Гошка остался на диване один. А в Губчека началось движение: захлопали двери, зазвенели телефоны, все чаще в кабинет входили люди с желтыми от бессонницы лицами.
   Приемная была хорошо протоплена. Гошка, устроившись на диване по возможности уютнее, сомлел. Задремал. Очнулся он от прикосновения к плечу и в один миг оказался на ногах. Кто-то сказал:
   – Просыпайся, парень!..
   Гошка снова увидел узенькую щеточку русых усов и прищур серо-зеленых глаз. Эти глаза, всегда холодные и спокойные, сейчас чуть искрились.
   Перед матросом стоял сам председатель.
   – Пойдем ко мне, товарищ Гошка Лысов…
   Допрашивал Гошку начальник секретно-оперативной части Новицкий. После допроса Прецикс сказал:
   – Очень большое дело сделал! Благодарю тебя за мужество и решительность… Ты – член партии?
   – Партийный, товарищ председатель!
   – Может, тебе нужно помочь, Гошка Лысов? Жильем, продовольствием, одеждой? Говори, не стесняйся.
   Перед мысленным взором Гошки замелькали пудовики муки, фунты сливочного масла – желтого, янтарного, прекрасного, как полузабытая сказка, пачки сахара в синих пакетах с клеймом «Сахар Бродского»… Потом замаячила бутылка со спиртом.
   – Говори, пожалуйста… Поможем.
   Гошка выпрямился.
   – Я не знаю, что сделал, товарищ председатель… Но так думаю: на пользу был мой выстрел. Если заслужил – то прошу выдать мне… наган. У меня «смит» с осечками и патронов – три штуки… Вот.
   Матрос выложил на стол свое «личное оружие» – типичный комсомольский «смит-вессон» с облезшей никелировкой, е самодельными сосновыми щечками рукоятки.
   – Да-а! – покачал головой председатель. – Удивительное дело, как ты еще не застрелился из этой штуки. Хорошо… – предчека взялся за телефон. – Коменданта! Ты, товарищ Коновалов? Слушай: придет молодой человек, Гошка Лысов. Выдай ему хороший наган с патронами… Ну а что тебе еще сделать, военный моряк? Говори…
   – Еще?… – и тут Гошка, сам не зная почему, выпалил: – Еще прошу принять меня на работу в Чека.
   – О-о! – удивился Прецикс. – Работать к нам? Зачем же?
   – Активно бороться с контрреволюцией!
   – А разве ты – пассивный?
   – Я? Нет… но… тут такое дело…
   – Какое?
   – Беспощадно давить гадов нужно!
   – Так, значит, давить и давить?… А кто же строить будет?… Как твое мнение, товарищ Новицкий? Возьмем его к себе? Ладно, иди, будущий чекист… Новицкий, проводи его в комендатуру, пусть получит хороший револьвер. Значит, сахару и масла тебе не нужно, товарищ Лысов?
   Гошка ответил со вздохом:
   – Что я, лучше других, что ли?…
   – Скажи коменданту, Новицкий, пусть всем троим выпишет из Губпродкома по одному красноармейскому пайку.
   – Два пайка надо бы Мишке отдать… раненому. А нам с Ленькой и одного хватит. Спасибо, товарищ председатель. По правде сказать…
   – Голодно живете, орлы? – поинтересовался Новицкий. – Где питаетесь-то? Говори правду, что ест комсомолия, которая без родителей живет?
   – «Кари глазки»… – сказал матрос. – «Кари глазки» едим. Один раз в день.
   – Это что еще за романтика?
   – Это… Это не романтика, – помрачнел Гошка, – это суп такой. Называется «кари глазки»… Похлебка пшенная, а в ней плавают бычьи глаза. Иногда мозги попадают. Редко…
   – И всё?…
   – И всё.
   – Да… Слушай, Новицкий, надо бы поинтересоваться снабжением населения…
   – Надо бы, да все руки не доходят…
   – Надо, чтоб дошли!.. Думаю: половину воруют в Упродкоме, а вторую половину – в столовой. Специально займись и доложи через неделю на Коллегии… Неплохо бы парочку ворюг расстрелять и объявить в «Советской Сибири» для сведения прочих, оставшихся в живых.
   – Сделаем! Сам займусь… Пойдем, матрос.
   Из Губчека Гошка уехал счастливый до чрезвычайности – в председательской кошевке, с новеньким тульским наганом и с запиской в Упродком о выдаче трех красноармейских пайков.
   После Гошки Лысова в председательском кабинете состоялся еще один разговор.
   – Понимаешь, второй случай, и опять – Томск. Значит, снова – эсеры. И у этого типа командировочное: «Томск, Сибопс». Их начинает интересовать водный транспорт… Ох, не зря! – задумчиво произнес Новицкий.
   – Конечно, не зря. Очень даже – не зря. Думается мне, тут такое дело: начинают они понимать, что в рабочем классе – в депо, на сухарном заводе, на Трудзаводе, на мельнице – поддержки не будет. Обыватель не в счет: труслив. Значит… Значит, точку опоры нужно где-то искать? В Красной армии? Но и там не так просто: армия, победительница не поддастся… История учит: поддается только армия побежденная. Где же у них точка опоры, как думаешь, Новицкий?
   Начсоч пожал плечами:
   – Ясно – в рыхлой крестьянской массе.
   – Правильно – в рыхлой крестьянской массе. А где рыхлая крестьянская масса? В деревне. А где в нашем уезде деревня с рыхлой крестьянской массой? Подойдем к карте… Видишь, где деревня в основном сосредоточена?… Здесь, на берегах Оби, или чуть подальше, но тя-го-теет все равно к реке… Смотри: Скала, Почта, Дубровино какое-то. Кажется, большое село… Вороново, Батурино. А ближе к нам Кубовая, Бибиха, Мочище – бывший Колыванский уезд.
   – Именно – Колыванский. Это особо вредное село. Балованное: ямщики, рыбаки, любители легкой жизни… В колчаковщину они первые в уезде создали дружины святого креста… Сволочи!..
   – Дружины святого креста создавали не только в Колыванском уезде. Это ты неправильно говоришь, начсоч. Дело в том, что… сообщение – замечательное! Прекрасное сообщение водным транспортом… Можно взять в Каменском уезде десять банд – этих кайгородовцев, кармановцев, и черт их знает, как их там еще!.. До сего времени не можем справиться. Нянчимся, цацкаемся, уговариваем!.. Представляешь? Берется несколько банд в Каменском уезде и создается несколько новых банд в бывшем Колыванском уезде. Захватываются пароходы, баржи, и вся бандитская нечисть идет на Новониколаевск… Вот как должно, по их мнению, получиться.
   – Согласен. Я уже говорил о том же с начальником гарнизона. И в Укомпарте такое же мнение – на вулкане живем. Начгар пояснил: в случае вооруженного выступления против советской власти у врагов имеется прекрасный левобережный плацдарм – станция Кривощеково и Яренский затон. Владеющий этими стратегическими точками – владеет Новониколаевском…
   Помолчав, предчека задал Новицкому вопрос:
   – Как разработка по лесному притону, Изопропункту? Что поделывает наш любезный доктор Николаев? Есть новые данные?
   – Сообщают, что доктор ожидает уже несколько дней пациентов из Иркутска. Ездит встречать поезда с Востока, но пока не явились гости.
   – Продолжать наблюдение за Изопропунктом. Давай теперь о сегодняшнем случае… Вот и есть у нас образец – рубль. Надо немедленно сделать два-три дубликата и подготовить агента, которого можно будет влить к ним…
   – Ох, осторожно, осторожно!.. Нужно такого человека, чтобы и наш был и артист первоклассный…
   Предчека чуть заметно улыбнулся:
   – Такой человек у меня имеется. Потом скажу – кто. Вот что, Новицкий, возьми-ка сам Иуду и покажи ему труп того молодца, которого Гошка Лысов ухлопал… Фамилия – Стеблев.
   – Липа!..
   – Для опознания личности и покажи Иуде.
   – Есть!..
 
   В самой дальней камере-одиночке подвала Губчека, носившей название «особой», сидел на досках топчана и тупо смотрел в противоположную стену обросший рыжеватой щетиной человек в борчатке. Этот человек, за крупные деньги продавший честь партийца и совесть чекиста, вяло думал о прошлом… Будущего у него уже не было, да он и не помышлял о нем, ибо твердо знал – все кончено: ведь недаром перед тем, как попасть в эту камеру, он носил на боку наган, а во внутреннем кармане кожанки – удостоверение оперативного работника Губчека… Это был тот самый «свой человек» доктора Николаева.
   Увы! Оптимистический доктор не знал, что «свой человек» давно уже в подвале Чека и дает показания. Его. арестовали тихо, незаметно: предварительно отправили в командировку в дальнюю волость и привезли, оттуда ночью… Сперва на допросах он изворачивался, лгал, потом, прижатый неоспоримыми фактами, стал говорить правду. Назвал своего вербовщика, некоторых агентов врага и показал, где спрятано золото, выплаченное ему в царских десятках щедрыми иерархами из окружения Дяди Вани. Затем снова стал врать. Он не верил в долголетие власти Советов, был убежден в скором появлении японских войск и, путая были с небылицами, боролся за свою подлую, никчемную жизнь по принципу: время работает на преступника. В сводках и агентурных донесениях его окрестили Иудой.
   В дверях камеры загремел замок, грохнул засов. Новицкий и комендант Губчека Коновалов провели предателя через плохо освещенный, немного покатый двор к конюшням и поставили перед санями, накрытыми рогожей. Комендант поднял фонарь и сбросил рогожу. Увидев труп, арестант отшатнулся.
   – Ну? – крикнул Новицкий. – Узнаешь? Только не ври, если не знаешь, так и скажи…
   – Знаю… Воды бы… Плохо мне.
   – Ступай вперед! Наверх, наверх! Да не помирай раньше времени! Поспеешь еще сдохнуть, – успокоил его комендант.
   Через час Новицкий вошел к председателю с листком протокола допроса, составленного на толстой бумаге с обойным узором, на которой писала вся Чека.
   – Опознал, – доложил начсоч. – Убитый агент – связник подпольного комитета. Фамилия – Дегтярников, кличка в подполье «Девятый»… Должен был выехать в Томск, да нарвался на патруль.
   – Слушай, скажи коменданту, чтобы еще раз обыскал труп. Самым тщательным образом… Да. Связи с Томском у них крепкие… Надо бы съездить к томичам, поговорить…
   – Пошлем… Ну, как оцепление, вернулся комэск?
   – Звонил по телефону: никаких следов! Все замело…
   – Мало ты отвесил Матвееву. Надо судить за халатность!..
   – Ну-ну!.. Скажешь…
   Председатель Чека поставил добытый Лысовым серебряный юбилейный рубль на ребро и крутанул монету волчком. Потом подошел к несгораемому шкафу, открыл дверцу и достал узкий шматок той же обойной бумаги:
   «Нет ли у вас серебряного рубля с двумя царями? Вам для чего? Коллекцию собираю. Нумизматика. Есть, только с дырочкой. Простреленный. Где? В Екатеринбурге» [4].
   – Возьми себе этот рубль, Новицкий, – сказал председатель, – и займись. Главное, чтобы отверстия совпадали с точностью. Ты же потомственный слесарь-механик. А человека – я подготовлю.
   Новицкий забрал рубль и ушел. Предчека постучал в стену кабинета. Появился секретарь.
   – Садись, пиши, – приказал председатель. – Томск, начальнику дорожной Чека, Губчека сообщает, что нами снят с должности ответственный комиссар водной Чека Федор Лопарев за перерождение, связь с торговцами и взятки… Написал? Продолжай: поскольку Лопарев беспартийный – расстреливать считаем нецелесообразным. Ответственным комиссаром водной Чека пристани Новониколаевск временно назначен коммунист Мануйлов… В связи с оживлением деятельности контрреволюционной подпольщины на транспорте вводим должность комиссара Чека по Яренскому затону. Назначаем матроса-коммуниста Георгия Лысова. Ждем ваше согласие на проводе… Записал? Ступай на прямой с Томском и возвращайся с согласием…
   – У меня Шубин сидит. Из Колывани, – доложил секретарь.
   – Шубин приехал? – обрадовался председатель. – Так давай его сюда! Очень кстати: послушаем, что на периферии творится.
   Прецикс подошел к вагонной печке, на которой плевался и шипел дорожный никелированный чайник с помятым боком, снял чайник с конфорки, переставил на письменный стол, сдвинув в сторонку ворох исписанной обойменной бумаги…
   Колыванского волостного военного комиссара и в Укомпарте, и в Губревкоме, и в Губчека хорошо знали. И там и тут говорили: «А-a, Шубин, Вася! Наш. Насквозь и даже глубже – наш».
   Был Василий Павлович человеком прямым, словно штык, с которым ходил в атаки сперва на немцев, потом – на белых. Прямым и беспокойным коммунистом был и все обижался в Укоме и в Чека: «Как же так? Почему советская власть оставила жить многих и многих из тех, кто полгода назад вгонял пули из американских „ремингтонов“ в тысячи Шубиных, навечно застывших в сибирских снегах?»
   Шубин считал такое в поведении cоветской власти неверным.
   Коренной чалдон-сибиряк, колыванский мужик-беднота, Василий Павлович Шубин окончил полковую школу с именными часами «За отличную стрельбу», потом, в империалистическую, добыл погоны подпрапорщика, а на грудь – два георгиевских креста, но вспоминал о своих воинских подвигах с неудовольствием и, приняв стопку, говаривал: «Я тогда был – пень пнем… Одно слово – серая порция, царский солдат…»
   – Здравия желаю! – Шубин сбросил на диван тулуп и полушубок, подошел к печке, погрел ладони. – Буранит, черт!.. По дороге от Колывани раза три сбивался.
   – Садись, садись к столу, военком, – Прецикс разлил чай в фаянсовые кружки, придвинул гостю сахарин, хлеб, масло.
   – Хлеб-то у меня свой, – отмахнулся военком, развертывая тряпицу, и огорчился: – Эх, язви его! Смерзся. Хоть топором руби…
   – Да брось ты! – отмахнулся предчека. – Садись, ешь, намазывай маслом, не стесняйся, авось от твоего ломтя cоветская власть не обеднеет.
   – А я тебе, советская власть, мороженых нельмушек привез, вели отправить домой. Жена-то не в отъезде? Вот и ладно, пусть щербу сообразит, обедать к тебе приду, как в Укоме побываю…
   – И рыбу отправим, и пообедаем вместе. Рассказывай новости, Василий Павлович: как мужики? Не прибыл ли кто интересный в село. У нас есть сведения – в Колывани какой-то кружок спиритов создали интеллигенты… Интересовался?
   Приезжий отнял большие крестьянские руки от горячей кружки.
   – Как не интересоваться?… – Помолчав, отрубил: – Давить их всех, сволочей, вот мой правильный интерес! Всех купчишек расстрелять и доктора энтого, нашего заводилу Соколова, – башкой в прорубь, как самого Колчака!.. Вот я к тебе с чем приехал, товарищ Прецикс: посылай в Колывань своего человека, под вид учителя какого, аль еще кого… Надо, чтобы Чека к этим самым спиритам примазалась.
   – Людей нет, Василий Павлович… Понимаю. Надо к вам заслать человека, да нет пока подходящего… Есть один, но того в Затон направляем: там по весне каша еще круче заварится. Однако подумаю и о Колывани… Приезжие-то есть? Берешь на учет?
   – Много понаехало. И в Колывань, и во Вьюны, и еще окрест… Беру, само собой, на военный учет, и всё, понимаешь, строевиков нет – то ветеринар, то лекпом, то бухгалтер, аль делопут какой… А выправка – дай боже: кадрового офицера я за версту учую, сам солдат, три войны отбухал.
   – Вот и в Вандее такое было… – задумчиво произнес Прецикс. – Съехалась офицерня, а ударили мужицкими руками…
   – Это какая же Вандея, при Колчаке, что ли?
   – Нет, Шубин, много лет назад. Революция была во Франции, а Вандея – вроде нашей губернии… Попы, офицеры и кулаки там революцию задушили.
   – Ишь ты, чего удумали!.. Ну, спасибо за чай. Поеду в Уком. В пять – к тебе, обедать, а в ночь – обратно… Еще патронов-то дашь?…
   – Цинки хватит?
   – Мало. Время тревожное, я всем партийцам и комсомольцам винтовки на руки роздал. Первое, чтобы начеку были в случае какой неустойки, второе, чтобы из военкоматского склада какая сволочь не скрала винтовки. Наружных караулов-то у меня нет.
   – Как же без наружных караулов? – недовольно покачал головой Прецикс.
   – А хлебом кто наряд кормить будет? – огрызнулся волвоенком. – Нет хлеба. Считай сам, Петрович: два поста ночных двухсменных по восемь часов, восемь да восемь – шестнадцать, как-никак, два полных красноармейских пайка, да карначу-разводящему паек – всего три. А кто даст? Упродком? Держи карман!.. У мужиков собирать? И не думай! Только под сил-оружия, а какая же это будет Красная армия, которая отбирает? И так продотрядники и городские трясут мужика почем зря…
   – М-да… – протянул Прецикс, – а сельская партгруппа?
   – Только за ее счет и бережемся: ходят патрулировать, а их самих постреливают. Уже два случая: одного нашего партийца из-за угла – наповал, второй сейчас раненый в больнице лежит… Ну, я пошел. К пяти обернусь. Так патронов-то дашь?
   – Две цинки.
   – Спасибо. Пиши записку. Коменданту, аль у начгара?
   – Без записки. Раскошелимся здесь. Жду тебя к обеду…
   Прецикс потянулся к телефону и стал накручивать ручку:
   – Комендант!.. Там рыбешку мороженую оставил колыванский военком? Целый куль, говоришь? Одну рыбину ко мне на квартиру, остальное раздай сотрудникам семейным…
   Колыванец сделал недобрые глаза, вполголоса матюгнулся и вышел.

III

   Двести лет стоит на холмистой возвышенности знаменитое приобское село Колывань.
   От Новониколаевска до Колывани трактом – рукой подать, семьдесят верст. Для доброй лошади – не расстояние. А водой – Обью и Чаусом – и того меньше: всего-то полсотни. И новониколаевцы частенько наведываются к колыванским знакомцам и к родне. За рыбкой, за мукой, за луком, который родится в Колывани громадного роста и преотличного вкуса.
   Но вообще, славится заштатный городок не огородным овощем, не хлебным обилием и не тучным скотом, – славится Колывань лошадьми.
   Повелось исстари: поселились прадеды современных колыванцев прямехонько на сибирском тракте – том самом, что продолжил в Сибири скорбную «Владимирку», и – от дедов к отцам, от отцов к сыновьям и внукам – колыванцы не столько хлеборобы, сколько лошадники: гуртоправы, прасолы-барышники, коновалы, обозники, а главное – лихие сибирские ямщики.
   Прилипло к ним прозвище «гужееды». Только это так – вроде остроумие. Гужом колыванцы не едят. Ямщина – занятие прибыльное. Хватает у ямщиков и на сеянку, и на крупчатку пасхальную с трехнолевой маркой на белейшем кулечке-пудовичке.
   Есть у колыванцев что поставить на чисто выскобленные и накрытые камчатными скатертями столы и в обыденку, и в праздники престольные, и на крестины, и в поминальные дни.
   Скота – полные пригоны, гусей – сотнями считают, свиньи доморощенные, хлебные – на двенадцать пудов средняя. Подполья заставлены вареньями, соленьями да маринадами. Одним словом, крепко хозяйничают колыванцы, природные ямщики (многие ездили с кистеньком за пазухой), лихие гуляки – «гужееды»…
   Держат по три-четыре упряжки-тройки, а есть и такие, что по двадцать упряжек водят и для батраков-кучеров специальные станки («ямки» называются) поставили на тракте, от самого села Спасского, что на перепутье к Омску-городу, и до древней своей Колывани.
   В основном колыванские жители вероисповедания современного. Так и записано в подворных списках волостного правления: православные.
   Известно, привычка к веселой, разгульной ямщицкой жизни мало способствует кержацкой строгости, кою принесли с собой в вольнолюбивую Сибирь первые поселенцы – казаки, староверы-аввакумовцы. И поколение за поколением хирела в Колывани древняя вера прадедов, отступала перед брюхом православного крестоносца – сельского попа и перед натиском властителя дум – капитан-исправника. Уже с середки восемнадцатого столетия большая часть колыванцев стала креститься трехпалой щепотью, но меньшая – не изменила вере предков.
   Сохранили староверы и милое сердцу двуперстие, и особую посуду для мирских посетителей, и нравы свои: строгие, домостроевские – с начетчиком и с лестовкой, е древними, в переплетах телячьей кожи, мудреными книжищами, поучающими, как жить праведно и непорочно.
   Эти, стойкие, – поселились особой слободой.
   А прочие – большинство – перемешались с никонианской ересью и забыли про поганую мирскую посуду, и при частой пьянке – какой уж тут домострой!..
   Но вот загремела по рельсам сибирская чугунка. Сперва колыванцы маленько скисли: заработки поубавились. Однако вскоре нашлось новое заделье: ямщики начали прасолить.
   Ездили по деревням, скупали и продавали лошадок, стали якшаться с цыганской нечистью конокрадской… И пришла к колыванцам новая слава: воровская, уголовная.
   До семнадцатого года частенько наведывались в Колывань детективы из Томского сыскного отделения. Позже стали наезжать студенты-дилетанты из полуполиции Керенского, еще позже взялись круто за искоренение конокрадского промысла красногвардейцы, да не надолго: воцарился в Сибири новоявленный царь Кучум, с адмиральскими погонами и с солдатскими шомполами.
   Изменился привычный порядок. Теперь не колыванцы прятали в колках от полиции-милиции краденых лошадей, а сами милиционеры адмиральские начали приводить колыванцам реквизированные гурты – сбывай, дескать, а барыши пополам. По-божески.
   И совсем было наладилась знатная коммерция, но сам же царь сибирский – «Александр четвертый», Колчак – все испортил.
   Он формировал кавалерию, создавал огромное армейское обозное хозяйство – нужно было конского поголовья без числа. Пошли одна за другой лошадиные мобилизации. Повадились к колыванцам-лошадникам ротмистры – «ремонтеры», с отрядами бравых добровольцев.
   Правда, крепких хозяйств ротмистры не трогали: запрет был. Зато на середняка ямщицкого навалились крепко. Уводили коней, не разбирая, где краденый, где купленый иль доморощенный.
   Шибко обиделись тогда на Колчака многие колыванцы, и иные подались в партизаны.
   Наступил тысяча девятьсот двадцатый год. Сгинул верховный правитель вместе со своими ротмистрами, и снова зареяло на волревкоме красное знамя Советов. Тут некоторые колыванцы пожелали было обратно развернуть торговлю крадеными меринами по крупной, но не вышло: первый же большой конокрадский гурт, шедший в монгольском направлении, «для опытов по скрещиванию сибирки с малорослой монголкой», – как значилось в документах, – перехватила Чека.
   В схватке постреляли чекисты гуртовщиков, а отобранных коней советская власть раздала задарма окрестной бедноте и семьям жертв колчаковщины.
   Возникла великая обида у многих зажиточных колыванцев. Уже на советскую власть. Полезли зажиточные в таежную глухомань Кожевниковской, Пихтовской, Баксинской волостей.
   Появились шайки бандитов-уголовников. Крали скот у сельчан, грабили заимки, насиловали баб, убивали…
   Начальник Новониколаевского горуездного уголовного розыска с десятком милиционеров метался по округе, да все без толку: неподатливы были грабительские шайки.
   Возвратясь недобычливо в Новониколаевск, отругивался начугрозыска на Укоме как мог:
   – Да поймите же вы, черт меня забери совсем! Уезд – что твоя Франция вкупе со Швейцарией, а у меня полтора взвода кляч да горсть городских товарищей… У бандитов что ни заимка, то притон, «станок», и кони-звери, нагульные, овсяные, заводных сколь угодно, а наши лошаденки живут впроголодь, и ни в одном селе сена не выпросишь, не укупишь, а мы не можем же – наганом!.. Мы же – советская власть. Солому с амбаров собираем и кормим коней! Нет кормов. И Упродком не дает… Вон он сидит, товарищ Базанов; скажи, Упродком: почему не даешь кормов? Слышите, что он бормочет? Сев, говорит, на носу!.. А какой же будет сев, если бандитизм одолевает? Весной-то их еще больше вылезет из тайги…
   Начальник рвал на себе ворот заплатанной гимнастерки, выпучив белки глаз, требовал, чтобы его сняли с работы и предали суду ревтрибунала…
   Но эту патетику никто не признавал: уже получало права гражданства резиновое слово «объективщина».
   Начальника угрозыска действительно сняли, но под суд не отдали, а послали заведовать баней, за которой еще жило и даже поныне живет прилагательное «федоровская», хотя бывшего хозяина, господина Федорова, давно и в живых нет.
   В угрозыск добавили народу – десяток комсомольцев, токарей да слесарей, рабочий класс. Назначили нового начальника. С душой работал новый начальник, но, приходя помыться в «федоровскую» баню и встречаясь там с предшественником, жаловался:
   – Ни хрена и у меня не выходит!.. Бандитствуют, сволочи!
   – То-то! – отвечал разжалованный. – Помоешься, зайди ко мне – выпьем косушку. Тут, брат, дюжиной комсомолят не отыграешься – надо село подымать, самих крестьян вооружать, а что твои слесаренки и токорята!.. Сыщицкий труд – хрупкий, тонкий. Аккуратности требует, умения, а главное, кормов и базы в селе, а у нас – ни того ни другого.
   Шайки оставались неуловимыми.
   Бандитизм наглел, ширился, рос.
   Вскоре в бандитскую житуху ввязались недобитки гражданской войны – господа офицеры, что не сумели удрать на Восток и теперь отсиживались по глухим заимкам в надежде на захват вновь появившегося «Буферного государства» японскими самураями.
   Офицеры – люди военные, быстро учли уголовную ситуацию на селе, повылезли из таежной подпольщины, подобрали бандитствующую вольницу под свою опытную руку, вскочили в седла, и тут запестрели сводки Чека тревожными, уже не уголовными, донесениями: «…В Паутово убит коммунист-предсельсовета, в Тропино вырезана семья активиста. В Сеничкине сожгли хлеб коммуны, в Вандакурове исчез председатель комбеда… напали на сельсовет, подожгли мост».