- Раньше не замечал такой вони...
   - Вы не приходили в это время. Ну так что, Илья Абрамович, - продолжил Валтасар по-деловому, - я уже прозондировал и теперь, что вы скажете... - он назвал денежную сумму. - Можно будет собрать?
   Они заговорили о том, зачем нужны деньги. Разговор этот - с недомолвками, с оглядкой на меня - остался тогда мною не понятым. Дело же относилось к запрещению советским законом усыновлять физически неполноценных детей. Следовало склонить к помощи директора учреждения и кое-кого из чиновников, для чего существовало средство.
   Илья Абрамович извлек из нагрудного кармана книжечку, оказавшуюся весьма ветхой, и в охотной сосредоточенности принялся перевертывать замусоленные исписанные листки туда и сюда, хмыкая и покрякивая. Занятие окончилось тем, что он уставил глаза на Пенцова и, внушительно двинув ими под изломом пробитых сединою темных бровей, с силой кивнул. В кивке было что-то грозное.
   - Соберем! - с категоричностью сказал Илья Абрамович.
   Валтасар как-то странно осмотрительно, словно ощущая тревожную помеху, обогнул письменный стол и сел за него.
   - Арно, подумай и скажи... Хотел бы ты жить у меня и Марфы? Жить как родной сын?
   Мое сердце стукнуло, неожиданным выстрелом кинув кровь в виски. Меня облило неистовство возбуждения, похожее на взрыв, с каким открылась брешь в том сумеречном, что окружило меня и бессрочно - после смерти матери, - в том, что я потом называл то угрюмой негой хищничества, то трусливым сладострастием лжи. Близость прорыва вызывала безотчетную уверенность в блаженстве, которым не может не быть все, что ждет за ним. Только так и могло выразиться сопротивление настоящему.
   Но все равно я запомнил токи чего-то неуследимого, что можно назвать присутствием предчувствий, которое не давалось сознанию восьмилетнего. Горе от известия о смерти матери тоже никуда не делось, и я сидел в терпком ознобе угнетенно-повышенного жизнеощущения.
   Передо мной был Валтасар, который предполагал ответ, но сохранял покорное напряжение, и я кивнул, невольно последовав примеру Ильи Абрамовича.
   Тот вскочил и, пока Пенцов выходил из-за стола, схватил мои руки и потряс их. Затем Валтасар слегка сжал ладонями и погладил мои плечи. Илья Абрамович торопливо говорил в накале растроганности:
   - Я вижу более глубокое... вырвать из нравственных нечистот и не только дать тепло, но сберечь чистоту для истинного, для прекрасного! Предпосылка счастья - незамаранность первой близости... - он сердито смутился и сменил тон на трезво-хлопотливый: - Мы мобилизуем! Обегу всех, в ком есть искра...
   Он действительно мобилизовал. Сам залез в долги, даже продал что-то из своего небогатого имущества. И я был выкуплен.
   9.
   После влажного бриза возобновился зной. Напал с рассвета - мы взмокли с Бармалем по пути в школу; с первого же урока класс изнывал, на переменах только и поминали купание.
   Придя из школы, мы застали во дворе всю нашу компанию, готовую к походу на пляж.
   - Опять будешь три часа жрать?! - закричал мне Гога. - Бери куски с собой - катим!
   Он повез меня на велосипеде. Мы катили наезженной колеей по степи, компания валила следом: сперва Гога не слишком от нее отрывался, наконец не вытерпел, нажал на педали - мы понеслись.
   Сколько раз за шесть лет я преодолел эту дорогу! Когда ни у кого не случалось велосипеда, на середине пути меня взваливал на спину Саня Тучный. Восседая на нем, я вдохновенно развлекал друзей:
   - Ночь, короче, страшная до бешенства, темень, ветрище! Лезем мы с Валтасаром по болоту (компания прекрасно знает - мы с Валтасаром сроду не бывали ни на каком болоте), лезем... и вдруг что-то белое спускается. Да... Воздушный шар. Вот... А с него... с него...
   - Ну? - поторапливает Тучный; всем занятно, что же такое я преподнесу.
   - С шара, короче, - два человека. И собака. Только такая, как бы сказать, собака... что вообще даже и не собака... А робот такой. Вот. Но на самом деле и не робот. Короче, это те два человека думают, что робот... а он... а это - пришелец с другой планеты... Оборотень как бы. Он их заманивает...
   Компания шагает некоторое время молча, я с усердной поспешностью приискиваю продолжение посногсшибательнее.
   - Толкай дальше! - требует Саня. - Не сачкуй.
   За мое фантазерство я авторитет во дворе - оказался схватчивым учеником Черного Павла. Недаром я его любимый слушатель. И еще я неупиваемо читаю. Мне дарят книги, книги - Валтасар, его друзья.
   * * *
   Мое тринадцатилетие приехали отпраздновать несколько человек из тех, что выкупили меня. На крупной голове Ильи Абрамовича залихватски сидела барашковая папаха. Он как-то шало сорвал ее, и полуседые чуть влажные кудри встопорщились, поблескивая при электрическом свете.
   Илья Абрамович Вульфсон когда-то жил в Ленинграде, писал сценарии для кино. В тридцать пятом году его посадили. Пару лет спустя, в лагере, узнал: расстреляли его жену; она была ученый-орнитолог. Средний сын погиб на войне, погибла и дочь - пошла на фронт добровольцем. Старший сын, видный экономист, был из-за слабого зрения негоден к военной службе. Пережил блокаду. Его расстреляли по "ленинградскому делу".
   Когда при Хрущеве Илью Абрамовича выпустили из лагеря, ему, разумеется, не подумали возвратить жилплощадь в Ленинграде. Удалось устроиться преподавателем института в городе близ Каспия.
   Илья Абрамович не снял башмаки с калошами, а ловко выпрыгнул из них, не заметил предложенные тапки и живо пошел ко мне в серых шерстяных носках. Поцеловав меня в обе щеки, улыбнулся какой-то длинной, хитрой полуулыбкой, будто предвкушая подковырочку:
   - Как звали полицейского, который преследовал Жана Вальжана?
   Я ответил, и вопросы посыпались. Затем "Отверженные" Гюго уступили место всемирной истории...
   Илья Абрамович со значительностью взглянул на других гостей и объявил громким шепотом:
   - Выкупленный стоит потраченных денег!
   Гость, которого звали Зямой и чье лицо было нетерпеливо-внимательно, сняв очки, раскрыл глаза так, что над радужкой обнажились полоски белков.
   - Прямолинейно, однако...
   Валтасар, помогавший Марфе расставлять на столе тарелки, объяснил: со мной "с самого начала не кокетничали на предмет больных вопросов", и я моей серьезностью и неболтливостью доказал верность выбранного подхода.
   - Он допущен к темам... - поведал обо мне Валтасар и, выжидательно помолчав, опустился на табуретку.
   Зяма скептически поджал губы и вдруг задал мне вопрос:
   - Кто такой Сталин?
   Я, через силу умеряя страстность, ответил:
   - Властолюб, который заставил диктатуру служить себе! Его сделало насилие, оно давало ему топтать народы!
   Мой экзаменатор оценил:
   - Уровень! - и, сидя, отвесил полупоклон Пенцову. - Поздравляю! - затем опять обратился ко мне, дружески-ироничный: - Но, мой юный Арно, остерегитесь сладенькой водички толстовства! Без насилия нет борьбы, а без борьбы мы не переделаем мир. Лишь революционная диктатура сокрушает угнетателей. А ренегату Сталину противостоит сам Маркс, противостоит гениальный практик Ленин.
   Зяма носит фамилию матери; его отец, знаменитый командарм, был расстрелян по приказу Сталина. Сын считает себя верным ленинцем. По его мнению, Сталин - предатель, извративший марксизм-ленинизм. Например, то, что ликвидировали зажиточных крестьян, так называемых кулаков, есть широкомасштабное государственное преступление. Зажиточные крестьяне должны были мирно врасти в социализм.
   - На столе сейчас высилась бы во-о-т такая горка белого хлеба!..
   Валтасар встал с табуретки: - Сядьте! - протянул он руки, что вышло несколько картинно, и усадил гостя на свое место, хотя тот перед тем удобно сидел на стуле. - Страна, - продолжил Пенцов с вымученной сдержанностью, живет такой жизнью, что немыслимо размышлять о чем ином, как не о хлебе и о жестокости. Закоренело аморальный тип работает старшим воспитателем: я знаю, хотя и бездоказательно, что он тайком живет с девочками-подростками. Наш директор покрывает его. Их связывает прошлое. После войны оба были заняты на одном поприще - вылавливали по стране беспризорников. Директор - тогда он был офицер известной службы - мне рассказывали, мог ударить пойманного малолетка... - Валтасар умолк и договорил с колебанием, как бы отступая перед необходимостью произнести это, - ударить по голове рукояткой пистолета... То есть наверняка кого-то убил. И этот детоубийца...
   Илья Абрамович страдальчески поморщился и пророкотал в кротком гневе:
   - Не может же у вас не быть никого - с потребностью добра к детям...
   - Почему же, - сказал Валтасар сумрачно. - На днях уволили няню: девятнадцати лет, сама бывшая детдомовка. Позволяла мальчикам... Заявила: "Они так и так с семи лет все знают. Жизнью безвинно обиженные, а мне горячо благодарны! Пусть вам кто-то будет так благодарен!"
   - Что вы говорите... - пробормотал Илья Абрамович сконфуженно.
   Зяма строго следил поверх очков и с жаром начал о том, что раз стали валить сталинские статуи - "будут, и это не за горами, грандиозно-позитивные сдвиги".
   - Реабилитируют не только маршалов, командармов. Засияют имена Бухарина и Рыкова! Партия очистится от перерожденцев, железная метла не минует этого директора.
   Валтасар потупился и осторожно произнес:
   - Уповать, что очистится сама? Она не должна быть чем-то священным. Чтобы мерзавцы не прикрывались партбилетом, нужны и другие партии... - он дружески, извиняющимся тоном добавил: - Конечно, партии с социалистической программой - безусловно левые.
   Глаза Зямы ушли далеко за стеклышки очков.
   - Надеюсь, сказано необдуманно, - начал он с вынужденной любезностью, в то время как втянутые его щеки загорелись синеватым румянцем, - а то ведь можно и понять - вы подводите мину под завоевания, которые не удалось погубить Сталину...
   Валтасар протестующе вскинул руки и замотал головой. Илья Абрамович умоляюще, с лукавинкой, воззвал:
   - Зяма, ради всего святого, не надо! К счастью, мы все тут беспартийные, и нет нужды доказывать идейность.
   Тот, к кому он обращался, крепко сморщил лоб, очки вздрагивали на тонкой переносице:
   - Партию создал Ленин. И теперь, когда ленинские нормы восстанавливаются, когда...
   - Хотелось бы, - вставил Илья Абрамович, - небольшого довеска к газетным обещаниям! Вспомните: когда мы выкупали молодого человека, с хлебом были перебои, но черной икры хватало. А нынче?..
   Привычно-пониженные голоса повели разбухающую перепалку о том, когда и благодаря чему "будет накормлен народ", "нравственность обретет защиту не только на словах" и "незамаранность детства даст свои плоды - интимные отношения поднимутся над низменным".
   Смуглый брюнет, чей нос опирался на стильно подстриженные усы, сливавшиеся с короткой красивой бородкой, требовательно сказал:
   - Минуточку! - и произнес: - Идеи - треп, если у их поборников нет критически злого...
   - Евсей за Евсеево! - перебил Зяма. - Ну скажите же ваше излюбленное: "За добро горло перерву!"
   Евсей отвечал взглядом наблюдательно-легкого юморка.
   - Мы забыли о герое нашего сбора, - проговорил осуждающе и повернулся ко мне: - Друг мой, кому сегодня тринадцать, не покажете - что вы поняли из всего услышанного?
   Мое сознание утопало в едких клубах непроизвольно возникающего пережитого. Наш серый многоэтажный корпус, провонявший уборными и тошнотворной гарью кухни, гневливая праведница Замогиловна, свойски-снисходительный Давилыч. Директор, который сейчас увиделся злобной, с черными макушкой и хребтом, овчаркой... Болезненно-зримым хлестали воображение и письма матери... Будоражащий океан не мог не выйти из берегов.
   - Если никак ничего нельзя, то - индивидуальный террор! - выдохнул я мысль, поражаясь ее чужой завидной взрослости.
   Мгновенно все, кто был в комнате, взглянули на закрытую дверь. Немая минута окончилась на слабых звуках - Зяма, в каком-то крайнем упадке сил, пролепетал, адресуя Пенцову:
   - Вы взбесились? вложили ему...
   - Не было! - Тот, потемнев лицом, придвинулся ко мне, говоря глухо и жалобно: - Ты слышал от меня что-либо подобное?
   - Конечно, нет! - Я внутренне ощетинился от остро-неприятного холода к нему.
   - Пожалуйста, повтори всем, - попросил он, и я повторил.
   Он испытал облегчение - сжал кулак, несколько раз взмахнул им, и мне бросилось в глаза, как опутана венами худая рука.
   - Ты должен раз и навсегда осознать, - услышал я, - нельзя даже в мыслях присваивать право решать о... о чьей-то жизни.
   Удрученный Илья Абрамович внес свою лепту:
   - Никому не дано лично осуждать на... на то, что ты взял себе в голову! С этим невозможно жить среди людей! Это - злая доля, зло съест самого тебя.
   Зяма, тревожась до чрезвычайности, горячо зашептал:
   - Напомню, я предостерегал! Вырывать из коллектива, пусть ужасного, но - коллектива! - чревато... риск есть и будет, мы не гарантированы от самого нежелательного...
   Меня выкручивало в преодолении вызова. Я завел руки назад, вцепился в спинку стула, скрючил пальцы здоровой ноги, стискивая всего себя, чтобы не закричать: "Но я же не могу не думать! А думая - никогда не обхожусь без выстрела! Я хочу-хочу-хочу хотеть того, о чем сказал!!!"
   * * *
   Лицо Евсея отразило как бы оттенок улыбки, что свойственна сдержанной натуре при виде чего-либо интересного.
   - В Арно бродит ранимое самолюбие, и он поймал всех вас на эффекте, сообщил он так, точно от него ждали объяснения. - Между тем, я чувствую, наш друг - вовсе не экзальтированный лирик, а неразвившийся рационалист. Проверим гипотезу? - спросил он меня и, отведя в угол, заслонив от взглядов, принялся "гонять по математике".
   Его работа была связана с исследованиями в заливе Кара-Богаз-Гол: уникальный состав веществ в воде, происходящие процессы. Евсей занимался математической частью.
   Удовлетворившись моими ответами, он сказал намекающе:
   - Все стоит на математике, из нее вытекает и в нее возвращается. Хочется кому того или нет, но повседневность планомерна! Разлад с рациональным оборачивается нолями и минусами.
   Прибежала из кухни Марфа - позвала мужа, они принесли шипящие сковороды: рагу из баранины, поджаренную на сале лапшу. Последствие моих слов нашло себя в общем желании подстраховаться: включили магнитофон, чтобы упредить возможность сомнений - у нас, под предлогом моего дня рождения, нормальная бытовая гулянка.
   Илья Абрамович, стараясь развеять неладное в обстановке, что цепко держалось после сказанного мной, поднял стопку жестом, полным достоинства и приятности:
   - Царский пир! - и перед тем как чокнуться с Валтасаром, пожелал мне немного аффектированно: - Чтобы ты так жил!
   Взрослые выпили, закусывают соленой килькой, подхватывая на вилки промасленные кольца лука. Мне и трехлетнему Родьке дали компота из сухофруктов - понемногу, чтобы сладкое не перебило аппетит. Магнитофон выдает исполняемое с деланной заунывностью, кем-то безголосым:
   Будет вьюга декабрьская выть
   То его понесут хоронить...
   Родька стал приплясывать, и его вид был само чувство ответственности. Мои нервы еще гудели, но не так воспаленно. Евсей скосил на меня глаза и, намазав кусок мяса горчицей, уклончиво улыбаясь, взял рюмку:
   - Водка для рационалистов - вода жизни, - рассуждал он как бы сам с собой, - дозированная, она разгружает, чтобы не было крена в сторону невозможного...
   В дальнейшем у меня будет вдоволь оснований вспоминать этот день, и однажды, уже в зрелую пору, я уловлю в себе то, что облеку в образ: пролито вино, и короткая струя разбилась бесформенно... Всплеск преобразуется в мысль, что не случайности редки в жизни, а редко понимание их естественности. По смыслу совершенно никак не связанное со всей этой историей, выступит на первый план место в Книге пророка Даниила: "Валтасар царь сделал большое пиршество..."
   Валтасар, к которому отнесено: "...ты взвешен на весах и найден очень легким".
   10.
   Шины увязают в песке, мы слезаем с велосипеда. На пляже почти вся наша школа; беспрестанно кивая знакомым, двигаемся к нашему месту - неудобному глинистому обрывчику: там меньше народа. Гога знает - я стесняюсь моей ноги. Два-три года назад не так стеснялся, хотя носил тогда аппарат: друзья по очереди (делать это каждому так нравилось!) помогали мне его снимать и надевать - чужие мальчишки, гомозливо теснясь вокруг, ненасытно созерцали процедуру.
   Но теперь я все придумываю отговорки, чтобы остаться в брюках, мне кажется, наш обрывчик недостаточно удален от толпы. Сколько купальщиков! Взгляд скользит по полуобнаженным фигурам, скользит - задерживается на одной: я прикусываю губу. С прикушенной до крови губой смотрю на стоящую шагах в двадцати, по щиколотку в воде: восхитительно сложенная, ко мне вполоборота, она еще не увидела меня.
   - Гога! Вон та - наша учительница! - я шепчу, а в моем пересохшем, будто передавленном горле катается комок. - Она же голая, Гога!.. Такие узкие трусики - два пальца...
   При ней я почему-то всегда до безобразия наглею, на ее уроках я ехиден, болтлив, цепляюсь к ней, трепливо переспрашивая, стараясь, чтобы выходило комичнее, чтобы потешался весь класс. Она скажет: "Возьмем рейсфедер". "Какой Федя?" - недоумеваю я. "Угольник..." Демонстрируя смелую развязность, щиплю Бармаля: "Больно? Вы сказали, ему больно?" Бармаль добродушно ухмыляется моему острячеству, прощает щипок. Я чувствую, как глуп и жалок, но я бессилен самообуздаться. Нахально смотрю ей в глаза - бередяще хочется, чтобы она взбешенно крикнула: "Шут!" Тогда я брошу в лицо ей что-нибудь предерзкое.
   Хотя она больше не глядела на меня жалостливо, как при первом появлении в классе, я мщу ей. Мщу не только за тот взгляд, а как-то вообще - за то, что мне и самому непонятно... Иногда она на меня смотрит со сквозящим требованием встревоженной мысли - как мне тогда беспокойно! Едва не корчусь, точно мне льют воду за шиворот.
   Все эти дни я разузнавал о ней - она живет одна на квартире у старухи, что вечно сидит на рынке с мешком семечек.
   Она в воде по щиколотку; вытягивает ногу, водит ею по воде, словно разглаживая, решительно и мягко, без всплеска, вбегает в протоку, умело плывет. Гога следит восхищенно.
   Сижу на краю раскаленного обрывчика и в яростно пожирающей спешке, будто смертельно боясь не успеть, скребу глину ногтями. Солнце плавится, засыпая протоку искристыми блестками, нестерпимыми для глаза, даль видится плохо, сизовато-смуглая из-за рассеянной в воздухе тонкой пыли. В давящем дремотном зное слышен стойко-плотский запах преющей тины.
   Искупавшись, она вышла из протоки почти напротив нас - мы встретились взглядами. Я заерзал на искрошенной глине, колкой, как толченое стекло. Небо излучало сухой, резкий, оттенка красной меди свет, и приходилось щуриться и терпеть, чтобы, глядя на нее, не прикрывать ладонью глаза.
   Она взошла к нам на бугор.
   - Почему ты не там? - кивнула на скопление купальщиков. - Там наши все.
   Молчу. И тут она догадалась. Я это понял по ее взгляду на мою ногу.
   - А вы почему не там? - спросил и нахально и пришибленно, отчего усмешка у меня, должно быть, получилась кривенькой.
   - Вы уже взрослые ребята - мне неудобно. Думала - подальше... - сказала просто; в умных, все понимающих глазах - ни тени раздражения.
   Мне стыдно - она вовсе не высокомерная; как я мог считать ее такой? Но я не в силах немудряще сдаться.
   - Садитесь, посидите с нами! - сказал бесцеремонно, в страхе, что моя наглость спасует.
   Она спокойно кивнула на песчаную полоску у воды:
   - Туда перейдем.
   Там открытое место, там с моей ногой я буду все равно что на сцене. Она видит, как я не хочу переходить.
   - Песочек. А тут илисто и тина.
   Повела рукой, будто распахивая невидимую дверцу; этот жест и то, как она пошла, выступая гибко и плавно, было донельзя мило. Гога, не взглянув на меня, покатил за ней велосипед.
   Беззвучно ругаясь, ненавидяще комкая подхваченную с земли майку, я заковылял за ними. Как враждебен мне весь свет! Как ненавижу я всех, кто на меня смотрит!
   Она опустилась на песок, разгладила его ладонью и с наклоном головы к плечу - в этот миг вожделенно для меня интимным, - пригласила:
   - Загорай, Пенцов! И поговорим.
   Сказала достаточно властным, учительским тоном - его я еще у нее не слышал. Я удивился ему, но еще раньше, чем удивился, - лег.
   - Ну - в брюках?! - она обернулась к Гоге: - Стащите с него!
   И Гога, добрейший старинный мой друг Гога, по первому ее слову, с готовностью, с охотой сорвал с меня брюки.
   Я лежал на животе, морщась разметывал щелчками песок; лицо пощипывало наверно, я был кошмарно красен.
   Она сказала с неловкостью в грустном голосе:
   - Угловатый ты человек. Расшатанный и колючий.
   Скривив губы, я дул в песок, соглашаясь, что я неудобный человек.
   - Надо бы с твоими родителями познакомиться.
   - У него Валтасар сам педагог! - значительно произнес Гога.
   - Кто это - Валтасар?
   Гога деликатно смылся. Она переспросила, глядя ясно и настойчиво:
   - Что за Валтасар?
   Сгребая и разгребая песок, я хмуро рассказал мою историю.
   "Сейчас она меня пожалеет - сплюну и уйду! - я со злостью ждал. - Лишь первое словечко жалостливое - крикну: - Ну, все услыхали? Разузнали? Довольны? - И обязательно сплюну!"
   Она молчала. Я осторожно взглянул. Теперь она хмуро пересыпала песок в ладонях.
   Вдруг тихо, в задумчивой замкнутости, будто меня вовсе и не было рядом, сказала:
   - Красивое ты явление, Пенцов.
   * * *
   Я судорожно сглотнул. Жутко-заманчивая глубь ошеломления сказала мне: вся моя жизнь, сжимаясь в мытарствах, одним угрюмо восстающим усилием шла к тому, что только что случилось. Я обессилел счастливым бессилием, выговорил бестолково невнятицу:
   - Фамилия-то... - и закатился смехом одуревшей влюбленности и секрета двоих.
   Она смотрела вопросительно.
   - В учреждении... - я остановился, пережидая приступ, - фамилия была моя собственная, а имя дали Артем... а теперь, ха-ха-ха... имя настоящее, эстонское, а фамилия... - и я не мог больше ни слова протолкнуть сквозь тряску ликующего нутряного смеха, не более громкого, чем воркотня кипятка.
   Она вскочила и вдруг, поймав мою руку, рывком меня подняла, повлекла в воду.
   - Не трусь! Что за водобоязнь?!
   Вырывая руку, я шкандыбал за ней, моя обглоданная болезнью левая нога, споткнувшись о воду, подогнулась: падая, я обхватил обеими руками ее выше талии, с ужасом, с потрясающим стыдом осязал гладкое обнаженное тело, от головы отхлынула кровь, сердце словно сдавила ледяная ладонь; немощная нога не выпрямлялась - с чудовищным чувством катастрофы я продолжал невольное объятие.
   Она видела мое лицо - она все во мне поняла: нарочно со смехом меня затормошила, будто мы шутим, балуемся, будто я вовсе не падал, не схватился за нее беспомощно, унизительно, позорно... Благодаря ей я незаметно очутился в воде, нырнул - я нырял, нырял, остервенело желая скрыться от нее, от всех! утонуть с бессознательной легкостью случая...
   Потом стоял, колыхаясь, по подбородок в протоке, передо мной были ее глаза: как она во мне, я тоже в ней сейчас все понимал. Она обдала меня брызгами, ударив ладонями по воде, она брызгала, брызгала - говоря в себе: "Бедный мальчишка, я растормошу-растормошу-растормошу тебя!!!"
   Странно - я уже не переживал. Смеясь, она за руку потащила меня из протоки: я прыгал на правой ноге, опираясь на локоть учительницы, и мне было весело - совершенно искренне весело, - словно не я вовсе минуту назад страстно хотел пропасть под водой.
   Мы падаем животами на песок, подгребаем его к себе, от экстаза я впился зубами в мою руку. Я почти касаюсь волос цвета кукурузных хлопьев, у нее твердо очерченные губы, нижняя упрямо выдается; ресницы плотные и выгнутые, как листья подсолнуха. Я чувствую, что мысленно говорю ей "ты". Смотрю в ее глаза - она знает, что я говорю ей "ты".
   - А-аа... Валтасар - хороший человек?
   Киваю. Она поняла во мне все, что я хочу сказать о любимом Валтасаре.
   - Кого ты больше любишь - его или Марфу? - спросила и засмеялась. Она смеялась, что задала мне вопрос, как пятилетнему.
   - Ты зна... вы знаете, - я поправился, - Марфа тоже человек что надо, вся такая прямая во всем, снаружи строгая, а сама добрющая! И какой хирург! Если б не она, я б до сих пор таскал аппарат.
   Она понимает во мне все мои непроизнесенные радостные слова о Марфе...
   - А брат твой?
   - Конечно, любит! Даже когда жалуется на меня, все равно я - Арночка. "Арночка меня обижает..." - передразниваю Родьку.
   - А ты обижаешь?
   - Самую малость. Чуток.
   Мне почему-то казалось - она курносая; она вовсе не курносая. Если дотронуться до ее волос... Взять и дотронуться?..
   Представляю - школьницей она наверняка свирепо дралась с мальчишками: у нее такое отважное лицо!
   - Вы не русская? Ваши отчество, фамилия...
   Ее фамилия - Тиманн.
   - Пишусь русской. Папа - поволжский немец.
   К тому времени я чуток слышал о немцах Поволжья. Их тоже выселяли. Смутная дымка обнажила косой бесприютный парус, его несло к Дохлому Приколу... Мне стало тепло от этого - она прочла. За тенью почуялся коренной смысл, который потянуло стать очевидностью...
   Ее с родителями выселили в сорок первом. Ей не было двух лет. Мама русская; могла б подать заявление на развод и остаться в родном Саратове. Но она взяла дочь и поехала с мужем; скотный вагон, остановки в поле, когда мужчины и женщины скопом оправляются тут же у состава. Конвой предупреждает: "Держаться кучно! Отход в сторону - открываем огонь!" Их везли и везли полмесяца или дольше. Для мамы - радиотехника по специальности - в колхозе Восточного Казахстана нашлось только место скотницы.