— Думаете, шучу? — осведомился Саша серьезно и даже печально. — Я не хвастаю, честное слово. Такой уж я человек, на все способный. Одна была неудача — в плен попал, больше не будет.
   — Убить еще могут, — садясь на ствол сосны рядом с Лазаревым, вздохнул Ерофеев. — Война не завтра окончится.
   — Теперь меня убить нельзя, — со странным и веселым блеском в глазах ответил Лазарев. — Не для того я сюда пришел, чтобы меня убили. Я на большие дела пришел, вот увидите…
   — Ишь какой! — опять удивился Ерофеев.
   — А что? Обо мне, может, и статьи напишут, и стихи, и песни…
   — Скромен ты, парень!
   — Был скромен, весь вышел, — опять загадочно ответил Саша. — Надоело! Погодите, еще прочитаете обо мне стишок.
   Стишок не стишок, но документы о Саше Лазареве, документы малословные, точные, написанные жестким языком военного времени, положены на вечное хранение, а повесть эта пусть послужит памятью о жизни Александра Ивановича Лазарева, о котором мы ничего не знаем, кроме изложенного в этой повести. И очень будем благодарны тем читателям, которые вдруг что-либо вспомнят об этом примечательном человеке, родившемся в 1919 году в городе Павлове, Горьковской области, чем и исчерпываются все наши биографические данные…
   …Пошабашив на строительстве бани, Лазарев съел котелок супу с глухарем, одернул на себе германский китель и отправился без приглашения к Ивану Егоровичу.
   Локоткова опять крутила ненавистная злая лихорадка, но, несмотря на недомогание, встретил он Сашу приветливо и велел ему присесть.
   — Слышал, раздал свои кулацкие запасы гранат? — спросил он.
   — Было такое дело, — чинно садясь, ответил Лазарев.
   — По зову сердца или под нажимом?
   — Товарищ Шанина воспитательную работу провела, — сухо произнес Лазарев. — Разъяснила про коллектив…
   Он вдруг вспыхнул:
   — Будто я сам не знал, что такое коллектив. А здесь, когда все законные, все военные, всем оружие и боеприпасы положены…
   — Не шуми! — попросил Иван Егорович. — У меня температура.
   И, помолчав, осведомился:
   — Слышно, после победы собираешься в артисты податься, на оперную сцену? Будто голос у тебя прорезывается исключительный?
   — В артисты навряд ли сгожусь, — ответил Саша. — Уже совался. Говорят, у меня скованность движений. По радио петь буду, это возможно. А специальность себе изберу точную — дома людям строить, детясли там, больницы.
   — В архитектуру прорвешься?
   — Возможный вариант.
   Отвечал на вопросы Лазарев тщательно, но что-то его тревожило.
   — Ты за делом зашел? — спросил Локотков.
   — Да вроде бы оно и не дело. Скорее, просьба. У меня, видите ли, товарищ Локотков, есть один друг…
   — Девушка? — вдруг огорчившись за Ингу, спросил Иван Егорович.
   — Зачем девушка? Мужчина, товарищ. Он ко мне хорош был, много мне дал, если так можно выразиться. И наверное, сильно переживал за меня… Это ведь называется «пропавший без вести». Так вот, хотел бы я отправить ему письмо.
   — Письмо рано, — перемогшись от приступа озноба, произнес Иван Егорович. — Погоди с письмами…
   — С чем же мне не погодить? — спросил Лазарев. — Разве есть хоть что-либо, с чем мне можно не годить?
   Голос его задрожал.
   — Фамилия-то давешнего подполковника — Петушков? — яростно осведомился Саша. — Точно, Петушков. Так знаете, как оно все называется? Петушковщина, — словно выругался он и тотчас же повторил: — Петушковщина. Один больше ею начинен, этой петушковщиной, другой меньше, но все едино — петушковщина, от которой уже и дышать вовсе невозможно. Сделайте рентген такой, просмотрите насквозь, ведь и мы люди, дайте нам полностью оправдать…
   — Что ты именуешь «полностью оправдать»?
   — Именую, если подвиг, но как его осуществить опять-таки без доверия? Как?
   — Поживешь — увидишь.
   — Живу, да не вижу.
   — А тебе пока и не положено видеть Выйдет время, разглядишь, и стыдно тебе покажется, что ты меня петуховщиной какой-то попрекал. Письмо другу напишешь, а что в нем? Что? Ты его потом, после всего напиши, когда будет про что. Петушковщина… Дурак ты, вот кто! Я тебя на большое дело готовлю, а ты мне темную муру лопочешь про недоверие. Ты мне на серьезную работу необходим, а автоматчиков пока мы имеем не бедное число. Автомат ему не доверили! Петушковщина… или как там… Я тебе во втором эшелоне и вообще на подхвате не дам в люди выйти. И мелкими стычками с противником — не дам. Оно конечно, оно так, как ты в песне поешь, — жалко «солнышка на небе да любви на земле», но подлецу, Сашка, и солнышко не светит, и любовь вроде не в любовь. Так что я тебя из этого переплета иначе как с большим орденом не выпущу, и не надейся, тем более что хоть оно дело и не мое, но, как предполагаю, «любовь на земле» тоже у тебя на подходах…
   — Это вы про что? — не оборачиваясь к Локоткову, спросил Саша.
   — Может, и сам догадаешься? Только предупреждаю: шуточки тут места иметь не могут. Она девушка замечательная, ты в себе прежде разберись…
   — А может, это мое личное дело? — показал зубы Лазарев. — В крайнем случае, мое да ее? Или теперь вся моя жизнь под рентгеном пройдет?
   Они помолчали. Слишком уж крут сделался разговор.
   — Что же касается подвига, — смягчившись, но все еще сурово произнес Лазарев, — то в нестроевом взводе его осуществить трудновато. Баньку, например, отстроим, попаримся, а дальше?
   Локотков усмехнулся:
   — У тебя другая банька будет! И не без пара.
   Его опять стала выкручивать лихорадка, так, что даже он не сдюжил и со стоном накрылся старым полушубком. И ноги болели, и голова гудела, и холод проносился по всему телу…
   — Может, покурите? — спросил Саша.
   — Сверни.
   Лазарев свернул, прикурил, затянулся и отдал козью ножку Ивану Егоровичу. Но себе свернуть постеснялся, хоть курить ему хотелось до одури.
   — Свернул, так сам и кури, — распорядился Локотков. — И про полковника Кротова расскажи, какие вы там друзья-товарищи.
   Саша даже закашлялся, услышав имя Кротова. Откуда Иван Егорович мог про Кротова дознаться?
   — А он жив?
   — Воюет, не то что просто жив. И хорошо воюет, даже в приказах, бывает, поминается.
   Саша слегка присвистнул:
   — И доверяют ему?
   — Если командует, значит, доверяют.
   — Ничего это еще не значит, — сказал Лазарев. — Вон царским военспецам не доверяли, однако же они командовали?
   Локотков на это ничего не ответил. Спросил сам:
   — Почему ты мне про полковника Кротова не заявил, что спас его?
   — Потому что вы мне в ту пору все равно бы не поверили.
   — А позже?
   — Позже и без Кротова поверили, и тогда бы вышло, что я хвастун.
   — А ты, ох скромник!
   — Я чистосердечный. Что во мне положительное, то не скрываю, но и недостатки, конечно, имеются, с ними борюсь… Бороться с собственными недостатками труднее, чем с чужими, это все знают…
   Иван Егорович слушал улыбаясь: совсем еще мальчик.
   — Какие же у тебя, например, недостатки?
   — Мало ли… В молодости, в школе, я их даже на бумажку записывал, чтобы, изучив себя, бороться со своими слабостями и недоработками в характере. Потом бросил, самокопание получалось, оставил эту затею…
   — Ладно с самокопанием. Вернемся к Кротову. Ты ему свои костыли отдал, чтобы его приняли за тебя? Было это?
   — Что-то было вроде этого. Потом сильно меня били, Иван Егорович. Памороки отбили. Долго и не помнил ничего, и руки дрожали, кушать не мог.
   — А с Купейко со своим ты сильно дружен был?
   — Был. А что? — напряженно осведомился Лазарев.
   Голос Локоткова тоже напрягся. Но он готовил Лазарева, закалял его, и жалеть сейчас было неуместно.
   — Сильно дружили?
   — Как один человек! — воскликнул Лазарев. — У нас все напополам было. Я за него, как и он за меня…
   Иван Егорович молча смотрел на Сашу. Такие раны не легко наносить. Но он должен был это сделать сейчас, а не после. Пусть идет к ним, вооруженный и этим горем: без горя какая ненависть! Чем больше горя, тем сильнее ненависть. А она поможет!
   — Вы про Купейко узнали что-нибудь? — спросил Лазарев. — Да? Что? Только, если подлость, вы не верьте! Он подлость не мог сделать…
   — Убили твоего дружка, — сурово и прямо произнес Иван Егорович, — застрелили за агитацию против фашистов. Перед строем застрелили.
   Лазарев не шелохнулся.
   — Где? — только и спросил он.
   — В Печках, в школе, куда ты хотел с ним попасть. Давно уже убили…
   — Так, значит, — тихо сказал Лазарев и поднялся.
   — Нет, посиди, — велел Иван Егорович, — посиди, говорить будем о деле. Физически как себя чувствуешь?
   Лазарев ответил с недоумением:
   — Как? Нормально.
   — Можешь задание выполнить?
   Лазарев как бы даже задохнулся. Потом, словно бы опомнившись и испугавшись своей радости, сказал:
   — Вроде насчет бани задание?
   — Нет, задание настоящее.
   Локотков сел на своем лежаке, попил из кружки воды и заговорил, видимо совсем справившись со своей хворью:
   — Запоминай!
   — Есть, запоминать, — с придыханием сказал Саша. — Все запомню.
   — Шесть пунктов, — густым, как бы даже сердитым голосом, словно диктуя по книге, заговорил Иван Егорович. — Слушай внимательно, потом повторять станешь. Значит, первый пункт: направиться в город Псков и вместе с жителями Пскова эвакуироваться в Эстонию, где изучить обстановку. Второй пункт: после изучения обстановки в Эстонии проникнуть ближе к местечку Печки, устроиться на одном из хуторов работать и жить и при этом пройти регистрацию у немцев, как эвакуированному…
   — Эвакуированному, — словно эхо повторил Лазарев.
   — Третий пункт: зарекомендовав себя перед жителями и старостой, заручившись положительными отзывами о работе и поведении, поступить на службу в группу эстонской самообороны, затем в охрану гарнизона, располагающегося в Печках. Ясно?
   — Пока ясно.
   — Четвертый: проникнув на службу в охрану гарнизона, установить руководящий состав школы…
   — Так это ж там они Зину и убили, — вдруг все понял и сообразил Лазарев. — Именно там?
   — Какую еще Зину?
   — Да Купейко. Его Зиновием звали. Значит, туда мне задание?
   — Туда, где твоего друга убили, — ничего не смягчая и не «подрессоривая», жестким голосом Продолжал Локотков. — Установишь точно цель и задачи школы, состав слушателей, местожительство руководства. Ясно?
   — Ясно.
   — Пятое: изучишь режим охраны домов руководящих работников школы, пути подхода к жилым помещениям, расположение постов охраны. И шестое: установить пароль на каждый день при входе в расположение гарнизона и выходе из него. Запомнил?
   — В общих чертах…
   — Общие черты в нашем деле копейку стоят. Давай запоминай конкретно и слово в слово.
   Через полчаса Лазарев все запомнил, По его словам, навечно. А запомнив, осведомился:
   — И это все?
   — Дальнейшие задания будешь получать на месте, через нашего человека, который назовется тебе Марусей.
   Его опять тряхнул озноб, он плотнее укутался полушубком и добавил:
   — Маруся укажет тебе лесной тайник, где будут конкретные задания. Шифр простой, займемся, обмозгуем…
   К ночи и с шифром было покончено.
   — Срок тебе до первого января сорок четвертого года, — сказал Локотков. — Управишься?
   — Раньше управлюсь! — азартно ответил Лазарев. — Вы ни о чем даже не думайте. Все сделаю и с песней домой приду.
   Иван Егорович внимательно и быстро взглянул в Сашино лицо, едва освещенное пламенем коптилки. Что это — молодость или просто радуется, что вырвался от чекиста Локоткова к своим хозяевам — абверу?
   «Нет, так нельзя рассуждать, — сурово оборвал себя Иван Егорович. — С такими рассуждениями живо Петушковым станешь. Нет, это отчаянная молодость в Саше кипит, не иначе. Думать по-другому действительно петушковщина».
   Но петушковщина не такой уж легко победимый враг. И не без труда отряхнул ее Иван Егорович, прощаясь с Сашей.
   — О том, что уйду от вас, никто знать не должен? — уже поднявшись с лавки, осведомился Лазарев.
   — Никто, конечно.
   — Ни один человек?
   — Ни один. Да ты что, шуточки шутишь? — вдруг рассердился Иван Егорович. — Ты как об этом рассуждаешь?
   — А так я и рассуждаю, что имею право просить про одного лишь человека. Имею право, чтобы он не предположил, будто Лазарев сбежал обратно к фюреру. Или и этого права у меня нет?
   — Надейся на меня, — ответил Локотков.
   — Твердо?
   — Надейся.
   — Я и надеюсь, да только жутковато, товарищ Локотков: вдруг позабудете. Возьмете и позабудете. Все бывает…
   — Закрой дверь с той стороны! — велел Локотков.
   Саша вышел легкой походкой, а Иван Егорович, коря себя петушковщиной, все-таки стал дотошно и педантично умственным взором выверять все это время, все собеседования с Сашей, все проверки и перепроверки и все свои расчеты для грядущей рискованной и нисколько не одобренной подполковником Петушковым операции. А если бы осторожный Петушков еще подозревал, кто будет в этой затее главным действователем? На кого надежды? А если главный действователь вдруг как высочайшей награды ждет именно такое поручение, чтобы на блюде подать его немецкой разведке и получить за свою деятельность Железный рыцарский крест?
   Вновь встряхнул тяжелой, усталой головой Иван Егорович. И опять с тоской и болью подумал о том, сколько не сделано того, что могло бы быть с пользой сделано, если бы не остерегались верить в тех людей, которые на поле славы и чести беззаветностью своего поведения заставляли раскаиваться неверящих, к сожалению тогда, когда все было совсем поздно. Был такой летчик, татарин Хайруллин, еще в те тягчайшие дни, когда выводил Локотков болотами окруженцев. Воевал Хайруллин в пехоте, самолет ему почему-то не доверили, было нечто за ним записано такое, что давило его, как петля, и, дабы эту петлю сбросить, он с дюжиной своих дружков внезапно кинулся на немецкий разъезд с ножами. Немцы от бешеного натиска опрокинулись и, как писалось в старину, наголову были разбиты, но на их стрельбу и вопли кинулись бронетранспортеры и побили очередями из автоматов всех смельчаков во главе с отстраненным летчиком. Быть бы и окруженцам кончеными в своем болоте, если бы не отчаянная, совсем уж невозможная храбрость Хайруллина, который, заливаясь кровью, один принял немецкое подкрепление на свой пулемет. Все это дело было совершеннейшим самоубийством, но, когда умирающему у него на руках Хайруллину Локотков это сказал, тот ответил:
   — Пусть знает, сволочь, какой я пятьдесят восемь-десять.
   — Кто? — спросил Иван Егорович, склоняясь в тоске к заливаемому смертной синевой лицу летчика. — Кто должен знать?
   — Кто? Следователь мой…
   Фамилию Иван Егорович уже не расслышал. А очень желал расслышать и запомнить, потому что понимал: придет время и не дрогнет его рука, когда вынесен будет справедливый приговор этим бабкиным внукам, позорящим звание «чекист», бабкиным внукам, один из которых мог измарать сотню честных и чистых духом людей.
   Нет, не верить Локотков не мог!
   В его вере поддержал Ивана Егоровича и старый Ряхичев.
   И все же верить было совсем не так просто.
   План операции похищения начальника разведывательно-диверсионной школы в Печках Иван Егорович разработал давно и со всеми подробностями. Некоторые детали он изменял, кое-что подвергал сомнению и перестраивал бессонными ночами, но одно было несомненно: риск. Риск человеческими жизнями, жизнями людей честных, отважных и чистых, риск такими людьми, которым Локотков доверял, как себе. Они еще ничего не знали, все те друзья-товарищи, которым надлежало осуществить операцию, но он-то знал, что у них есть и жены, и дети, и матери, и отцы. Он знал, как бесславно и жестоко могут они погибнуть, если «его» человек их предаст. Он-то знал, каким пыткам их подвергнут, если операция сорвется, да и свою судьбу он тоже предугадывал: сам Петушков со своими поддужными не оставит Ивана Егоровича милостивым вниманием, по первому классу будут его судить, и непременно осудят. Будучи, хоть по малости, юристом, Иван Егорович отлично знал, как судят, когда господствует формула «Пусть докажет свою невиновность». Вот и доказывай, что хотел как лучше, верил человеку…
   — Верил?! — удивятся ему.
   И не только он с боевыми своими друзьями расплатится за то, что поверил, расплатится и супруга, и даже сыны, несмотря на свое малолетство.
   Так наступала петушковщина, а что делать? Что с ней, с проклятой, делать, какие от нее есть лекарства? Что сделать с собой, чтобы очистить мозги от приступов этой действительно болезни?
   Если бы он сам был способен выполнить то задание, которое поручил Лазареву… Вот выход. Но Саша и поет, и мастер на все руки, и по-немецки знает, и связи там, конечно, имеет. Саша — проникнет.
   А он?
   Он сам, Локотков?
   Он может только командовать прикрытием, руководить обеспечением максимальной безопасности этой операции, но какая, к черту, в таких делах безопасность?
   Огонь на себя?
   Красиво, да толку что? Что проку, когда их с возницей четверо, а в школе двести курсантов, да полсотни охраны, да ворота, да сигнализация, да проволока под током, да в километре батальон особых войск, которые обеспечивают безопасность фельдмаршала, когда тот приезжает охотиться…
   Ночь была на исходе, когда Иван Егорович занялся подготовкой экипировки Лазарева. Делал он эту работу сам, ни на кого решительно не полагаясь не из природной недоверчивости, а лишь потому, что был в таких делах абсолютно педантичным, считая, что самая мелочная ошибка может погубить большое задание и людей обречь на смерть из-за рассеянности и совершенного пустяка.
   В маленьком партизанском вещевом складе он долго рылся, навыбирал разного и отнес к себе, а у себя уже, запершись, из отобранного повыдергивал брюки полугалифе, бельишко, кирзовые побитые сапоги, отыскал пиджак москвошвеевского происхождения, выпущенный притом не ранее сорокового года и не позже сорок первого. Был и свитерочек поношенный, со штопкой.
   Потом Локотков занялся документами.
   Это уже была большая работа, требующая не только умения, но и знаний, и расчетливой аккуратности по той причине, что чистые немецкие бланки на полу не валялись и представляли собой огромную, ничем не выразимую ценность для разведчиков. Шли эти бланки разве что по цене человеческих жизней, и потому при заполнении их ошибиться было никак нельзя.
   Лазарев в бумагах, изготовленных Локотковым, сделался Лизаревым, чтобы спросонья при проверке не оплошал; имя с отчеством Локотков ему сохранил прежние; на чистых драгоценных немецких бланках было тоже кое-что Иваном Егоровичем изображено; от усердия и мелкости работы Локотков даже взмок. Затем отсчитал он из казны сколько-то немецких марок и сколько-то советских сотенных, отметив дотошно в своем секретном талмуде сумму. Погодя пробежал усталыми глазами перечень дел по лазаревскому заданию, аккуратно сжег бумажку в печурке и занялся опять с утра надолго с Сашей и опять ни словом единым не обмолвился обо всей совокупной сути задания. О покраже начальника разведывательно-диверсионной школы майора Хорвата Лазарев должен был узнать через связного, совсем незадолго до самой операции, по плану — за сутки.


Глава восьмая


   Встреча была назначена на военном кладбище в Риге седьмого августа сорок третьего года, в восемнадцать часов. Швейцарский подданный запаздывал, и Грейфе, похаживая между рядами бетонированных могил, раздражался. В сорок втором швейцарец не осмелился бы опоздать, более того, он бы явился раньше. Впрочем, теперь это не имело значения, лишь бы в конце концов пришел.
   И он пришел почти на двадцать минут позже назначенного времени. Высокий, костистый, злой. Не посчитав нужным извиниться, он обругал порядки в Риге. По его словам, трамваи едва ходили. И вообще тут делалось черт знает что, в далеком от фронта тыловом городе ни за какие деньги невозможно нанять такси. А рестораны? Он совершенно не в состоянии есть в этом городе, издавна знаменитом своей кухней. На чем они теперь жарят? Изжога просто извела швейцарца!
   Они оба были в штатском — и оберштурмбанфюрер доктор Грейфе и швейцарский гражданин с отнюдь не швейцарским именем Мэлвин Дж. Стайн. Только Грейфе был одет похуже — в светло-сиреневом костюме моды весны тридцать девятого года; на швейцарце же был великолепный твидовый пиджак, светлые брюки и башмаки фасона «мокасины моего деда» — очень дорогие; доктор Грейфе знал и магазин в Нью-Йорке, в котором торгуют всякой эдакой ерундой за бешеные деньги. Что ж! Кому повезло в игре, у того не спрашивают, как он начал…
   Начальник группы «VI.С» усмехнулся своим мыслям. Неужели швейцарец будет молчать до тех пор, пока Грейфе сам не предложит свой товар? Неужели до этого дошла их самоуверенность? Неужели, с точки зрения их разведки, война выиграна одними русскими до открытия второго фронта? Нет, к счастью, начал Мэлвин Дж. Стайн.
   — У вас их много? — спросил он без всяких околичностей.
   — Кого их? — попробовал притвориться недоумевающим Грейфе.
   — Вы понимаете.
   — Нет.
   — Речь идет только об агентуре, заброшенной на длительное оседание. Другой товар меня не интересует.
   — Вы желали бы знать общее число?
   — На это вы мне не ответите, а если и ответите, то только частью правды. Вы, по всей вероятности, уверены, что для такого рода информации еще не наступило время. Ваше право — так думать. Но мое право — знать количество единиц, которыми вы располагаете сегодня, сейчас…
   — Лично я?
   Грейфе тянул время. Мэлвин Дж. Стайн желал знать бесплатно то, что стоило денег. Лгать же было бессмысленно: швейцарский гражданин был, несомненно, человеком осведомленным.
   — Лично я сейчас не могу вам ответить на ваш вопрос даже приблизительно. Я не готов.
   Швейцарец усмехнулся.
   — Допустим, — сказал он, весело глядя на оберштурмбанфюрера. — Ну, а качество подготовки этих ваших агентов? Это серьезные ребята? На них вполне можно будет положиться? Если мы приобретем у вас вашу агентуру, то мы должны знать ее качественный состав, степень ее подготовленности, сумму знаний; мы не можем платить за кота в мешке, вернее, за список кличек. В этом-то вопросе, надеюсь, вы осведомлены?
   — Сядем! — предложил Грейфе.
   Скамья была ветхая, подгнившая, но выдержала их обоих. Швейцарец вытянул бесконечно длинные ноги и набил трубку голландским темным табаком. Немец обрезал сигарку.
   — Меня не имеет смысла стесняться, — произнес Дж. Стайн. — Я свой человек. Если бы ваша доктрина осуществлялась менее истерическими способами и если бы не авантюристические склонности некоторых лиц, которых я не хочу называть, такие парни, как я, были бы с вами. Но теперь, когда ваше дело проиграно, у нас свои планы. Наиболее деловитых ребят из вашего состава мы заберем к себе. И вам будет у нас недурно, а главное — безопасно…
   Грейфе немного коробил стиль этого швейцарца. Он не привык к словам «ребята», «парни», «кот в мешке», «вам будет недурно». Язык официантов или грузчиков. Классический национал-социализм был более всего приучен к патетике. Впрочем, рассказывают, что сейчас сам фюрер ругается непристойными словами даже в своем кабинете…
   Грейфе вздохнул.
   — Что вы называете недурно?
   — Прежде всего, с получением иного гражданства и нового имени будет забыто ваше прошлое.
   — Кто это гарантирует?
   — Мы.
   — А кто, собственно, вы?
   — Для того чтобы меня понять, не требуется особая проницательность, мистер Грейфе.
   — Понимать-то я вас вполне понимаю, но наше взаимопонимание еще ничего мне не гарантирует.
   Мэлвин Дж. Стайн широко и дружески улыбнулся. Так, улыбаясь, они обычно хлопают собеседника по плечу. Но швейцарец не хлопнул Грейфе. Он спросил, вглядываясь в него своими светло-табачными зрачками:
   — Сначала товар, старина. А потом уже гарантии. Как они обучены, эти ваши мальчики? И бога ради, перестаньте кокетничать, я достаточно много знаю для того, чтобы не терять времени для уговоров. Мне нужен ваш контингент с подробностями, понимаете? Если специальный курс для длительного оседания занимает у вас всего полтора месяца, то это слабая подготовка…
   — Гораздо больше! — быстро солгал Грейфе.
   — Вы убеждены?
   Оберштурмбанфюрер сделал лицо слегка обиженного человека. Это ему легко удалось: в те дни, когда он с утра не начинал принимать свой серый порошок, брюзгливое настроение не оставляло его. Нынче на всякий случай, чтобы вполне и во всем отвечать за себя, он пил только бразильский кофе. И потому настроение у него было отвратительное.
   — У меня есть приятель среди ваших ребят, — медленно начал швейцарец, — не знаю, есть ли еще и сейчас, но во всяком случае был. Тогда вы готовили свою агентуру вполне ответственно и серьезно. А сейчас вы начали торопиться. Вам это не кажется, мистер Грейфе? Вы стали более заниматься количеством, нежели качеством, я ведь внимательно ко всему приглядываюсь, такая уж у меня служба…
   Он сильно прижал табак в трубке большим пальцем и несколько раз пыхнул душистым дымом.
   — Может быть, этот мой друг в Англии, а может быть, тамошний судья уже успел надеть на себя черную шапочку и моего приятеля повесили в Пентонвильской тюрьме: ваших парней англичане больше всего вешают именно там. Вот его готовили серьезно, ничего не скажешь…
   — Я не знаю, о какой именно подготовке идет речь, — с некоторым раздражением произнес Грейфе. — Может быть, вы будете так любезны и расскажете суть этой подготовки?