— Еще не то у нас, дядечка, случалось. Один только Грумант вспомнить, так все прочее — смехота…
   Так они шептались долго, утешали друг друга обещаниями, что несомненно победят в грядущем страшном бою и не только победят, но и останутся живыми и здоровыми. Митенька, по молодости лет и по пылкости воображения, в самом деле был уверен в этом, но Рябов думал иначе, он твердо знал только то, что выполнит дело, которое предстояло ему выполнить. Остальное было темно и тревожно.
   Однако Митеньке он об этом не сказал ни слова.

4. Архангельск близок!

   Весь день и большую часть тихой белой ночи корабли эскадры собирались возле Мудьюгского острова. Позже всех пришел фрегат «Божий благовест». Матросы и командир фрегата своими глазами видели последние минуты яхты «Ароматный цветок», которая затонула во время шторма, напоровшись на камни, не указанные на голландских картах. Ни один человек с погибшего судна не спасся.
   Русские берега были безмолвны и казались пустынными. Но когда несколько матросов отпросились поохотиться, дабы разнообразить стол адмирала свежей дичью, берега вдруг оказались обитаемыми. Едва матросы высадились, как из прибрежных кустарников загремели выстрелы. Русские стреляли с такой точностью, что никто не решился отправиться на берег за телами погибших, они так и остались лежать, и прилив унес их в море.
   Юленшерна приказал ударить по берегу из пушек, и корабельные батареи бессмысленно изводили порох и ядра на протяжении двадцати минут.
   Но странное дело: ни гибель матросов у Сосновца, ни потеря двух кораблей из состава эскадры, ни шторм, ни меткие выстрелы с берега не производили особого впечатления на наемников. Русские церкви и дворы богатых русских купцов, старые Холмогоры и Архангельск были теперь совсем близко. И то, что солдат и матросов стало меньше, нисколько не огорчало оставшихся в живых: больше сохранится богатства тем, кто прорвется к городу, богаче будет их нажива, полнее набьют они свои мешки и сундуки.
   Теперь мало кто болтал о гневе святой Бригитты и о кознях гобелина. Война есть война, говорили наемники, на войне случается всякое. Кто поглупее — тот гибнет, кто поумнее — тот не только выживает, но еще и богатеет.
   Для того чтобы скорее забылись превратности плавания, ярл Юленшерна приказал эскадренному казначею выдать жалованье всем — от капитанов до кают-юнг. Деньги, причитавшиеся мертвым, было велено раздать живым. Это еще более укрепило дух наемников. На кораблях, при раздаче винных порций, матросы кричали славу королю и хвалили своего адмирала.
   Не следовало терять времени, но корабли нуждались в ремонте, и шаутбенахт велел приступить к работам. Корабельные плотники, кузнецы и конопатчики работали не за страх, а за совесть, подгоняемые матросами и солдатами, которым не терпелось ворваться в Архангельск. Но все-таки ремонт шел медленно, — слишком потрепал эскадру шторм.
   Фру Юленшерна скучала, полковник Джеймс, запершись в своей каюте с Голголсеном, пил бренди; шаутбенахт не уходил со шканцев, часами смотрел в подзорную трубу на безлюдные зловещие берега, поджимал губы, качал головой. Да и Уркварт стал последнее время задумчивым и грустным. Только с полковником Джеймсом он иногда отводил душу: оба они все-таки кое-что знали о Московии…
   Ветер не поднимался. Море заштилело, стояла странная душная тишина. Матросы на «Короне» пели:
 
Не знал, не боялся он грозных судей,
Ходил по дорогам с ножом,
И грабил и резал невинных людей,
Закапывал в землю живьем…
 
   В полдень, после обеда, ярл шаутбенахт вошел в свою каюту. Фру Маргрет, обмахиваясь веером, сказала небрежно:
   — У меня, как вам известно, есть друг детства, старый друг Ларс, Ларс Дес-Фонтейнес — так зовут этого человека. Его наказали за то, что он предполагал в русских мужество и желание сопротивляться врагу. Не кажется ли вам теперь, что Ларс Дес-Фонтейнес совершенно прав?
   Матросы пели громко, их песня была слышна на всех кораблях эскадры:
 
Ах, если б господь смилосердился к нам,
Привел воротиться бы в дом:
Я церковь построил бы, каменный храм,
И всю обложил бы свинцом…
 
   — По-вашему, Дес-Фонтейнес, был прав? — спросил ярл Юленшерна, сделав ударение на слове «был».
   Склонив голову набок, не мигая он смотрел на жену своими желтыми глазами. Ей стало страшно. Она тяжело поднялась, неловко зацепила рукавом хрустальную вазочку. Вазочка разбилась.
   — Ого! — произнес шаутбенахт. — Вы потеряли свою природную грациозность!
   — Был? — крикнула она. — Что вы хотите этим сказать?
   — Ларс Дес-Фонтейнес более не существует, — раздельно и внятно сказал Юленшерна. — Его нет на свете. Ларс Дес-Фонтейнес давно превратился в прах.
   Фру Маргрет сморщилась, как морщатся от внезапного грохота. Губы ее дрожали, лицо исказилось. Оно перестало быть красивым, лицо фру Маргрет…
   С палубы доносилось:
 
И только он эти слова произнес,
Вдруг стало, как ночью, темно.
Попадали мачты, корабль затрещал
И канул на черное дно.
 
   — Ларс умер? — спросила фру Маргрет.
   — Да. Он скончался.
   — Вы лжете! Ларс в Архангельске! Вы сами говорили…
   — Поэтому вы и отправились со мной в Архангельск?
   Фру замолчала. Шаутбенахт улыбался. Так весело он улыбался дважды: когда стоял под венцом с фру Маргрет и вот сейчас.
   — Премьер-лейтенант бесславно и весьма быстро прошел свой земной путь, — говорил Юленшерна, отпирая ключом ларец, окованный медью. — Этот повеса, видимо, не слишком дорожил своими друзьями детства и поторопился уйти от них в мир иной…
   Он откинул крышку ларца и достал бумагу — короткое сообщение о смерти каторжанина Дес-Фонтейнеса по кличке Скиллинг, последовавшей на галерном флоте его величества. Тело осужденного погребено в море, как полагается по уставу.
   Фру Маргрет прочитала бумагу один раз, потом другой. Ярл Юленшерна вышел на ют, чтобы освежиться. Он был очень весел и приветливо беседовал с Урквартом о погоде и о том, что к вечеру, пожалуй, удастся поднять якорь. Вернувшись через некоторое время в каюту, шаутбенахт сказал своей супруге:
   — Вы совершили большое путешествие и, к сожалению, не увидите вашего друга. Пожалуй, вам теперь нет смысла рисковать… Два судна мы оставляем здесь на всякий случай. Не переехать ли вам на одно из них? Там будет безопаснее.
   — Да, я согласна, — безучастным голосом ответила фру Маргрет.
   Она все еще держала в руке сообщение о смерти каторжанина Скиллинга.
   — Вы благоразумны, — сказал Юленшерна.
   Маргрет странно улыбнулась.
   — О, да, я благоразумна! — произнесла она многозначительно.
   — Вам здесь будет спокойно.
   — Во всяком случае, я не погибну! — все с той же улыбкой сказала фру Маргрет. — Я вернусь в Стокгольм и буду долго и счастливо жить там вдовою погибшего славной смертью шаутбенахта ярла Юленшерны, потому что вы, гере, непременно сложите тут вашу лысую голову. Не так ли?
   Он не нашелся с ответом, только крепко стиснул челюсти. А она говорила, улыбаясь и вызывающе глядя на него своими прозрачными глазами:
   — Я буду бывать при дворе, я еще молода, не правда ли? Молода и хороша. И ваше имя я вываляю в грязи так, что даже на том свете вы будете содрогаться, мой покойный супруг. Вы тревожились о вашем честном имени и потому убили Ларса?
   Его лицо исказилось бешенством, он шагнул к ней, грубо схватил за руку.
   — Пустите! — шепотом приказала Маргрет. — Пустите, или я закричу и ударю вас при всех…
   Она вырвала руку, отошла, сказала издали:
   — И тогда мы будем квиты! Только тогда! Я так и слышу этот хор голосов: «О, фру Юленшерна, вдова адмирала Юленшерны, что она вытворяет! Бедный старикашка, его кости так и переворачиваются в гробу!»
   Она ушла и заперлась в спальне. Он пробовал сломать дверь, Маргрет сказала спокойно:
   — Не будьте смешны, если это возможно для вас!
 
 
   К четырем часам после полудня все работы на эскадре были закончены. Ярл Юленшерна приказал Уркварту:
   — Передайте командам благодарность их адмирала. Пусть сегодня они получат по двойной чарке водки. Вслед за этим — сниматься с якоря. В устье мы постараемся как можно скорее разделаться с таможенниками, ворвемся в Двину и к утру, с божьей помощью, начнем высадку войск в Архангельске.
   — Таможенники, очевидно, знают о нашей эскадре…
   — Тем хуже для них.
   К вечеру маленькое облачко, появившееся на горизонте, разрослось, по волнам побежали пенные гребешки, небо заволокло, пошел дождь, но попрежнему было душно. Шаутбенахт велел подать себе плащ и не ушел с юта. Он стал еще желтее, чем утром, губы его запеклись, руки заметно дрожали.
   — Два фрегата — «Феникс» и «Дромадер» — будут ждать нас здесь, — сказал шаутбенахт Уркварту. — Вы слушаете меня?
   — Да, гере шаутбенахт, я весь внимание.
   — На фрегат «Феникс» перейдет моя супруга. Спустите вельбот.
   — Да, гере шаутбенахт…
   Фру Юленшерна поднялась на ют, чтобы попрощаться с мужем. За эти часы лицо ее осунулось, под глазами легли голубые тени. Шаутбенахт смотрел на Маргрет колючим, каким-то удивленным взглядом. Они не сказали друг другу ни одного слова.
   Полковник Джеймс попросил разрешения проводить фру на «Феникс». Его физиономия была еще более томной, чем обычно. Юленшерна сказал ему у трапа:
   — Не забудьте вернуться, гере полковник.
   Матросы издали смотрели на супругу шаутбенахта, на ее сундуки, на черную служанку. Профос Сванте Багге сказал, что все к лучшему. Если на эскадре и были неприятности, то только из-за женщин. Теперь все пойдет великолепно, шаутбенахт — хитрый старик, знает что делает…
   Фру Юленшерна, придерживая пальцами юбки, спустилась в вельбот, кают-юнга, кают-вахтер и Якоб снесли за нею подушки, ковер, кожи, чтобы убрать ей каюту на «Фениксе», корзины с едой, лютню. Вельбот отвалил.
   Юленшерна попрежнему стоял на юте «Короны», когда полковник Джеймс вернулся с фрегата. Якоря были подняты. Полковник сказал шаутбенахту:
   — Фру просила передать вам, гере шаутбенахт, что она будет непрестанно молиться за вас.
   Ярл Юленшерна ничего не ответил.
   Мокрые паруса флагмана наполнялись ветром. Громко, неприязненными голосами, хрипло кричали чайки. Матросы на баке пели старую песню:
 
Гонит ветер корабль в океане,
Боже, душу помилуй мою…
 
   Караул есть наизнатнейшая служба, которую солдат в войске отправляет.
   Петр Первый

Глава пятая

1. Недоброе утро

   Сильвестр Петрович писал письмо на Москву Апраксину. За окнами Семиградной избы лил не переставая, как поздней осенью, проливной дождь. В сенях, шаркая сапогами, кашляя, переругиваясь, ходили люди, визжала дверь на блоке, навзрыд рыдала молодайка, кто-то ее утешал хриплым басом.
   Не дописав, Иевлев взял трость и вышел на крыльцо. С моря дул влажный ветер, дождь вдруг стих, только с деревьев еще летели брызги. На крыльце ждал Егорша.
   — Веди! — приказал Сильвестр Петрович.
   Егорша нырнул в толпу мужиков, вывел из сараюшки виновных. Толпа расступилась, трое, связанные поясами, без шапок, взлохмаченные и изодранные, поклонились капитан-командору. Из сеней, вытирая рот ладошкой, спехом дожевывая что-то, выскочил дьяк Абросимов.
   — Говори! — велел ему Иевлев.
   Тот подошел поближе, выставил ногу, стал с осуждением в голосе длинно рассказывать, как случилось смертоубийство, кто зачинщиком был, кто ударил амбарщика плашкой по голове, как амбарщик схватился за топор, да припоздал — скончал живот свой. Иевлев слушал, поколачивал тростью по голенищу сапога. Мужики переминались, вздыхали…
   Сильвестр Петрович сходил в амбар, посмотрел на мертвое тело, что лежало на тесовом полу, покрытое рядном, вернулся, стал спрашивать схваченных. Мужики, перебивая друг друга, повинились, что-де очень изворовался проклятый амбарщик, да будет земля ему пухом, змею злому, никакой вовсе ествы на артель не давал, два дня с карбасом ждали, а народишко в остроге которое время корье заместо хлеба камнями перетирает да печет. Вчера выпили малость, Козьма-плотник возьми и заведи с артельщиком беседу: отчего не по-божьи делает? Амбарщик Козьму пихнул под вздох, а после ногой ударил. Козьма еще спросил: зачем бьешь, увечишь, для чего пихаешься?
   Молодайка в сенях завыла громче. Иевлев велел ее убрать. Матросы увели молодайку в сторону.
   — Ну и вдарил! — сипло сказал сам Козьма. — Вдарил и вдарил!
   — Так вдарил, что убил? — спросил Иевлев.
   — А чего ж? Смотреть на него, на анафему? — удивился Козьма. — Я с женкой на карбасе пришел, а он мне об женке слова говорит. Ты, говорит, отпусти мне женку поиграть, а я, говорит, вам ествы на острог по-божески дам… Жалко, что одного вдарил, а не все ихнее семя…
   — Какое такое ихнее семя? — спросил Иевлев.
   — А такое! — сплюнув, сказал Козьма. — Известно какое…
   Седой вихрастый мужик поклонился, сказал робко:
   — Ты его, батюшка, кормилец наш, не слушай, глуп он, молод, не учен…
   — Какое такое ихнее семя? — крикнул Иевлев. — Говори!
   Козьма не отвечал, смотрел на Иевлева бесстрашно, с ненавистью. Молодайка, вырвавшись из рук матросов, с пронзительным криком побежала к крыльцу, рухнула на колени в жидкую грязь, схватила Иевлева за ногу.
   — Пусти! — приказал Сильвестр Петрович. — Слышь, пусти…
   Ноге было больно, он не мог вырваться. Матросы вновь оттащили молодайку. Тогда старик с седыми вихрами стал опускаться на колени. Сильвестр Петрович сказал сквозь зубы:
   — Гнать их в шею отсюда!
   — Кого? — не понял дьяк Абросимов.
   — Связанных — вон со двора! — велел Иевлев. — Развязать!
   И, выйдя из себя, закричал:
   — Оглохли? Говорю — вон! Развязать и — в тычки, откуда пришли!
   Старик, не понимая, повалился на колени, толпа зашумела, кто-то тонким веселым голосом крикнул:
   — Да господи ж! Отпускают! Слышь, Козьма? Отпускают!
   Егорша взглянул на Иевлева, позвал матросов, те стали развязывать мужикам руки. Козьма совсем побелел. Иевлев повернулся, пошел в сени; Абросимов, отдуваясь, пошел за капитан-командором, ворча на ходу, что так-де не гоже делать, эдак всех амбарщиков порубят топорами; выходит, что на убийцу нынче и управы вовсе нет.
   — Коли воров и порубят — горевать не для чего! — ответил Иевлев.
   Захлопнув дверь перед носом дьяка, он вновь сел за стол — писать письмо далее, но пришел Егорша.
   — Тебе чего? — не поднимая головы, спросил Сильвестр Петрович.
   — Не уходит! — сказал Егорша.
   — Кто не уходит?
   — Не уходит. Который амбарщика кончил.
   — Ну и шут с ним, пусть не уходит! — усмехнулся Сильвестр Петрович.
   — На крыльце сидит.
   Сильвестр Петрович молча писал. Егорша взял ножичек, принялся точить перья. За окном потемнело, опять полил дождь.

2. Брат и сестра

   На рогатке при въезде в город капитан Крыков спешился и велел седлать себе другого коня. Вороной, с которого он слез, тяжело прядал боками, всхрапывая от усталости. Драгун вынес Афанасию Петровичу из караулки кружку воды, другие двое седлали мышастую в яблоках кобылку. Капрал придержал Крыкову стремя, он легко сел в седло, обдернул на себе намокший под дождем плащ, задумчиво сказал:
   — Так-то, Павел Иванович! Наступило наше время. Ты гляди построже, чтобы все караульщики были в готовности, ни единого с рогатки не отпускай. Пушкари твои здесь?
   — Здесь! — ответил усатый капрал.
   — Пусть с караулки никуда не идут…
   Другие драгуны, услышав разговор, подошли поближе. Лукьян Зенин, с которым Крыков в былые времена промышлял зверя, спросил с крыльца караулки:
   — Здесь они, Афанасий Петрович?
   — Возле Мудьюга. На якорях стоят…
   — Сила?
   — Там видно будет, Лукаша! — ответил капитан. — Покуда одно ведаю — потрепала их непогода… Ну, живите, ребята!
   И слегка ударил кобылку плетью. Кобылка переступила на месте копытами, обиженно повела ушами и сразу же пошла хорошей легкой рысью. Опять прогрохотал гром, дождь стих на мгновение, потом полил с удвоенной силой, так что город словно исчез, провалился за стеною ливня. Кобылка шла ровно, поматывая головой, Крыков ее еще пришпорил, она с рыси перешла на мерный сильный галоп. Жидкая глянцевитая грязь чмокала под копытами. Афанасий Петрович, отвернув лицо от секущего дождя, хмурился, думал…
   Спешившись во дворе опустелой нынче таможенной избы, он быстрым шагом вошел в кладовушку, где содержалось зимою оружие таможенной стражи, подпер дверь тяжелой лавкой и, прислушавшись, нет ли кого поблизости, рывком дернул кольцо люка, который вел в небольшой, выложенный кирпичом подвал. Здесь Афанасий Петрович ощупью отсчитал третий кирпич третьего ряда снизу, вынул его и просунул руку в тайник, где в долбленом, чисто выструганном из березовой плашки ларчике лежала грамота, свернутая и зашитая в вощеное полотно. Спрятав обратно ларчик и заложив тайник кирпичом, Афанасий Петрович поднялся наверх и поехал на Мхи к рябовской избе.
   Давно не был он здесь, и сердце его на мгновение сжалось, когда увидел он на крыльце Таисью с коромыслом и двумя ведрами воды. Она обернулась на скрип калитки и тотчас же, легко опустив ведра, пошла к нему навстречу.
   — Вот не ждала! — радостной скороговоркой сказала она. — Не по-доброму делаешь, Афанасий Петрович, неладно делаешь! Где же оно видано — пропал капитан, не зазвать его, сколько за ним посылали, а он никак нейдет. Иван Савватеевич, и тот сколько разов спрашивал — где это подевался Афанасий Петрович, загордел, что ли…
   — Да уж загордел! — махнув рукой, ответил Крыков. — Больно горд, сие всем ведомо. По-здорову ли живешь, Таисья Антиповна?
   И посмотрел прямо в ее лицо, похудевшее, с легкой тенью под глазами, увидел маленькое ухо с бирюзовой серьгой, увидел трепещущий счастливый блеск ее зрачков, розовые, чуть пухлые губы.
   — По-здорову, — негромко ответила она, — грех жаловаться, Афанасий Петрович. Ты-то как? Да что мы здесь стоим, чай не бездомные, идем в избу. Ванятка и то все спрашивает: что дядя Афоня, да где дядя Афоня…
   Она была счастлива, и ей перед Крыковым было стыдно своего счастья, своего спокойствия, но притворяться она тоже не умела. Он поднялся с ней на крыльцо, взял ведра в руки и вошел в сени. Таисья широко растворила дверь в избу и весело сказала:
   — Ванятка, ты гляди, кто к нам пришел!
   Мальчик рванулся с лавки и, крепко топая своими подкованными сапожками, с разбегу повис на Крыкове. Тот поднял его и, сжав челюсти, не в силах что-либо сказать, долго смотрел в глаза Ванятке, потом подкинул к потолку, как делывал всегда, встречаясь с ним, и посадил на лавку, сам сел рядом, обнял его за плечи. Ванятка прильнул к Крыкову, обиженным голосом пожаловался:
   — Не ходишь все и не ходишь! Ишь какой! Пушку обещал со мною делать, чтобы палила, а сам все не ходишь!
   — Ужо сделаем пушку! — пообещал Крыков. — Она у меня почти что и сделанная, да недосуг было лафет ей вырезать.
   — И палит? — спросил Ванятка.
   — Еще как палит!
   — Громко? — краснея от счастья, спросил Ванятка и руками повернул к себе лицо Крыкова. — Палит?
   Афанасий Петрович ответил не сразу, вглядываясь в свежее, румяное лицо мальчика. Странно соединились в нем отец и мать: добрая красота души Таисьи и веселая разумная сила Рябова; зеленые, с искрами глаза кормщика смотрели так, как смотрит Таисья, а розовые нежные губы матери улыбались так, как улыбался кормщик, — насмешливо, хитро.
   — Что молчишь? — сердясь и хмуря тонкие Таисьины брови, спросил мальчик. — Громко палит-то?
   — Чего громче! — улыбаясь, ответил Афанасий Петрович. — Громче, почитай что, и не бывает…
   Сняв Ванятку с лавки, он сказал ему деловито:
   — Ты вот что, дружочек. Сбегай к воротам да посмотри там коня моего — не отвязался ли. А коли хочешь, так и хлебца ему снеси…
   Ванятка побежал к двери, Афанасий Петрович вынул из кармана грамоту, протянул Таисье, заговорил торопливо:
   — Спрячь, Таисья Антиповна, — челобитная. Может, по прошествии времени сгодится добрым людям, а мне более оставлять некому. Челобитная царю Петру Алексеевичу на воровство и мздоимство князя Прозоровского и всех лютых его псов. Подписи под челобитной писаны кровью. Отослать нынче на Москву — дело нетрудное, да чтобы в царевы руки попало — вот где ловкость нужна, и нет такого человека верного. А после баталии мало ли чего случится. Кормщик-то где?
   — На Онегу пошел, к дружку своему, — тихо сказала Таисья.
   — На Онегу? Кто ж у него там?
   — А бог его знает. Будто есть кто-то. Погулять пошел…
   — Вот ему сию челобитную и отдашь, он спрячет с умом.
   Таисья взглянула на Крыкова, спросила:
   — Может, Сильвестру Петровичу лучше?
   — Сильвестр Петрович того ж корня, что и воевода! — сказал глухим голосом Крыков. — Сильвестр Петрович человек разумный, честный, храбрый, но что Прозоровские, что Иевлевы — с одного стола едали, коли побранятся, то и помирятся. В сию челобитную моей веры нет нисколько, да воля не моя, — народишко все надеется и в надежде на правду пойдет за нее на плаху. Как же мне эдакое горе не в свои руки отдать?
   Таисья ничего не ответила.
   Он совсем тихо попросил:
   — Коли что — Кузнецу отдашь, Таисья Антиповна…
   — Как — коли что? — не поняла она.
   — Война. Швед пришел. Али не слышала?
   — Как пришел? Куда?
   — Да к нам и пришел! — невесело улыбнувшись, ответил Афанасий Петрович. — Гостевать. Потрепало его штормом изрядно, нынче чинится возле Мудьюга…
   — Пришел-таки! — охнула Таисья. — Всевать пришел…
   Афанасий Петрович молча поднялся, поискал на лавке перчатки, поклонился Таисье. Она смотрела на него, да словно бы не видела. Потом вдруг с силой схватила за жесткий рукав кафтана, притянула к себе, спросила:
   — Тебе как же, Афанасий Петрович, на шанцах-то? Первому, что ли, начинать?
   — Там видно будет! — спокойно ответил он. — Наше дело воинское. Присяга. Да ништо, Таисья Антиповна, будь в спокойствии. Не продраться вору в город…
   Она все смотрела на него не отрывая взгляда, и опять спросила дрогнувшим голосом:
   — Да тебе-то — первому?
   Крыков молчал. Тогда она быстро, ловко расстегнула на шее крючочки, потянула серебряную цепочку и стала снимать с себя крестик. Волосы запутались в цепочке; морщась от боли, Таисья дернула сильнее и подала Крыкову крестик, еще теплый ее теплом. Сдвинув брови, он расстегнул на себе кафтан и подал ей свой — медный, на крепком смоленом гайтане. Бледные от волнения, они долго молчали, не зная, что сказать друг другу.
   — Ну, теперь прощай! — сказал Афанасий Петрович.
   — Прощай, брат! — сказала она. — Ты ведь теперь мне брат. Крестовый брат! — повторила Таисья, и глаза ее засветились мягким и ласковым светом. — Прощай! Дай же я тебя покрещу…
   Она трижды перекрестила его, поднялась на носки и, взяв его за плечи, поцеловала в губы — единственный раз в жизни. И он ее поцеловал, потом улыбнулся горько и добродушно и сказал со вздохом:
   — Сестра! Ну и хитры вы, Евины дочери! Ай, хитры!
   Во дворе он попрощался с Ваняткой, измокшим под дождем, пообещал вскорости доставить пушку и легко сел в седло. Спокойно и ровно билось его сердце, когда в последний раз оглянулся он на высокий забор, за которым шелестели под дождем рябины.

3. Шведы пришли

   Во дворе Семиградной избы Афанасий Петрович кинул поводья выбежавшему из конюшни конюху, в сенях сбросил тяжелый, намокший плащ, повесил треуголку, приглаживая волосы, отворил дверь. Иевлев, низко склонившись над столом, писал. Подняв голову на скрип двери, он по лицу Крыкова догадался, что произошло, но не спрашивал, ждал. Афанасий Петрович поздоровался, сел на лавку и тогда только сказал:
   — Пришла эскадра, господин капитан-командор.
   — Какие флаги?
   — Флаги разные, шведских не видно. Есть и голландские, и бременские, и аглицкие. Пушечных портов тоже не видел, хоть смотрел я в трубу и дозорного посылал в челноке — тайно разведать. Корабли штормом потрепаны изрядно, ставят новые снасти, — размышляю, что работы у них немало, покуда готовы не будут — в устье не пойдут…
   Сильвестр Петрович кликнул Егоршу, велел собирать без промедления всех офицеров на совет. Егорша убежал. Иевлев, подождав, пока шаги его стихнут, подошел ближе к Крыкову, спросил:
   — Афанасий Петрович, ты шпагу здесь, в сей горнице, целовал?
   Крыков ответил спокойно:
   — Целовал, господин капитан-командор.
   — И не забыл сей день?
   — Не забыл, и покуда жить буду — не забыть мне того дня.
   — Верно ли говоришь?
   — Верно! — с тем же спокойствием и достоинством в голосе ответил Афанасий Петрович.
   Иевлев помедлил, потом заговорил, не глядя на Крыкова:
   — Давеча, в объезде ты был, приезжал на цитадель князь-воевода. Много было всего говорено, а еще ко всякой всячине и то, что в застенке, на дыбе, некоторые воры открылись, будто, как шведы к городу подойдут, — те воры сполох ударят и по-братски примут шведа. Названы ворами Молчан, Гриднев Ефим, Кузнец Федосей из раскольников, коему я поверил и заместо иноземца Риплея определил пушки лить. Еще воры названы Ермил и Голован со товарищи. Сказал далее воевода, есть-де среди воров и над ними верховодит некий офицер. А воров будто не перечесть — повсюду они, и на верфях, и по слободам, и дрягили есть, и конопатчики, и медники, и хлебники, и солдаты, и пушкари…