– Да, – отвечал молодой, – если окажусь в тех местах, то, пожалуй, попробую. Но сегодня – это сегодня, а здесь – это здесь, и, поскольку сегодня я здесь, а где-то поблизости должен быть этот Иозефус, о котором я слышал столько хорошего…
   – Слышал столько хорошего! Дался же тебе этот Фамулюс!
   – Мне понравилось, что он не бранится и не бросается на людей. Мне это, скажу тебе, нравится. Я же не центурион и не епископ; я человек маленький и нрава скорее робкого, много огня и серы – это не по мне; я, видит бог, не против того, чтобы со мной обходились помягче, такой уж я человек!
   – Ишь ты! Обходились помягче! Если ты исповедался, да покаялся, да наказание принял, да очистился, тогда куда ни шло, тогда, может быть, и уместно обходиться с тобой помягче, но не тогда же, когда ты в скверне своей, смердя, как шакал, стоишь перед исповедником и судьей!
   – Ну, конечно, конечно. Не надо нам так шуметь, люди ведь спать хотят.
   Вдруг он весело хихикнул.
   – Кстати, мне рассказали о нем и кое-что позабавней.
   – О ком?
   – О нем, о подвижнике Иозефусе. У него такой обычай: после того как человек рассказал ему свои дела и исповедался, он благословляет его и целует на прощанье в щеку или в лоб.
   – Вот как? Смешные, однако, у него привычки.
   – А потом он еще очень, знаешь ли, боится женщин. Пришла к нему как-то, говорят, одна тамошняя блудница в мужской одежде, а он ничего не заметил, выслушал ее россказни и, когда она кончила исповедоваться, поклонился ей и торжественно поцеловал ее.
   Старик захохотал, молодой сразу зашикал на него, и больше Иосиф ничего не слышал, кроме этого подавленного, вскоре утихшего смеха.
   Он взглянул на небо, луна стояла острым и тонким серпом за верхушками пальм, Иосиф вздрогнул от ночного холода. В диковинном виде, как в кривом зеркале, и все же поучительно представил ему этот вечерний разговор погонщиков его самого и роль, которой он изменил. И значит, какая-то блудница подшутила над ним. Что ж, это было не самое мерзкое, хотя и достаточно мерзко. Он долго размышлял о беседе этих двух незнакомых людей. И когда он наконец очень поздно уснул, то уснуть он смог лишь потому, что его размышления не оказались напрасны. Они дали результат, привели к решению, и с этим новым решением в сердце он спокойно проспал до рассвета глубоким сном.
   А решение его было как раз таким, какого младший погонщик верблюдов принять не смог. Иосиф решил последовать совету старшего и побывать у Диона по прозвищу Пугиль, о котором уже давно знал и которого сегодня при нем так настойчиво восхваляли. У этого знаменитого исповедника, судьи душ и советчика, найдется и для него совет, суждение, наказание, напутствие; он явится к нему как к наместнику бога и с готовностью примет все, что тот назначит ему.
   На следующий день он покинул привал, когда те двое еще спали, и в тот же день, после утомительного пути, достиг места, где жили, как он знал, схимники и откуда он надеялся выйти к большой дороге на Аскалон.
   Под вечер перед ним приветливо предстал маленький зеленый оазис, он увидел высокие деревья, услыхал блеянье козы, угадал в зеленой тени очертания крыш, ощутил близость людей, и, когда нерешительно подошел ближе, ему почудилось, что кто-то на него смотрит. Он остановился, оглянулся и увидел под первыми деревьями какую-то фигуру: там, прислонившись к стволу, очень прямо сидел старик с седой бородой и полным достоинства, но строгим и неподвижным лицом, который глядел на него, причем глядел, наверно, уже давно. Взгляд у старика был твердый и острый, но без выражения, как у человека, который привык наблюдать, но нелюбопытен и ни в чем не участвует, подпускает к себе людей и вещи, пытается их постичь, но не привлекает, не зовет их к себе.
   – Хвала Иисусу Христу, – сказал Иосиф.
   Старец что-то пробормотал в ответ.
   – Простите, – сказал Иосиф, – вы здесь такой же чужой, как я, или вы житель этого цветущего селения?
   – Чужой, – сказал седобородый.
   – Не скажете ли вы мне, досточтимый, можно ли выйти отсюда на дорогу, ведущую в Аскалон?
   – Можно, – сказал старик. И теперь, расправляя затекшие было члены, он медленно поднялся, сухопарый великан. Он встал и посмотрел в пустую даль. Иосиф чувствовал, что этот великан-старец не склонен вступать в разговор, но задать еще один вопрос все же осмелился.
   – Позвольте, досточтимый, задать вам еще один только вопрос, – сказал он вежливо и увидел, что глаза старца снова вернулись издалека. Он холодно и внимательно посмотрел на Иосифа. – Не знаете ли вы случайно, где можно найти отца Диона, которого называют Дион Пугиль?
   Незнакомец немного нахмурил брови, и взгляд его стал еще холоднее.
   – Знаю, – ответил он кратко.
   – Знаете? – воскликнул Иосиф. – О, так скажите же мне, ведь именно туда, к отцу Диону, я и держу путь.
   Старик-великан испытующе посмотрел на него с высоты своего роста. Он долго не отвечал. Затем он подошел опять к своему стволу, медленно опустился на землю и сел, как сидел прежде, прислонившись к стволу. Скупым движением руки он пригласил Иосифа сесть. Иосиф спокойно повиновался этому жесту, почувствовал на миг, садясь, великую усталость в теле, но тут же забыл о ней, отдав все внимание старцу. Тот, казалось, ушел в свои мысли, неприступно-строгим стало его величавое лицо, на которое, однако, прозрачной маской легло как бы другое выражение, даже другое лицо, выражение старого и одинокого страдания, которому гордость и достоинство не позволяют выйти наружу.
   Прошло много времени, прежде чем взгляд почтенного старца снова обратился к нему. Пристально-испытующим был этот взгляд и теперь, и вдруг старик повелительным тоном спросил:
   – Кто вы такой?
   – Я схимник. – сказал Иосиф, – я много лет жил отшельнической жизнью.
   – Это видно. Я спрашиваю, кто вы такой?
   – Меня зовут Иосиф, а прозвище Фамулюс.
   Когда Иосиф назвал свое имя, старик, оставаясь сам недвижим, нахмурил брови так сильно, что глаза его стали на миг почти невидимы, он был, казалось, поражен, испуган или разочарован сообщением Иосифа; а возможно, все объяснялось просто усталостью глаз, ослаблением внимания, каким-нибудь небольшим приступом слабости, как то бывает у старых людей. Во всяком случае, он сохранял у полную неподвижность, зажмурив лишь ненадолго глаза, а когда он снова открыл их, взгляд его словно бы стал, если бы это было возможно. еще более старым, окаменелым и выжидательным. Он медленно разжал губы, чтобы сказать:
   – Я слышал о вас. Вы тот, к кому люди ходят исповедоваться?
   Иосиф смущенно подтвердил это, восприняв свою известность как неприятное разоблачение и уже второй раз устыдившись своей славы.
   Все с той же прямотой старик спросил:
   – А теперь вы, значит, хотите побывать у Диона Пугиля? Зачем он вам нужен?
   – Я хочу исповедаться ему.
   – Чего вы ждете от этого?
   – Не знаю. Я чувствую к нему доверие, и мне кажется даже, что посылает меня к нему какой-то голос неба, какая-то высшая сила.
   – А когда вы исповедуетесь ему, что тогда?
   – Тогда я сделаю то, что он мне прикажет.
   – А если он посоветует или прикажет вам что-то неверное?
   – Я не стану разбирать, верно это или нет, а повинуюсь.
   Старец не сказал больше ни слова. Солнце опустилось, в листве дерева кричала какая-то птица. Поскольку старик молчал, Иосиф поднялся. Он еще раз робко вернулся к своей просьбе.
   – Вы сказали, что знаете, где найти отца Диона. Можно попросить вас назвать мне это место и описать дорогу туда?
   Старик слегка улыбнулся одними губами.
   – Вы думаете, – спросил он мягко, – что он вам обрадуется?
   Странно испуганный этим вопросом, Иосиф не ответил. Он постоял в смущении. Затем он сказал:
   – Могу я хотя бы надеяться увидеть вас снова?
   Старик сделал приветственный жест и ответил:
   – Я буду здесь спать и уйду вскоре после восхода солнца. Ступайте теперь, вы устали и голодны.
   Почтительно попрощавшись, Иосиф пошел дальше и в сумерках достиг небольшого селения. Жили здесь, как в обители, так называемые отшельники, христиане из разных городов и краев, создавшие себе здесь уединенное пристанище, чтобы без помех отдаваться простой, чистой жизни в созерцании и тишине. Ему дали воды, пищи и предоставили ночлег, избавив его от расспросов и разговоров, потому что видели, как он устал. Когда кто-то стал читать вечернюю молитву, остальные стали на колени, «аминь» произносили все хором. Увидеть содружество этих благочестивых людей было бы для Иосифа в другое время большой радостью, но сейчас на уме у него было только одно, и ранним-преранним утром он поспешил вернуться туда. где оставил старика накануне. Тот лежал на земле и спал, завернувшись в тонкую циновку, и, сев в стороне под деревьями, Иосиф стал дожидаться его пробуждения. Спавший вскоре зашевелился, проснулся, развернул циновку, тяжело встал, расправил затекшие члены, затем опустился на колени и сотворил молитву. Когда он опять поднялся, Иосиф приблизился и молча поклонился.
   – Ты уже поел? – спросил незнакомец.
   – Нет. Я привык есть только один раз в день, и лишь после захода солнца. Вы голодны, досточтимый?
   – Мы в пути, – сказал тот, – и люди мы оба немолодые. Лучше нам перекусить, прежде чем двинемся дальше.
   Иосиф открыл сумку и угостил его финиками, а также разделил со стариком просяной хлебец, который дали ему в дорогу люди, радушно приютившие его на ночь.
   – Теперь нам можно и двигаться, – сказал старик, когда они поели.
   – О, мы пойдем вместе? – обрадованно воскликнул Иосиф.
   – Конечно. Ты же попросил меня отвести тебя к Диону. Пойдем же.
   Иосиф посмотрел на него удивленным и счастливым взглядом.
   – Как вы добры, – воскликнул он и стал было рассыпаться в благодарностях. Но незнакомец резким движением руки заставил его замолчать.
   – Добр один лишь бог, – сказал он. – Пойдем же. И обращайся ко мне на «ты», как я к тебе. К чему церемонии между двумя старыми схимниками?
   Великан тронулся в путь, Иосиф присоединился к нему, день занялся. Проводник, который, по-видимому, хорошо знал дорогу, пообещал, что к полудню они доберутся до тенистого места, где передохнут и переждут самые знойные часы. Больше в дороге не говорили.
   Лишь когда они после жарких часов достигли привала и расположились в тени щербатых скал, Иосиф опять обратился к проводнику. Он спросил, сколько потребуется им дневных переходов, чтобы добраться до Диона Пугиля.
   – Это зависит только от тебя, – сказал старик.
   – От меня? – воскликнул Иосиф. – Ах, если бы это зависело только от меня, я стоял бы перед ним уже сегодня.
   Старик и теперь не был, казалось, расположен к разговорам.
   – Посмотрим, – сказал он коротко, лег на бок и закрыл глаза. Иосифу не хотелось глядеть на спящего, он тихо отошел в сторонку и лег; и неожиданно уснул и он, потому что ночью долго лежал без сна. Его проводник разбудил его, когда нашел, что пора трогаться.
   Под вечер они пришли к месту привала, с водой, деревьями и травой, здесь они попили, умылись, и старик решил заночевать здесь. Иосиф не был с этим согласен и робко возразил.
   – Ты сказал сегодня, – заметил он, – что только от меня зависит, раньше или позже приду я к отцу Диону. Я готов идти еще много часов, если до него действительно можно добраться сегодня или завтра.
   – О нет, – сказал незнакомец, – на сегодня хватит того, что мы уже прошли.
   – Прости, – сказал Иосиф, – но неужели тебе непонятно мое нетерпение?
   – Оно мне понятно. Но тебе не будет от него никакого толку.
   – Почему же ты сказал, что все зависит от меня?
   – Как я сказал, так оно и есть. Как только ты уверишься в своем желании исповедаться и почувствуешь себя готовым к исповеди и созревшим для нее, ты сможешь приступить к ней.
   – Хоть сегодня?
   – Хоть сегодня.
   Удивленно уставился Иосиф в его спокойное, старое лицо.
   – Возможно ли это? – воскликнул он в изумлении. – Ты и есть отец Дион?
   Старик кивнул.
   – Отдохни здесь под деревьями, – сказал он ласково, – но не засыпай, а сосредоточься, и я тоже отдохну и сосредоточусь. Затем ты сможешь сказать мне, что хочешь сказать.
   Так Иосиф вдруг оказался у цели и теперь недоумевал, почему, прошагав целый день рядом с этим достопочтенным человеком, не распознал его раньше. Он уединился, стал на колени и принялся молиться, направив все мысли на то, что должен сказать своему исповеднику. Через час он вернулся и спросил, готов ли Дион.
   И вот он стал исповедоваться. И все, чем он столько лет жил и что с давних пор все больше и больше теряло, казалось, ценность и смысл, полилось из его уст повествованием, жалобой, вопросом, самообвинением, вся история его христианской и схимнической жизни, жизни, которая была задумана и начата как очищение и просветление, а под конец превратилась в сплошное смятение, в мрак и отчаяние. Не умолчал он и о пережитом недавно, о своем бегстве, о чувстве освобождения и надежды, которым он был обязан этому бегству, о том, как возникло его решение отправиться к Диону, о своей встрече с ним, о том, как сразу же проникся доверием и любовью к нему, старшему, но все-таки не раз в течение этого дня находил его человеком холодным и странным, даже капризным.
   Солнце стояло уже низко, когда он кончил. Старик Дион слушал с неослабным вниманием, не перебивая его и не задавая вопросов. И теперь, когда исповедь кончилась, он тоже не проронил ни слова. Он тяжело поднялся, посмотрел на Иосифа с большой приязнью, склонился к нему, поцеловал его в лоб и перекрестил. Лишь позднее подумалось Иосифу, что это был ведь тот же немой, братский, отвергающий роль судьи жест, с каким он сам столько раз отпускал каявшихся.
   Вскоре после этого они поели, помолились на ночь и улеглись. Иосиф еще некоторое время предавался своим мыслям, он ждал, собственно, осуждения и нагоняя, но ни разочарования, ни беспокойства не испытывал, взгляда и братского поцелуя Диона было ему достаточно, душа его умиротворилась, и вскоре он уснул благотворным сном.
   Не тратя слов, старик взял его утром с собой, и, проделав довольно большой дневной переход, а затем еще четыре или пять, они достигли скита Диона. Здесь они и стали теперь жить; помогая Диону в мелких каждодневных работах, Иосиф узнал и делил с ним его быт, мало отличавшийся от той жизни, которую много лет вел сам. Только теперь он был не один, а жил в тени и под защитой другого человека, и потому это была все-таки совершенно иная жизнь. А из окрестных селений, из Аскалона и еще более далеких мест все приходили и приходили нуждавшиеся в совете и желавшие исповедаться. Поначалу Иосиф каждый раз, когда приходили такие посетители, поспешно удалялся и показывался лишь после их ухода. Но все чаще и чаще Дион звал его назад, как зовут слугу, приказывал ему принести воды или подать что-нибудь, и таким способом через некоторое время приучил Иосифа присутствовать иной раз при исповеди, если этому не противился исповедовавшийся. А многие, даже большинство, были рады стоять, сидеть или опускаться на колени перед грозным Пугилем не в одиночестве, а при этом тихом, приветливом и услужливом помощнике. Так он постепенно узнавал манеру Диона слушать исповеди, характер его утешительных увещаний, характер его деятельных вмешательств, характер его наказаний и советов. Редко позволял он себе задавать вопросы, как то случилось, когда однажды мимоходом к ним заглянул один ученый или мудрец.
   У этого человека, как явствовало из его рассказов, были друзья среди магов и звездочетов; устроив привал, он час или два просидел у двух стариков-схимников вежливым и словоохотливым гостем, ведя долгие, ученые и прекрасные речи о небесных светилах и о том пути через все хоромы Зодиака, который от начала до конца века вселенной должен пройти вместе со своими богами человек. Он говорил об Адаме, первом человеке, и об его тождестве с Иисусом, Распятым, называл спасение через него, Иисуса, путем Адама от древа познания к древу жизни, а райского змия – стражем священного первоистока, темной бездны, из ночных вод которой вышли все облики, все люди и боги. Дион внимательно слушал этого человека, чья сирийская речь была полна греческих вкраплений, и Иосиф удивлялся, даже негодовал, видя, что он не отвергает и не клянет этот языческий вздор, что умные монологи всезнающего паломника как бы даже забавляют Диона и вызывают у него интерес, ибо он не только увлеченно слушал, но часто даже улыбался и кивал в ответ на какие-нибудь слова гостя, словно они ему нравились.
   Когда этот человек ушел, Иосиф с запальчивостью и чуть ли не с упреком спросил:
   – Как объяснить, что ты так терпеливо слушал ересь этого нечестивого язычника? Да, ты слушал ее, как мне показалось, не просто с терпением, но прямо-таки с интересом и удовольствием. Почему ты не возразил ему? Почему не попытался опровергнуть этого человека, изобличить его и обратить к вере в нашего господа?
   Дион покачал головой, сидевшей на тонкой морщинистой шее, и отвечал:
   – Я не опровергал его, потому что это не принесло бы никакой пользы, вернее, потому что я и не мог бы опровергнуть его. В речах, умозаключениях, в знании мифологии и звезд этот человек, несомненно, гораздо сильнее меня, я с ним не справился бы. А кроме того, сын мой, это не мое и не твое дело – выступать против веры того или иного человека с утверждением, что верит он в ложь и галиматью. Я слушал этого умного человека, признаюсь, не без удовольствия, от тебя это не ускользнуло. Мне доставляло удовольствие слушать его. потому что он превосходно говорил и много чего знал, но прежде всего потому, что он напомнил мне мою молодость, ибо в молодости я много занимался такими же изысканиями. Сведения из мифологии, по поводу которых так мило болтал этот путник, вовсе не вздор. Это представления и аллегории веры, которая нам уже не нужна, потому что мы обрели веру в Иисуса, единственного Спасителя. Но для тех, кто еще не нашел нашей веры, кто, быть может, вообще не способен найти ее. их вера, уходящая корнями в древнюю мудрость предков, по праву достопочтенна. Спору нет, дорогой, наша вера другая, совершенно другая. Но если наша вера не нуждается в учении о небесных светилах, зонах, изначальных водах, праматерях мира и прочих аллегориях, то это отнюдь не значит, что те учения сами по себе ошибочны, ложны и вздорны.
   – Но ведь наша вера, – воскликнул Иосиф, – лучше, ведь Иисус умер за всех людей; значит, те, кто знает его, должны бороться с этими устаревшими учениями и заменять их новым, верным!
   – Мы давно так и сделали, ты и я и многие другие, – спокойно сказал Дион. – Мы верующие, потому что мы прониклись верой, то есть силой Спасителя и его спасительной смерти. А те, другие, мифоведы и богословы Зодиака и древних учений, не прониклись этой силой, еще нет, и нам не дано заставить их проникнуться ею. Разве ты не заметил, Иосиф, как славно болтал, до чего ловко играл своими символами этот мифовед, как приятна была ему эта игра, как покойно и гармонично живется ему с его мудростью символов и аллегорий? Так вот, это признак того, что он не угнетен никаким тяжким страданием, что он доволен, что ему хорошо. А тем, кому хорошо, мы сказать ничего не можем. Чтобы человек пожелал спасения и спасительной веры, чтобы он перестал радоваться мудрости и гармонии своих мыслей и взял на себя великую смелость поверить в чудо спасения, для этого надо сперва, чтобы ему пришлось плохо, очень плохо, чтобы он изведал горечь и отчаяние, оказался в безвыходном положении. Нет, Иосиф, пусть этот ученый язычник пребывает в своем благополучии, пусть наслаждается своей мудростью, своим умом и своим красноречием! Может быть, завтра, может быть, через год, через десять лет он узнает такое горе, которое ничего не оставит от его искусства и его мудрости, может быть, убьют его любимую жену или его единственного сына, или он заболеет и впадет в нищету; если мы тогда встретим его снова, то позаботимся о нем и расскажем ему, как попытались мы справиться со своей бедой. И если он тогда спросит нас: «Почему вы не сказали мне этого ни вчера, ни десять лет назад?» – мы ответим: «Тогда тебе было еще недостаточно плохо».
   Он нахмурился и помолчал. Затем, словно уйдя в воспоминания и замечтавшись, прибавил:
   – Я сам когда-то с большим удовольствием играл дедовской мудростью, и, даже когда я был уже на пути креста, богословские рассуждения еще доставляли мне радость, хотя, впрочем, и достаточно огорчений. Чаще всего я размышлял о сотворении мира и о том, что по окончании труда творения все должно было бы, в сущности, пойти хорошо, ибо сказано: «И увидел бог все, что он создал, и вот, хорошо весьма». В действительности же хорошо и совершенно было это лишь один миг, в миг рая, а уже в следующий миг в совершенство вкрались вина и проклятие. Ибо Адам поел от дерева, есть от которого ему было запрещено. И вот иные учители говорили: бог, сотворивший мир, а с ним Адама и дерево познания, – это не единственный и не высочайший бог, а лишь часть его, лишь низший бог, демиург, а творение нехорошо, оно ему не удалось и на то время, что стоит мир, проклято, оно было отдано во власть зла, пока он сам, единый бог-дух, не решил покончить через своего сына с веком проклятия. С тех пор – так учили они, и так думал и я – началось отмирание демиурга и его творения, и мир постепенно отмирает и увядает, пока не придет новый век и не станет ни творения, ни мироздания, ни плоти, ни жадности, ни греха, ни плотского зачатия, рождения, умирания, а возникнет совершенный, духовный, спасенный мир, свободный от проклятия Адама, от вечного проклятия и бича вожделения, зачатия, рождения, смерти. Вину за нынешние беды мира мы возлагали больше на демиурга, чем на первого человека, полагая, что демиургу, если бы он действительно был самим богом, ничего не стоило бы сотворить Адама другим или избавить его от соблазна. И в итоге наших рассуждений у нас получалось два бога, бог-творец и бог-отец, и мы не боялись судить и осуждать первого. Некоторые шли даже еще дальше и утверждали, что сотворение мира было вообще делом дьявола, а не бога. Веря, что своим умствованием мы помогаем Спасителю и будущему веку духа, мы так и продолжали выдумывать богов, мифы и судьбы мира, вести диспуты и заниматься богословием; и вот однажды на меня напала лихорадка, я совсем разболелся и в бреду не переставал спорить с демиургом, вел войны, проливал кровь, был во власти все более ужасных видений и страхов, а в ночь самого сильного жара вообразил, что должен убить собственную мать, чтобы отменить свое плотское рождение. В этом бреду дьявол травил меня всеми своими псами. Однако я выздоровел и, к разочарованию прежних моих друзей, вернулся к жизни тупым, молчаливым и скучным человеком, который вскоре вновь обрел телесные силы, но не вкус к философствованию. Ибо в дни и ночи выздоровления, когда те отвратительные бредовые видения ушли и я почти все время спал, я каждый миг бодрствования чувствовал рядом с собой Спасителя, чувствовал, как входит в меня исходящая из него сила, и, когда я выздоровел, мне стало грустно, оттого что я уже не мог ощутить его близости. Но вместо нее я ощутил великую тоску по этой близости, и тут обнаружилось вот что; как только я начинал опять слушать их диспуты, я чувствовал, что эта тоска – а она была тогда самым дорогим моим достоянием – исчезает, уходит в мысли и слова, как вода в песок. Короче, дорогой мой, пришел конец моему умствованию и богословствованию. С тех пор я принадлежу к простодушным. Но тем, кто смыслит в философии и мифологии, кто умеет играть в игры, в которых когда-то пробовал свои силы и я, – тем я не хочу мешать и смотреть на них свысока не хочу. Если я когда-то смирился с тем, что демиург и бог-дух, что творение и спасение в их непостижимой слитности и одновременности остались для меня неразрешенными загадками, то я должен смириться и с тем, что не могу сделать философов верующими. Это не входит в мои обязанности.
   Однажды, после того как кто-то признался на исповеди в убийстве и прелюбодеянии, Дион сказал своему помощнику:
   – Убийство и прелюбодеяние – это звучит очень страшно и сильно, и это правда довольно скверно, что говорить. Но знаешь, Иосиф, на самом деле эти миряне вообще не настоящие грешники. Каждый раз, когда я пытаюсь представить себя на месте кого-нибудь из них, они мне кажутся настоящими детьми. Они не порядочны, не добры, не благородны, они корыстны, жадны, высокомерны, злы, спору нет, но по сути они невинны совершенно так же, как дети.
   – Однако, – сказал Иосиф, – ты часто весьма сурово с них спрашиваешь и живописуешь им адские муки.
   – Именно поэтому. Они дети, и, когда у них бывают угрызения совести и они приходят исповедоваться, им хочется, чтобы их принимали всерьез и всерьез отчитывали. Таково по крайней мере мое мнение. Ты-то ведь поступал иначе, ты не бранился, не наказывал, не накладывал епитимий, а был приветлив и на прощанье просто по-братски целовал исповедовавшегося. Не стану порицать это, но я бы так не смог.