– И, ведомо, так – сказал улыбнувшись Оболенский. – Вы народ хитровой, сперва надо расплавить задушевные речи винцом горячим, а там они уж сами с языка польются.
   Вскоре слуги уставили стол яствами и питиями и удалились.
   – С тобой как с кровным, сердечным и старшим, – начал Назарий, машинально принимаясь за пищу, – хочу я вместе побеседовать, чтобы раздумать думу крепкую и растосковать тоску тяжелую.
   – Ты знаешь, брат, – отвечал Оболенский с дрожью в голосе, – я теперь сир и душой и телом, хозяйка давно уже покинула меня и если бы не сын – одна надежда – пуще бы зарвался я к ней, да уж и так, мнится мне, скоро я разочтусь с землей. Дни каждого человека сочтены в руке Божьей, а моих уж много, так говори же смело, в самую душу приму я все, в ней и замрет все.
   – Потому-то я тебя и избрал, как образец честности. Дело такого рода, – заговорил Назарий, поставив на стол кубок и отодвинувшись от стола.
   – Так говори же, не мешкай, и у меня кусок колом становится в горле, – вопросительно взглянул на него князь, положив на стол ложку.
   – Начну тебе издалека, как взбаламутились земляки мои. Помнишь ли, что было лет за пяток перед сим? Подробно ты не знаешь, впрочем, как и почему все случилось…
   – Да, я оставался тогда править Москвой вместе с братом великого князя, Андреем меньшим, а сын мой Василий направился отсюда с татарской конницей прямехонько на берега реки Мечи, – прервал его князь Иван.
   – Не забудьте меня в присловьи, – сказал насытившийся Захарий, прислонясь спиной к стене, – а я немного прикорну.
   Назарий начал свой рассказ. Он подробно передал князю Стриге-Оболенскому все то, что уже известно нашим читателям из предыдущих глав, и высказал ему свой уговор с великим князем и цель своего приезда в Москву.
   – Но где ты добыл себе этого чудака? Кто он таков? – вполголоса спросил Оболенский, указывая на Захария, который давно уже, сидя на лавке, раскачивался всем телом с полуразинутым ртом в приятном усыплении.
   – Его подкупил наместник московский сопутствовать мне, он дьяк веча, чтоб в случае надобности, приложить и его руку в доказательство новгородцам, что мы посланы от них. Происками своими он сумел достигнуть такого важного чина. С виду-то он хоть и прост, неказист, но хитер, как сатана, а богат, как хан.
   Назарий замолчал и лишь после довольно продолжительного раздумья, не прерываемого деликатным хозяином, заговорил снова:
   – Все готов я перенесть, даже отдать под топор повинную голову, если князь ваш не исполнит обещанных условий, но чем принять казнь Упадыша. Из любви к Новгороду поступил он так, чтобы спасти его и не дать повод разгромить его. Вот что выпытали у него перед смертью. А я подал голос против него… я открыл его измену!.. Живо помню я то время… как теперь гляжу я на эти седины, вдруг обагрившиеся алою кровью… А что тяжелей всего – с тех пор пропал без вести малолетний сын его… не призренный никем сирота. Должно, умер он с голода или с холода! Эта мысль душит, терзает меня!
   Наступило снова унылое молчание.
   Вдруг князь Иван произнес как бы вдохновенно:
   – Ты не виновен!..
   Точно пудовая тяжесть скатилась с души Назария, взгляд его просветлел.
   – Почему же ты считаешь меня белым между черными?
   – Потому что ты был только окутан черными пеленами, но, когда ангел Господень охраняющий всякого человека, внушил тебе оборвать таинственные сети, сплетенные рукою дьявола, ты вышел из них. И влас главы твоей не погибнет по слову Божию, без Его произволения. Сын же мученика Упадыша, если жив, то, поверь, бережется также Отцом Небесным и призрен добрыми людьми. Судьба темна и мудрена. Может быть, ты найдешь его, заменишь ему родителя, и сойдет на вас благословение Неба. Доверши же начатое. Тебе еще мало ведом князь наш, но когда сам узнаешь, кого нам послал Господь в лице его, то возрадуешься и совершенно успокоишься. Видно, молитва православных нашла его и наступили времена светлые для нас, уже не те, когда Москва светилась только заревами и раздиралась на части. Выстрадала она, сердечная, долю свою.
   С сердечным умилением прислушивался Назарий ко всякому слову князя. Вдруг спящий Захарий встрепенулся и вскочил:
   – А что? Пора? – бормотал он, вытаращив глаза.
   Назарий невольно улыбнулся:
   – Ты, видно, думаешь, что мы все еще в дороге? Эк она убаюкала тебя… Не очнешься…
   Насмешливый тон Назария омрачил лицо новгородского дьяка в ту минуту, когда довольная улыбка было осветила его.
   – Теперь время отправляться и в палаты великокняжеские! – заметил Оболенский.
   Назарий вздрогнул.
   – И там должно все решиться! – прошептал он.
   – В руках у Него милостей много. Не нам судить и разбирать, к чему ведет Его святой Промысел. Нам остается верить только, что все идет к лучшему! – сказал князь Иван, указывая рукой на кроткий лик Спасителя, в ярко горящем золотом венце, глядевший на собеседников из переднего угла светлицы.
   Назарий вздохнул с облегчением и, осенив себя крестным знамением, твердой походкой вышел вслед за князем и Захарием.

XXVII. В палатах великокняжеских

   На широкий великокняжеский двор вела по Кремлю извилистая дорога, убранная по сторонам воткнутыми елками и березками и усыпанная белым песком с Воробьевых гор.
   Народ, после только что окончившейся пирушки, данной ему великим именинником, толпился по этой дороге в ожидании проезда во дворец бояр, князей и прочих сановников.
   В иных местах слышалась залихватская песня, прерывавшая несмолкаемый говор толпы, – все были пьяны, довольны, веселы.
   Но вот показался боярский поезд, потянулась цепь разнокалиберных возков и колымаг, и народ, заслышав стук колес и конских копыт, раздвинулся на две стороны, чтобы дать дорогу проезжающим.
   Иные сторонились по собственной воле, а иные – вследствие неоднократного убеждения нагайками, которыми боярские вершники или знакомцы, в цветных платьях с большими бубнами в руках, скакавшие перед каждой повозкой, щедро наделяли всякого, медленно сворачивавшего с дороги.
   – Что ты, охальный холоп, озорничаешь!
   – А что ты, нетрониха, медведь, чуть поворачиваешься!
   Эти возгласы слышались то и дело.
   Поезд тянулся непрерывною полосою, и в нем, в одной из повозок, находился князь Стрига-Оболенский со своими гостями Назарием и Захарием. Не доезжая до высоких, настежь отворенных дворцовых ворот, все поезжане вышли из колымаг и возков и отправились пешком с непокрытыми головами к воротам, около которых по обеим сторонам стояли на карауле дюжие копейщики, в светлых шишаках и крепких кольчугах, держа в руках иные бердыши, а иные – копья.
   Около ворот теснилась придворная челядь, глядя на великокняжеских гостей: псари, сокольники, кречетники, ястребники, кашевары, медовары, пивовары, ясельники[46], подьяки из писцовой и других палат и приказов, шарашничьи[47], стременные, стольничьи и проч.
   Обширный двор дворцовый разделялся на маленькие дворики. В одном месте высились терема, вышки, в другом виднелись низкие кирпичные своды погребов, где хранились вина: волжские, греческие, фряжские, венгерские, брага отличных сортов и мартовские квасы.
   Около самой Красной палаты, то есть приемной залы, двор расширялся в площадь, на которой тоже теснились люди из дворцового штата, а также юродивые и увечные нищие, разместившиеся у заднего крыльца палаты и получавшие мелкие деньги из рук дворцовых стряпчих[48], а получившие сидели по сторонам дороги, поджав ноги и кланяясь гостям, выискивая между ними себе милостивцев.
   По ступеням парадного крыльца и по косому коридору палаты змеился кармазинный ковер, тянущийся по длинным и круглым с каменным полом полутемным сеням, так как освещавшие их смежные и узкие окна были расположены в самой верхней части купола. В конце сеней были другие двери, охранявшиеся двойной стражей копейщиков, ведшие в прихожую, в которой суетились высшие придворные чины: кравчии, стольники, казначея, постельные, чайники, комнатные дворяне, степные ключники, путевые ключники, горошники, комнатные стражи, или гридни, и другие.
   Все бояре, которых считалось при великом князе Иоанне III Васильевиче до двадцати, были в светлом, т. е. праздничном платье, степенно раскланивались между собою и с придворными и с удивлением, искоса, посматривали на новых лиц – на Назария и Захария.
   В ожидании приема их великим князем для принесения поздравления и поднесения поклонных даров, они вполголоса беседовали друг с другом.
   Вдруг кто-то произнес магические слова:
   – Т-с… великий князь!
   Все разом смолкло. Двери в Красную палату распахнулись.
   Опишем вкратце внутреннее убранство этой палаты. В то время в России было еще мало вкуса и материалов для уборки комнат. Стены ее были обиты вызолоченными голландскими кожами, – на одной из этих стен висели две большие картины в кипарисных рамах, изображавшие притчу о блудном сыне и о трех отроцех, в печи сожженных, – вывезенных из Греции великою княгинею Софией Фоминишной и считавшихся тогда большой редкостью; на другой стене, в таких же рамах, висело несколько картин мозаической живописи с изображениями рыб и птиц. Пол был устлан широким персидским ковром с вычурными узорами. Про передний угол и находившуюся в нем большую божницу и говорить нечего. Иконы горели как жар; дорогие камни и жемчужины, унизывавшие их золотые венцы переливались всеми цветами радуги.
   Великий князь, одетый в богато убранную из золотой парчи ферезь, – по которой ярко блестели самоцветные каменья и зарукавья которой пристегивались застегнутыми, величиною в грецкий орех, пуговицами, – в бармы[49], убранные яхонтами, величественно сидел на троне с резным невысоким задом из слоновой кости, стоявшем на возвышении и покрытым малинового цвета бархатной полостью с серебряной бахромою; перед ним стоял серебряный стол с вызолоченными ножками, а сбоку столбец с полочками[50], на которых была расставлена столовая утварь из чистого литого серебра и золота.
   Над головою великого князя висела, искусно утвержденная к потолку, богатая, украшенная драгоценными каменьями корона, из-под которой спускался балдахин из голубой парчи с серебряными звездами, поддерживаемый двумя поставленными крест-накрест копьями, увитыми цветными гирляндами.
   По сторонам трона стояли оруженосцы, или телохранители, великого князя, называвшиеся рындами, в белых длинных отложных кафтанах и в высоких, опушенных соболями, шапках на головах. На правом плече они держали маленькие топорики с длинными серебряными рукоятками и стояли, потупя очи и не смея шевельнуться.
   Бояре, впущенные в палату, стали низко кланяться великому князю; он в свою очередь ласково приветствовал их наклонением головы. Каждый по очереди подносил ему на больших блюдах разную хлеб-соль: караваи, сгибень, именинные пироги, и проч. На блюдах под ними лежало еще по нескольку пенязей. Князь Михаил Верейский, отец Василия Верейского, давно был у него и поднес ему серебряное блюдо, полное разных дорогих каменьев. Великий князь, принимая от каждого боярина хлеб-соль, давал в знак милости своей целовать свою руку[51] и ставил дары перед собою на стол.
   По окончании поздравлений, духовник великокняжеский стал говорить молитву, затем поставил под иконами водоосвященные свечи, освятил воду и, обернув сосуд с нею сибирскими соболями, поднес ее великому князю, окропил его, бояр и всех находившихся в палате людей. Великий князь встал, проложился к животворящему кресту и поднятому из Успенского собора образу св. великомученика Георгия, высеченному на камне[52], а за ним стали прикладываться и другие.
   По окончании богослужения великий князь снова сел на трон, а слуги стали накрывать столы: один для великого князя и князей Верейских, другой, названный окольничьим, для избранных и ближних бояр, и третий, кривой, для прочих бояр, окольничьих и думных дворян.
   Князь Стрига-Оболенский, взяв за руку Назария и Захария, подвел их к великому князю и, низко поклонившись, сказал:
   – Представляю тебе, государю и великому князю моему, сих двух людей… Вот этот, – указал он на Назария, – посадник новгородского веча, а сей – дьяк веча, – он указал на Захария. – Оба они прибыли к тебе, великому князю и государю своему, с делами предлежащими до тебя, и посланы к тебе собором всего веча.
   Окончив представление, князь Оболенский отошел в сторону.
   Только очень зоркий взгляд постороннего наблюдателя мог заметить изменившееся на мгновение выражение лица великого князя: взгляд его радостно заблистал. Но Иоанн, как тонкий политик своего века, тотчас овладел собою и ласково, но равнодушно ответил на низкий поклон неожиданных гостей. Он ждал их, но не так скоро.
   После этого официального приветствия великий князь встал со своего трона и прошел в соседнюю храмину, подавая знак приезжим новгородцам следовать за собою.
   Назарий и Захарий последовали за Иоанном.
   Удивленные бояре столпились вокруг князя Стриги-Оболенского, ожидая узнать от него подробности и цель приезда новгородских представителей.

XXVIII. Пред лицом великого князя

   Назарий и Захарий были одни пред лицом Иоанна.
   Перед ними стоял тот, слава о чьих подвигах широкой волной разливалась по тогдашней Руси, тот, чей взгляд подкашивал колена у князей и бояр крамольных, извлекал тайны из их очерствелой совести и лишал чувств нежных женщин. Он был в полной силе мужества, ему шел тридцать седьмой год, и все в нем дышало строгим и грозным величием.
   – Ну, что, созрели ли думы твои? Решился ли ты быть спасателем твоего отечества? – спросил Иоанн Назария.
   – Отечество мое взывает к тебе о помощи. Избавь его от крамольников и огради силою власти твоей. Передаю тебе его неискупно… невозвратимо… Государь! Накажи беззаконие, притупи жало злобы… но не притесняй, защити и награди достодолжно добро, – отвечал Назарий.
   – Суд и правду держу я в руках. Теперь дело сделано. С закатом нынешнего дня умчится гонец мой к новгородцам с записью, в которой воздам я им благодарность и милость за их образумление. Пусть удивятся они, но когда увидят рукоприкладство твое и вечевого дьяка, то должны будут решиться. Иначе, дружины мои проторят дорожку, по которой еще не совсем занесло следы их, и тогда уж я вырву у них признание поневоле.
   – Государь, меч твой не обсох еще, а ты уже опять думаешь о крови… не заставь меня клясться, как Иуду, и…
   – Даю тебе клятву, – перебил его великий князь, – ни одна кровинка не скатится на родную землю твою, если они не будут упорствовать… И долго тогда я постараюсь сберечь ее от погибели – ведь она русская, моя…
   – Понимаю: мертвить, но не умерщвлять, – возразил с ударением Назарий.
   – Раб, вспомни, перед кем ты стоишь и с кем дерзаешь перекоряться!.. Рассуди, что и без кротких мер я в силах навлечь на Новгород мечом своим и повергнуть его в прах! – вскричал Иоанн, и глаза его сверкнули гневом, а щеки покрылись румянцем раздражения.
   – Государь! Яви милость, прости меня, – преклонил колена Назарий. – Рассуди и сам, – продолжал он, закрыв лицо руками, – что отдаю я тебе и на кого обрушится проклятие?
   – Встань, я прощаю и понимаю тебя. Если ты признаешь справедливыми слова мои и держишься того же мнения, что земляки твои мечем своим не столько защищаются, сколько роют себе гибельную пропасть, то согласись, не должно ли отобрать у них оружие? Если же они добровольно не отдадут его, то надо вырвать насильно, иначе они, как малые дети, сами только порежутся. Просвети же душу свою спокойствием и надеждой на меня.
   – Я дело свое окончил и от тебя, наконец, услыхал слово ласковое… с меня довольно.
   Иоанн обратился к Захарию:
   – А ты доволен ли дьяк?
   – Я не прочь. С моей стороны, что обещано, все исполнится, – отвечал Захарий, переминаясь с ноги на ногу.
   – И с моей тоже, – сказал великий князь и, отыскав в сундуке своем, обитом железными обручами, кису, туго набитую деньгами, поднес Назарию и сказал:
   – Знаю тебя давно, а потому не могу предложить принять это. Чем же наградить тебя, говори смело!
   – Вечной милостью твоею к старой отчине твоей, новоприобретенной тобою в вечное владение. Золото же твое горит, как жар, я страшусь принять его: оно прожжет руку мою; звук его будит совесть, а не усыпляет ее. Благодарность Всевышнему, она еще бодрствует во мне, благодарность и тебе, государь, что ты не обижаешь меня подношением твоего гостинца. Все сокровища московские скудны ослепить очи души моей. Разум, доблесть твоя подкупили меня, закабалили в твою полную волю. И не страх грома оружий твоих вынудил меня решиться предаться тебе. Не столько мечом, сколько речью пронзаешь ты грудь. Теперь я весь твой…
   Государь милостиво взглянул на него и крепко пожал ему руку, которую Назарий с чувством поцеловал.
   Направляясь назад в Красную палату, Иоанн опустил в жадно-протянутые руки Захария отвергнутую Назарием кису.
   Последний принял ее с довольной улыбкой и, вероятно, тоже опасаясь, чтобы она не прожгла ему ладоней, быстро отправил ее за пазуху.
   Накрытые столы ломились от множества поставленных на них блюд, кубков, чар, стоп и бражек. Чашники, каравайники и гридни суетились около них.
   Великий князь, войдя с веселым лицом в круг своих верховых[53], объявил им, что новгородцы прислали к нему этих двух именитых мужей, – он указал на Назария и Захария, – поклониться и назвать его государем своим от лица архиепископа, веча и всего Великого Новгорода.
   – Изготовься с провоженною дружиною ехать к ним в повечерье. Я хочу обослаться с ними вестью и спросить их, что разумеют они под словом «государь»? – обратился он к боярину Федору Давыдовичу.
   – Что разуметь иное, – отвечал Федор Давыдович, – как не совершенное покорение их под власть твою, государь!
   Начались шумные поздравления и клики непритворной радости.
   – Насилу-то хватились за ум!
   – Что, видно, Литва-то не по губе пришлась!
   – Не как прежде таращились!
   – Спешили мы их!
   – Теперь одной грудью будем отстаивать Русь святую!
   – Теперь пора ближайшую соседку, Тверь, добыть мечом! – воскликнул кто-то.
   – Вестимо, – подхватили другие, – вишь, слухи носятся, будто и к ним Литва бесовская привела чуму свою.
   Великий князь приказал бирючам[54] разгласить народу о прибытии послов новгородского веча и выкатить ему еще несколько бочек вина, а гостей пригласил к трапезе.
   Почетный пир начался.
   Когда он близился к концу, Иоанн повелел принести запись к новгородцам, и дьяк, составивший ее, прочитал ее вслух. Назарий и Захарий приложили свои руки, а боярин Федор Давыдович почтительно принял ее от великого князя, обернул тщательно в хартию, в камку, спрятал ее и, переговорив о чем-то вполголоса с Иоанном, поклонился ему и вышел поспешно из палаты.
   – Быть войне! – шепотом заговорили бояре.
   – Да, не миновать! – отвечали тихо другие.
   – Дело сделано, полно крушиться, – заметил Стрига-Оболенский задумавшемуся Назарию.
   – Да, не воротишь, – вздохнул тот. – Теперь, может, уж роковая запись мчится…
   – Не только врата моих хором, но и сердце всегда для тебя открыто, честный боярин! – сказал великий князь Назарию, прощаясь с ним.
   Мы знаем, какое впечатление произвели в Новгороде полученные записи Иоанна, и знаем также ответ на нее мятежных новгородцев.

Часть II
ПОД ВЛАСТЬ МОСКВЫ

 

I. На берегу Наровы

   Остзейские провинции были некогда достоянием Великого Новгорода и полоцких князей. Незадолго до нашествия татар и вторжений литовских полчищ начали исподтишка, в малом числе, показываться монахи и рыцари на ливонских берегах и с дозволения беспечных новгородцев и полочан, строить замки и кирки. Когда две кровавые тучи, одна после другой, с востока и запада покрыли всю раздробленную Россию, тогда и наши немцы, усиленные прибытием многочисленных сподвижников, начали расширяться на севере. Татары нагрянули, вломились, немцы же воспользовались гостеприимством и засели, мечом начали крестить несчастных эстов и скоро захватили два русских города, Юрьев и Ругодив (нынешние Юрьев и Нарву), не считая селений, переименованных ими на немецкий лад; если бы не могущество республик новгородской и псковской, они бы проникнули во внутренность России.
   В описываемое же нами время их самих в захваченных ими владениях часто беспокоили новгородские вольные дружины, под предводительством молодцов охотников.
   В борьбе с издревле ненавистными для русского человека немцами искали вольные дружинники ратной потехи, когда избыток сил молодецких не давал им спокойно оставаться на родине, когда от мирного безделья зудили богатырские плечи. Клич к набегу на «Божьих дворян», как называли новгородцы и псковитяне ливонских рыцарей, не был никогда безответным в сердцах и умах молодежи Новгорода и Пскова, недовольной своими правителями и посадниками – представителями старого Новгорода.
   Немцы со своей стороны не принимали меры к ограждению себя от набегов русских и платили им за ненависть ненавистью, не разрешая вопроса о том, что самовольно сидели на земле ненавистных им хозяев. Они и в описываемую нами отдаленную эпоху мнили себя хозяевами везде, куда вползли правдою или неправдою и зацепились своими крючковатыми лапами.
   С берегов реки Москвы перенесемся же и мы, читатель, в страну этих немецких пауков, на берег реки Наровы, вслед за дружиной новгородскою, под предводительством Чурчилы и Дмитрия, покинутых нами, если припомнит читатель, при выезде их из Новгорода.
   В трех верстах от города Нарвы, близ местечка Кулы, река Нарова образует водопад, и светлые ее воды с шумом низвергаются с высоты 14 футов по острым, как бы отточенным, камням, разбиваясь об них в мельчайшие брызги, далеко по сторонам рассыпая водную пыль и разнося однообразно гудящие звуки.
   Невдалеке от берега на разостланных войлоках сидели знакомые нам Чурчила и Дмитрий.
   Оба молчали, погруженные в глубокую думу.
   Вокруг них, вповалку, лежали товарищи, плотным кольцом окружая своих предводителей.
   Царившая тишина нарушалась лишь гулом водопада, а вокруг этого стана вольных дружинников расстилались необозримые обнаженные поля и дымилось селение Кулы, накануне взятое ими на копье и выжженное дотла.
   Все дружинники были в полном вооружении, что доказывало, что они не намерены были ограничиться вчерашним пожаром, а были готовы вскочить на коней и ринуться за новой добычей.
   Их сильные шишаки, кроме наличников, имели назади опущенные сетки, сплетенные из железной проволоки, а наборные доспехи кольчуг, охватывающих и груди, доходили до колен, на ноги, кроме того, были надеты набедренники.
   Чурчила первый прервал молчание.
   – Куда же нам теперь метнуться? Разве на крепость Ниеншанц[55]. Догромить ее? – спросил он, ни к кому особенно не обращаясь.
   – Мы и так в ней не оставили камня на камне, хотя и не спалили ее, как эту, – ответил Дмитрий, указав рукою на погорелые Кулы.
   – Мне, надо сознаться, не хотелось об нее и рук марать, да все ж эти железные дворяне Божьи сами стали задирать нас, когда мы ехали мимо, пробираясь к замку Гельмст, – они начали пускать в нас стрелы… У нас ведь и своих много, – заметил Чурчила.
   – Вестимо, не спускать же немчинам, – вставил свое слово один из дружинников, Иван, по прозвищу Пропалый, и поправил свой меч, висевший на широком ремне через плечо.
   – Не пора ли и восвояси, кажись, довольно побушевали, – сказал Дмитрий.
   – Восвояси! – воскликнул с горечью Чурчила. – Да лучше в ад кромешный! Давно ли мы здесь, да и что делали? Это была не драка, а ребячья игра!..
   – Выгодная присказка, особенно когда не пропадет охота мериться плечом с сильным врагом, – промолвил Пропалый.
   – Да, когда разойдется рука, только помни это присловье, стыдно уж станет попятиться, – сказал Чурчила.
   – Мы, кажись, так и поступаем, а ты служишь примером, я был всегда твоим однополчанином и следую давно этому правилу. Верно ли говорю я? – спросил Чурчилу Дмитрий.
   – Что тут говорить, конечно так. Да и к чему это? Разве мы сомневаемся в тебе, Дмитрий. Не тебе бы это говорить, не мне бы слушать…
   – Да так, к слову пришлось. А теперь, когда я доподлинно знаю, что слова мои не сочтешь за язык трусости, я далее поведу речь свою. Широки здесь края гарцевать молодцам, много можно набрать золота, вино льется рекой, да и в красотках нет недостатка, но в родимых теремах и солнышко ярче, и день светлее, да и милая милей. Брат Чурчила, послушайся приятеля, твоего верного собрата и закадычного друга: воротимся.
   – Нет, родина теперь для меня – пустыня! Не смущай меня, не мешай мне размыкать грусть, или домыкать жизнь. Поле битвы теперь для меня – и отчизна, и пища, и воздух, словом, вся потребность житейская, только там и отдыхает душа моя – в широком раздолье, где бренчат мечи булатные и баюкают ее словно младенца песней колыбельною. Не мешай же мне! Я отвыкаю от родины, от Насти.