Верховный суд по-быстрому поправку Х в параграф Y внес, а в ней сказано, что оральный секс за настоящий секс считать не следует (минетное лобби постаралось, помогло президенту). Этой поправкой Суд совсем граждан запутал. Это что же получается: человек приходит домой, а его жена с соседом оральным сексом занимаются; человек – за пистолет, а жена ему – постановление: вот, черным по белому, все по закону. Резонно. И с законом не поспоришь. Так что иди, человек, пей чай, личность не ущемляй, спортом занимайся и кури меньше – вредно. Вот сигару облизать можешь, если уж совсем приспичит…
   Некоторые злыдни из Сената еще прицепились, что Клинтон, мол, не только оральным спортом в святом месте занимался, но и на саксофоне по ночам в Белом доме джаз играл. Это тени Авраама Линкольна тоже вряд ли могло понравиться. Вот если бы Клинтон на банджо тренькал – еще куда ни шло, национальный инструмент все-таки. Поговаривают даже, что Клинтон в юношестве марихуаной грешил. Джаз, саксофон, онанизм, марихуана, одно к одному, звенья одной цепи… Адвокаты опять защищают: «Курил – но не затягивался!..»
   А я лично думаю, что как раз это проклятая тень Линкольна и не давала Клинтону кончать по-человечески – наверняка по углам шныряла, в занавесях шастала, Конституцией шелестела. Может, президенту как раз и стыдно было под ее шуршание и под портретами отцов-основателей онанировать?.. В таком случае Клинтону надо не каяться, а в суд подавать: ваши шумные наглые тени и злые портреты мою простату до изнеможения довели, так что требую компенсации в сто миллионов долларов! Пусть адвокаты еще напомнят, что Клинтон – большой друг негров, педиков и окружающей среды – недавно, например, приказал электрический стул к биочистой энергии подключить, хорошее дело, нужное, казнимому куда легче умирать с сознанием, что убивший его ток целое дерево в Бразилии спас…
 
   А вообще чего на Клинтона бочки катить – сам каков?.. Шагая по темной аллее в лагерь, поймал себя на мысли, что с интересом, но хладнокровно, почти безразлично ожидаю, с кем придется сейчас работать, и никаких особых эмоций не испытываю, как в первые разы. Воистину, даже капля власти портит человека, не то что бадья, ведро или цистерна! Чем больше власть – тем дальше от людей.
   Не успел Бирбауха поприветствовать, как он мне с одобрительными ухмылками спешит время отметить:
   – Всё, затикало. Теперь можно не торопиться, счетчик пишет, а деньжата уже где-то шевелятся, в ваш карман просятся… Вообще денег лучше иметь много, чем мало. А лучше налички на свете вообще ничего нет!
   В комнате переводчиков еще темно. Зажег свет, сел, стал ждать.
   Минут через двадцать появился невысокий юркий очкарик с нервным лицом и важно сообщил, что он тоже – Einzelentscheider, господин Марк, но фрау Грюн сегодня больна, и поэтому он вынужден заменять ее и заниматься «черным трудом», а работать мне сегодня со Шнайдером.
   В тонкой папке – две бумажки: справка из полиции Дюссельдорфа и анкета с данными; на фото – угрюмое квадратное лицо, бритый череп.
   фамилия: Орлов
   имя: Потап
   год рождения: 1981
   место рождения: с. Семибалки, Россия
   национальность: русский
   язык/и: русский
   вероисповедание: православный
   Я повертел в руках чистый бланк, куда надо было переносить эти данные.
   – И зачем вообще все это переспрашивать? – спросил я у Марка (вспомнив хера Челюсть). – В сопроводиловке же написано, кто он. Зачем еще раз одно и то же переписывать?..
   Марк сверкнул очками:
   – Это наспех записано в полиции, с его слов. А вот что он сейчас скажет и что вы запишете – это уже в дело пойдет, окончательный вариант. Надо очень внимательно слушать.
   Потап Орлов – косая сажень, массивен, угрюм, прыщав, деревенский парень с грубым черепом, сонными глазами и большими кистями. Неуклюж и медлительно-тяжел в движениях, будто каждый раз пуды ворочает. Одет в темную робу. Угрюмо смотрит в одну точку, руки держит за спиной, как на прогулке в тюрьме.
   Мы сели за стол.
   – Имя у тебя редкое, – сказал я ему. Он потупился:
   – От дедуни.
   Все данные были правильны, только пункт «вероисповедание» вызвал у него протест:
   – Не православный я. Сектанты мы.
   – Какая секта?
   – По комнатам сидим – книги читаем, молимся. – Он говорил нехотя, односложно, иногда вдруг переходя на неразборчивую скороговорку.
   – Адвентисты? Субботники? Духоборы? Молокане?
   – Убивать – грех. Воровать – грех. Молиться и работать. – Он переложил по столу руки в заусенцах, мозолях, пятнах, с грязными ногтями: – Оружие держать – грех. Бог не велит. Нельзя.
   Марк, узнав, в чем дело, ехидно ухмыльнулся:
   – Ах, вот в чем дело! Мне уже все ясно. Будет на пацифизм давить. Сколько этих свидетелей Иеговы у меня побывало! Пишите «православный сектант».
   Я сказал об этом Потапу. Он безразлично ответил:
   – Пойдет. А вы кто будете?
   – Переводчик. Буду помогать тебе с немцами сотрудничать, – сказал я (подумав, что за подобную фразу в свое время и в своем месте нас обоих расстреляли бы без суда и следствия).
   – Понял, – опустил он голову, сжал кисти в один большой кулак и молча ждал. Было в нем что-то покорно-рабское, молчаливое, гнетущее…
   – Спросите его, кем он был на родине? – обхватывая двумя руками здоровенный палец и начиная снимать отпечатки, спросил Марк.
   – Мамке в огороде помогал, – флегматично ответил тот. – Потап, картоху полей, Потап, лук с огороду подай…
   – Как его имя? Топ-тап?.. – переспросил Марк, опасливо отстраняясь от него. – Иван – знаю, Андрей – знаю, Борис – знаю. Топтап – не слышал.
   – Потап, – пояснил я. – Старинное имя.
   – Чего немцу надо? – сонно исподлобья посмотрел на меня Потап (он вообще предпочитал глаза держать полуприкрытыми).
   – Имя твое ему очень понравилось. Не слышал никогда такого. А родителей как зовут?
   – Отец Пров, один дедуня Потап, другой Федосей. Дядька Кузьма, а брат – Феофан, – безучастно перечислил он. – Обед здесь когда, не знаете? А то я завтрак пропустил.
   Я не знал, а Марк язвительно ответил, что об этом еще рано думать, сейчас на вопросы отвечать надо, а вообще обед с 12 до 14.
 
   Шнайдер встретил нас улыбкой и запахом кофе. Загорелое лицо казалось розовым под «перцем и солью» его бобрика, который он часто и ласково с хрустом потирал и гладил.
   – Слыхали по телевизору? В Англии, на вокзале пятерых румын поймали. С трехмесячным ребенком умудрились под поездом, в отсеке для угля, из Франции в Англию по Евротуннелю проехать, – сказал он мне. – А поезд этот триста километров в час мчится, между прочим, и сто раз перед отправкой осматривается… Кто это у нас сегодня? Дезертир?..
   Услышав знакомое слово, Потап кивнул и уставился в стол, за который влез с большим трудом: стол маленький, а Потап – массивен и неповоротлив.
   Шнайдер, цепко взглянув на него, сказал негромко:
   – Я думаю, нам предстоит выслушать историю о том, как молодой парень не желает служить в армии. Понятно, кто же хочет?.. В молодости и я не хотел… И моего отца насильно в вермахт забрали… Ну, надо начинать. Давайте ваш обходной, впишем время.
   Он черкнул цифры в моем обходном и принялся настраивать диктофон. Я налил в чашку кофе. Потап смотрел на свои черные кулаки, полузакрыв глаза и покачиваясь. Шнайдер осторожно спросил у меня:
   – Ему плохо?.. Может быть, он чем-нибудь болен?.. Спросите у него.
   Я перевел.
   – Нет, – отозвался Потап. – Что-то балда трещит, в сон тянет. Я, когда мал был, на бахче упал, балдой прям об арбуз. С тех пор болею.
   – А чем?
   – Болями болею. Несчастный человек.
   Шнайдер вздохнул:
   – Ясно. Здоровых и счастливых я еще за этим столом не видел, – и щелкнул выключателем.
   Анкетные данные скупы и коротки:
   – Рожден в селе с-под Ростова… В школу ходил… Учился плохо… Ничего не помню… Потом дома был, мамке помогал. Голова болит, сил нет… Народу в дому много, по комнатам сидят, молятся. Все добрые люди. Чего еще?..
   Пока я выписывал на лист братьев-сестер, Шнайдер выключил диктофон, вытащил лупу, атлас, поискал нужную страницу и углубился в нее.
   – Спросите у него, сколько времени надо было ехать от его села до Ростова?
   – Не знаю. Може, час, а може, боле. Забыл. Недалеко было.
   – Он часто ездил туда?
   – Чего мне там?.. Сатанское место. Это не для нас. Для нас – молитва и работа. Больше ничего. Бог не велит с людьми водиться. Не наше это. Всюду гнусь, но я не гнусь…
   – Он сектант, – пояснил я.
   – Ах, да, да, тут написано. Были у меня уже такие, с Украины. Сектант – всегда пацифист, этим все объясняется: бог убивать не разрешает, поэтому дайте мне политубежище. Старая история. Есть у него какое-нибудь образование, кроме школьного?
   – Нет, говорит, что после школы матери помогал. В огороде.
   – Огородников не хватало. Где он служил, когда призывался? Весь военный вопрос надо проработать особенно подробно.
   Потап односложно отвечал, что нигде не служил, от повесток прятался, не ходил в военкомат.
   – Конкретнее: сколько было повесток, сколько времени прятался? – Шнайдер приготовился записывать и высчитывать.
   – Повесток пять, може, боле. Не знаю, маманя рвала. Год, може, боле прятался, по родным спал. Потом изловили, иуды.
   Его поймали ночью, когда он пробирался на молитву. Избили и отвезли на сборный пункт в Ростов, откуда через два дня в эшелоне отправили куда-то. Потап спросил у офицера, куда их везут, тот ответил: «В Чечню». И Потап выпрыгнул на ходу из поезда и лесами пробрался домой:
   – Сбежал с этапа. Куда там Чечня? Бог не велит оружия в руки брать!
   Шнайдер скептически покачал головой и выключил микрофон:
   – Во-первых, уже давно таких юнцов эшелонами в Чечню не отправляют, там сейчас совсем другие войска орудуют. Во-вторых, никакой офицер не скажет, куда везут солдат, особенно если они правда едут в Чечню. В-третьих, перед отправкой молодежь проходит сборы, шесть месяцев. В-четвертых, вагон под охраной…
   Потап на все это ответил коротко и угрюмо:
   – Не ведаю, – а на вопрос, где именно он выпрыгнул и куда отправился после побега, коротко буркнул, что под Ростовом было дело.
   – В Ростове – сели, а под Ростовом – уже выпрыгнули?.. Значит, как сели, так офицер и объявил во всеуслышание, что едете в Чечню? – осторожно уточнил Шнайдер.
   – Да. Нет. Не ведаю. С этапа ушел.
   – Спросите у него, как ему удалось выпрыгнуть на ходу, да еще из вагона с новобранцами, который наверняка охранялся? – продолжал Шнайдер.
   Потап расцепил свои кисти-клешни, почесал голову:
   – Попросился в туалет, там стекло ботинком вышиб и выпрыгнул. Лесом в какое-то село попал, а там пацана малого встретил, денег дал и попросил родне по телефону сообщить, где я. Маманя приехала, забрала, к старшей сеструне отвезла и в подвал спрятала. Все. Устал я что-то. В балде гудит.
   – А дальше что делал? Как в Германии оказался?
   – Сидел в подвале с полгоду, – лаконично ответил Потап.
   – И что делал?
   – А ничего. Молчал. Молился. Потом маманя пришла, зовет, ехать надобно, говорит. В грузовик, за мешки и коробки сидай. Семь суток ехал. Ничего не знаю. Привезли в лагерь – я и вошел, как в царство небесное.
   – В сопроводиловке написано, что он сдался в полицию, – удивился Шнайдер.
   – Не помню, може, и в полицию. Я ж по их языку немой, ничего не понимаю.
   – Откуда он выехал? Что за грузовик?
   – Ничего не знаю. Все маманя делала. Я у сеструни в подвале сидел, а мамка к авокату ходила, авокат присоветовал…
   – Авокадо? – удивился Шнайдер.
   – Нет, это он слово «адвокат» так произносит.
   – Значит, это адвокат ей предложил послать сына нелегально в Германию? Ничего себе!.. – Шнайдер удивленно посмотрел на меня. – Такого я еще не слышал. Интересно. Дальше!
   Потап, прикрыв глаза, монотонно забубнил дальше:
   – Из погреба вывели, в грузовик загнали, коробками уставили, хлеба, воды, телогрей и бидон для дерьма дали – и все.
   – А перед отъездом ему мать не сказала, куда он едет? Что он должен делать?..
   Потап как-то задвигался:
   – Как не сказать. Езжай, говорит, от греха подальше, куда судьба тебя привезет. Там добрые люди примут и спасут. А не спасут – то бог не оставит. Это сказала.
   Он вдруг сморщился, напрягся, начал хлюпать носом, дергать головой, из глаз потекли слезы.
   – Они меня назад послать хочут? Я не поеду! Не поеду! – зарыдал он вдруг в голос, и вся его большая фигура задергалась на скрипящем стуле.
 
   Шнайдер налил ему воду:
   – Скажите ему, пусть успокоится. Никто его не отсылает. Дело еще будет разбираться. Детский сад. Еще ребенок. Я не понимаю – если его мать имеет деньги на адвоката, может оплатить нелегальный переезд в Германию, то не лучше ли было эти деньги заплатить в военкомате и откупить его? Это же возможно было?.. И раньше, и теперь?..
   – Конечно. Этим военкоматы в основном и занимаются, – согласился я.
   – Ну и все. Он никаких преступлений не совершал, ему ничего не грозит, пусть его мать на месте откупит – и дело с концом, – веско заключил Шнайдер, и по его глазам я понял, что он принял решение.
   Потап перестал плакать и вновь безучастно уставился в стол.
   – Спросите у него, как он себе представляет свое будущее в Германии, если его оставят?
   Этот вопрос несколько ободрил Потапа:
   – Сила есть. Работать буду. Пусть только оставят. Работать и молиться. Добрым людям помогать.
   – К сожалению, у нас и так переизбыток рабочих рук, – проворчал Шнайдер. – По каким вообще причинам он просит политическое убежище?
   Потап задумался.
   – Не знаю. Маманя сказала – добрые люди помогут. Прошу помочь и спасти.
   – Но как он считает, если сюда, в Германию, прибегут все, кто не хочет служить в армии, то что это будет здесь? – спросил Шнайдер.
   На это Потап пожал плечами и заворочался на стуле:
   – Не знаю. Сижу в комнате, никого не вижу. Азям украли.
   – В какой комнате? Какой азям? – не понял я.
   – Полушубку мою. Сижу на койке, никого не трожу – и все. Про других ничего не ведаю. Обратно ехать не желаю.
   Шнайдер тем временем собирал бумаги, перематывал кассету, закрывал атлас. Потом коротко позвонил куда-то, а мне сказал, что надо будет внизу, у господина Марка, заполнить анкету для российского посольства об утере паспорта, а то без паспорта его на родину никак не отправить.
 
   Марк уже ждал нас, дал бланк российского посольства.
   – Что это, опять писать? – Потап сник и сидел на стуле косо, безвольно опустив между колен темную кисть, перевитую толстыми лиловыми венами. Другой рукой он подпер голову. – Устал я. Не могу боле. Чего опять царапать?
   – Анкета. Ничего, скоро закончим. Фамилия, имя?
   – Юрий Иванов, – вдруг отчетливо произнес Потап, на секунду как-то выпрямился, но тут же обмяк и ошарашенно уставился на нас, а мы – на него.
   – Юрий? Тебя зовут Юрий?
   – Что? Что такое? Юри? Юри? – всполошенно заверещал Марк.
   – Кто сказал? Я сказал? Не знаю… Не помню… Голова болит, начальник!.. – Потап обхватил череп двумя руками и потряс его так сильно, что Марк отскочил к окну, а я, усмехнувшись про себя («Начальник!.. Это мамка в огороде научила?»), не выдержал:
   – Потап, возьми себя в руки. Что ты порешь?
   А Марк, придя в себя и бормоча под нос:
   – Юри!.. Иванофф!.. Устал, потерял контроль и правду сказал, – приказал Потапу вынуть все из карманов на стол: – Возможно, у него документы какие-нибудь есть, бумажки, записки… Пусть вынет все, что у него есть.
   Я сказал Потапу, что господин хочет узнать, что у него в карманах. Но в пыльных карманах ничего, кроме серой пуговицы, смятой бумажки и монеты в десять пфеннигов, не было. Марк шариковой ручкой опасливо тронул бумажку, повертел ее на столе, раскрыл:
   – Чек из магазина «ALDI»… Датирован двадцатым июля двухтысячного года… А сейчас скоро весна две тысячи первого… – Потом поднял трубку и сообщил Шнайдеру, что беженец называет себя другим именем, а в кармане имеет чек из магазина «ALDI» со старой датой, отсюда вывод, что он давно в Германии, а не три дня, как он утверждает, и он, очевидно, совсем не та личность, за какую себя выдает.
   Потап сонно следил за ним:
   – Чего он кобенится?..
   Когда я объяснил ему вкратце, в чем дело, он косо усмехнулся:
   – Мой азям украли, этот куртяк чужой, в лагере у одного доброго человек одолжил. А Юрий… Так это меня мамка дома так звала. Она вообще хотела Юрой назвать, а отец настоял, чтобы как деда. Вот и вышло.
   – Плохо вышло. Видишь, какой переполох?..
   – Что, назад отправят? – Потап зашевелился на стуле. У него опять потекли из глаз слезы, он стал их утирать подолом робы и стонать: – Не поеду назад!..
   Марк предпочел отойти и с брезгливой осторожностью спросил от окна:
   – Что, он больной? Нервный?.. – а потом негромко сообщил мне, что Шнайдер считает, что все это не имеет уже принципиального значения и дополнений в протокол вносить не надо.
   На вопрос о паспорте Потап пожал плечами:
   – Не ведаю, где он. Не знаю, кто и где выдавал. Я его и не видел никогда. У мамани в шатуле лежал. Шатула на комоде стояла, я в нее и не лазил никогда, запрещено было.
   Я сделал в графе «паспорт» прочерк, и Потап подписал бланк корявой закорючкой, не читая текста.
   Марк вернулся к столу и принялся собирать бумаги:
   – Скажите ему, что за пределы нашей земли ему выезжать запрещено. Если захочет куда-нибудь ехать, пусть нам скажет, мы подумаем.
   Я перевел.
   – Куда ишшо езжать? – настороженно уставился на меня Потап, а потом, когда понял, махнул мокрой от соплей клешней: – Куда там!
   – К подружке, например, – криво пошутил Марк.
   – Какая еще подружаня?.. Нету у меня подружани. Молиться и работать – вот наше дело. Бог не позволяет. Добрые люди помогут.
   – И предупредите его, чтобы в лагере ни с кем не общался. Он молодой еще, а там всякие албанцы из Косово есть, с ними пусть не связывается. С кем он живет в комнате?
   – Три шриланка и я, грешный. – Потап сгреб со стола бумажку, монету, засунул их в карман. – В молчанку играем.
   Вдруг Марк отпрянул, указывая на его ремень:
   – А это что у него? Что это?
   – Что именно? – не понял я.
   Потап хмуро смотрел на нас:
   – Чем еще опять немцу не угодил?
   – Что у него – мобильник? Хенди? – визгливо спрашивал Марк.
   На ремне у Потапа торчала какая-то пластмасса.
   – Не, это будильник, мамка дала. – Потап снял с пояса портативные часы, которые крепились наподобие сотового телефона. – Я иногда засыпаю, на молитве или в огороде. Вот мамка и дала. Чего он разорался?
   «Что так испугало Марка?» – подумал я, но тот сам объяснил:
   – Если у него есть хенди, значит, можно по номерам узнать, куда он звонит и откуда сам получает звонки. И отослать по месту жительства. А теперь что с ним делать? Русское посольство ответит – такого не знаем, паспортных данных нет, кто он такой?..
   – Можно идти? – сонно спросил Потап, ворочаясь на стуле и посматривая на часы. – Обед скоро.
   – Вы уже читали ему перевод протокола? Как, еще нет? – удивился Марк.
   Но когда я сказал о протоколе Потапу, тот решительно отмахнулся:
   – Не хочу ничего. Плохо мне. Устал. Репа пухнет. Балда лопается.
   – Ладно, это, в конце концов, его дело. Но подписать протокол он в любом случае обязан. Ничего, это и без вас сделаем. Да, час денег вы потеряли, раз он не хочет слушать обратный перевод. До свидания! Мы будем звонить, если кто-нибудь появится.
   – Лучше, чтоб меньше было, – отозвался я.
   – Что вы, что вы! Тогда нас закроют. Пусть больше будет!.. – визгливо засмеялся Марк.
   – Для нас лучше, чтоб больше, а для Германии – чтоб меньше, – подытожил я, надевая плащ.
   Все это время Потап встревоженно смотрел на меня, как собака на хозяина, не знающая, куда тот задумал идти, но готовая следовать за ним. На мое прощание он кивнул и пробормотал:
   – Доброго человека бог спасет, а худого – побьет.
   И эта фраза вертелась у меня в голове, пока я шел к вокзалу через городок, где ездили машины и гуляли люди, ничего не знавшие о лагере, где сидит Юра-Потап и ждет, чтобы добрые люди его спасли.

Щупляк

   Нигде ничего успокоительного, родной. Шум в балде, как говорил Потап, – упорный, стойкий, вязкий. Поплелся к Ухогорлоносу, а он новыми версиями пугать начал: «Тиннитус может быть оттого, что у вас ушная жидкость высохла…» – «А где она должна быть?» – «В среднем ухе». Хорошо, думаю, что просто высохла, а то могла бы и в дыхательное горло вытечь… Но это еще не все. «Или, может быть, у вас хрящ в позвонке стерся и в ушной нерв резонирует». Ну, спасибо тебе за нерв, мудошлеп!.. Хорошо, что только резонирует, а не замыкает. «Вам, – говорит дальше этот мандюк, – надо в спецсанаторий ехать. Есть такой, для тиннитусников, под городом Дюрен. Я туда скоро собираюсь, могу с собой захватить. Посмотрите, что и как. И бензин пополам, разумеется». Ну, на братьев по несчастью посмотреть не помешает. Насчет бензина тоже понятно: чем человек богаче, тем он жаднее. Между прочим, деньги на бензин он уже сделал, пока со мной о деньгах на бензин говорил. Это у врачей так: ты задницу для укола заголяешь – а у него в люксембургском банке уже касса звякнула.
   Через неделю поехали. В машине душисто пахнет. Сам Ухогорлонос – аккуратен, причесан, в бабочке. По дороге про войну, Сталина-Гитлера поговорили. Он ехидно поинтересовался, почему русские так много водки пьют. «А что еще делать?.. – отвечаю. – Опиума в открытой продаже нет. Притом водка войны выигрывает», – и про нашествия хана Батыя и Наполеона присовокупил, о псах-рыцарях напомнил, Мамаев курган описал, Сталинградской битвой закончил – он и заткнулся с глупыми вопросами.
   Потом разность менталитетов обсуждали. Вот у нас черную кошку боятся, если она слева направо дорогу перебегает, а немцы – если справа налево. Или, к примеру: мы боимся, если тринадцатое число на понедельник падает, а немцы – если на пятницу. У нас говорят «отдать Богу душу», а у немцев – «отдать Богу дух»… Даже сама смерть разна: у нас она – женского рода, а у немцев – мужского. «Косарь с косой явился». Да что там смерть!.. Даже обычные собаки по-разному лают: наши – «гав-гав», а немецкие – «вау-вау!» – хотя, казалось бы, собаки языкам не подвержены. Видно, не только народные души, но и народные уши разные.
 
   В санатории – тишина полная, мертвая. По аллеям люди гуляют, у всех на лицах скорбь написана. Все с дурцой: один – тихо с ума сходит, другой – в себя не приходит, третий – бредит, у четвертого – крыша едет. Кто в горячке, кто – в черной спячке. И врачи тоже всё какие-то пришибленные, на пауков похожи. Начали нам эти мясники кабинеты показывать: тут, мол, мозг просвечиваем, источник шума ищем (как будто его найти можно). Там кровь на густоту исследуем (кровь, наверно, спустят в тазик, кислоты плеснут и давай мензурками мерить, коновалы).
   Ведут по коридорам дальше: здесь нервы на шок проверяем, тут шмерцарцт[7], доктор-боль, сидит. А вот это – наш психотерапевт, стрессы анализирует. И сам псих-терапевт из кабинета хорьком драным выглядывает. Худющий, в дурацком халате (нужен ему халат, как собаке пятая нога: как будто стресс на пиджак капнуть может), глаза дикие, полубрит – чистый параноид. «Заходите, говорит, поговорим по душам!» – «Нет, спасибо, спешим, в следующий раз». Тут санитары покойницкую каталку куда-то поволокли и на нас как будто с намеком недобро поглядывают – мол, не хотите ли прилечь, отдохнуть перед долгой дорогой?.. Жутко стало, на воздух потянуло.
   Показали нам эти костоломы все хозяйство, включая морг (правда, издали), а потом говорят, что, по правде, науке о причинах тиннитуса ничего не известно, ибо тиннитус – одна эфемерность, вроде уголовного дела без трупа, однако лечение активно проводится и двадцатидневный курс 1235 марок стоит. Без гарантии успеха, конечно. Нет, думаю, спасибо, в сумасшедший дом я и без денег попаду.
   Проспектов надавали! А там в основном – про их санаторий: какая тут хорошая сауна, аппетитный ресторан, теплый бассейн и удобные номера. Про тиннитус – два изречения великих больных: слепого Канта: «Слепота отделяет людей от вещей. Глухота отделяет людей от людей»; и глухого Бетховена: «В моих ушах день и ночь свист и вой. Конец моей жизни мерзок». Обнадеживающие слова, ничего не скажешь.
   Потом Ухогорлонос с главврачом в кабинете заперся, а я по саду погулял, с одним больным поговорил. «Чем тут занимаетесь, уважаемый?..» – «Ничем. Сидим, шум в голове слушаем. А потом о результатах медсестрам докладываем». – «А им зачем?» – «Те в компьютер вносят. У кого гудит, у кого шуршит, у кого жужжит, у кого фонит, а у кого шелестит и перекатывается». – «Лечение есть?» – «Какое лечение? Свежий воздух, покой, уют и регулярная жизнь – вот лечение. Я уже вылечился, почти… Скоро домой».
   Ну, это известно: каждый, кто утром с постели сползти может, уже имеет право смело говорить, что он – в отличной форме. Так, во всяком случае, считают те, кто с кровати уже не сходит и только на горшок ходит. И все хорошо. И каждый триппер излечивается, кроме первого. А надежда никогда не умирает. И то, что нас не убивает, делает уродами и инвалидами.