Глеб Мусихин
Очерки теории идеологий

Введение

   В свое время идеология была названа «самой неуловимой концепцией во всей социальной науке» [McLellan, 1986, р. 1]. Ее приверженцы даже обвинялись ни много ни мало в семантической распущенности [Gerring, 1997, р. 957]. Некоторые авторы ставили перед собой амбициозные цели по доскональному анализу многообразных определений и концепций идеологий[1]. Этот подход заслуживает самого искреннего уважения, но я (уже в силу того, что данный подход имел место) постараюсь не заниматься его пересказом, а начать с «противоположной стороны», подступив к анализу идеологии с позиций «обычного восприятия», хотя при более внимательном рассмотрении восприятие оказывается не таким обычным процессом.
   Итак, одно из самых простых «ученических» определений политической идеологии гласит, что она есть «набор убеждений о правильном устройстве общества и о том, как это устройство может быть достигнуто» [Erikson, Tedin, 2003, p. 64]. Если признать, что идеология так или иначе интерпретирует общественную жизнь и предписывает надлежащее решение проблем, то логичным будет утверждение, что конкретные идеологии кристаллизуют общие убеждения и ценности различных социальных групп. Тем самым идеологии интерпретируют мир, который есть, как мир, каким он должен быть. И если мы исходим из того, что такое идеологическое разнообразие порождает разное видение человеческой природы, мы вправе предположить, что мотивы для создания должного образа реальности также будут различными.
   Критическое восприятие идеологий как иллюзорного видения мира до сих пор остается одним из самых распространенных в социальных науках. В русле этой традиции Ю. Хабермас определил идеологию как систематически искажаемую коммуникацию [Habermas, 1989]).
   Однако современная политическая наука зачастую пытается абстрагироваться от критического анализа идеологий, трактуя их как любые ценностные систематизированные верования в сфере политики. Соответственно в идеологиях видят положительное начало, которое определенным образом упорядочивает политику. Хотя по поводу того, сколько измерений содержит в себе идеологический спектр, единства в политической науке нет.
   Традиция пространственного лево-правого идеологического спектра идет от Великой французской революции, когда сторонники и противники королевской власти расположились соответственно в правой и левой части зала Национального собрания. Впоследствии левые силы стали ассоциироваться с либерализмом (позднее с социализмом), а правые – с консерватизмом.
   Восприятие идеологий в терминах «левый – правый» является самым распространенным в массовом сознании, которое в целом (во всяком случае, в странах Запада) верно различает два этих идеологических фланга. Правые ассоциируются с такими эпитетами, как «консервативный», «порядок», «капитализм», «национализм», «фашизм»; левые же связываются со словами «изменения», «прогресс», «равенство», «протест», «радикальный», «социализм», «коммунизм» [Fuchs, Klingemann, 1990].
   Парная категория «левый – правый» широко используется как в научном сообществе, так и в мире реальной политики, хотя исследования Ф. Конверса в свое время показали, что простые граждане не способны сформулировать целостную идеологическую конструкцию той или иной идеологии [Converse, 1964]. Тем самым была обнаружена парадоксальная ситуация: хотя большинство граждан «идеологически невинны», тем не менее голосование на выборах по идеологическому признаку доминирует. Это свидетельствует о том, что идеологии способны оказывать воздействие не только посредством рациональных доводов и упорядоченных ценностных суждений.
   Можно констатировать, что идеология является одним из самых распространенных терминов в мире политического и одновременно одним из самых оспариваемых понятий в пространстве политической теории. Достаточно вспомнить лозунг о «конце идеологий», который на поверку сам может быть интерпретирован как идеологически тенденциозный, чтобы понять, насколько неоднозначна сама возможность теоретической рефлексии идеологии как таковой. Но в связи с этим наблюдается парадоксальное явление: в то время как теоретики не скрывают своих затруднений в концептуализации идеологии, политики продолжают уверенно пользоваться этим термином в повседневной жизни и (самое главное) во взаимоотношениях со своими массовыми сторонниками. А это означает, что термин «идеология» по-прежнему будет находиться в фокусе внимания политической науки.
   Как уже отмечалось, теоретическая рефлексия идеологии как политического явления всегда носила отпечаток критики, заложенной еще марксистским видением идеологии как иллюзорного сознания. Поэтому, несмотря на широкую распространенность данного термина в политической науке, «желанным ребенком» в этой «семье» он по большей части не является. Столь негативный отпечаток на идеологии наложил не только марксистский способ их анализа. Немаловажное значение сыграли тоталитарные идеологии, получившие распространение в XX веке и претендовавшие на исключительное владение истиной во всех ее проявлениях.
   И тем не менее мы постоянно сталкиваемся с термином «идеология» во всех сколько-нибудь полных учебниках по политической науке. При этом дело, как правило, не идет дальше простого описания дискретного набора систем политических верований, неизменно включающего либерализм, консерватизм, социализм, фашизм и т. д. Окончание списка может варьироваться, но первые три позиции неизменны. Это создает ощущение некоторой догматичности взглядов на идеологии, хотя на самом деле академическая политическая наука постоянно пополняется все более изощренными способами рефлексии и механизмами анализа идеологий.
   Можно сказать, что концепт идеологий, как никакой другой, был (и продолжает оставаться) подвержен всем ветрам академической моды, демонстрируя господство той или иной «доминирующей методологии». Последняя в данном случае очень похожа на «научную идеологию», однако спор о возможности научной истины не является темой данной монографии и потому оставим этот намек без развития.
   Подобная «методологическая отзывчивость» концепта идеологии привела к тому, что мы обнаруживаем его в совершенно разных сферах знания: в дебатах по поводу влияния политики на науку и искусство, в пропагандистских дискуссиях тоталитарных и открытых идеологий, в методологическом индивидуализме (который оказывается до неприличия либеральным), в новых лингвистических и постструктуралистских концепциях политики. Список можно продолжить.
   Неудивительно, что подобная изменчивость вызывала скепсис со стороны тех, кто считал идеологии недоброкачественным материалом для анализа, заранее обесценивающим сам анализ. Поэтому теоретическое систематическое изучение идеологий до сих пор остается вызовом для политической теории.
   Еще одним немаловажным препятствием для теоретического анализа идеологий во второй половине XX века было биполярное деление мира, в результате чего в западной политической науке действовала своеобразная «презумпция невиновности» либерализма (о научном коммунизме в социалистическом лагере можно вообще не говорить в силу очевидно тоталитарного характера идеологического диктата). Можно утверждать, что политическая теория второй половины XX века на Западе была в основном либеральной теорией. Альтернативные варианты (например, постмодернизм или критическая теория общества) долгое время воспринимались сторонниками либеральной политической теории как интеллектуальная оппозиция, что записывалось в актив теоретическому либерализму, позволяющему существование подобной оппозиции.
   Только к концу XX века подходы к идеологии, родившиеся в рамках нелиберальной политической теории, стали укреплять свои позиции. Постмодернизм, неомарксизм, постмарксизм, фрейдизм и новые достижения в сфере лингвистики сделали теоретическую рефлексию идеологии более изощренной, открыв новые способы воздействия идеологий на коллективное сознание современной политики. При теоретической рефлексии идеологий на место стремления разоблачить пришла тенденция понять идеологию как сложное (зачастую непреднамеренное) ценностное воздействие на политическую реальность. Изучение идеологического мышления превращалось в акты декодирования смысла, а не просто раскрытия ложной сущности, которая должна быть отброшена.
   Произошло формирование онтологической позиции, которую можно назвать материально-идеационной диалектикой (см. об этом: [Hay, 2002, р. 210]). Согласно последней идеи существуют в диалектической взаимосвязи с социальным и историческим контекстом, который возникает и меняется в зависимости от того, как субъекты социального или политического действия осознают данный контекст, принимая стратегические решения, имеющие очевидные материальные последствия. Осознанно или нет, акторы адаптируют и принимают существующие идеи и инновации сквозь призму того мира, в котором они живут. Подобная онтологическая позиция требует признания того, что идейно обусловленные действия акторов есть интерпретация мира, в котором они находят сами себя.
   Понятие «интерпретация» является центральным для морфологического подхода к изучению идеологий (подробнее см.: [Freeden, 1996]). Если идеи являются индивидуальными интерпретациями, то идеологии – это интерпретационные рамки, которые возникают в ходе практического воплощения идей в язык политических понятий. В попытках осознания политического акторы наталкиваются на остаточные «некритические» следы индивидуального опыта [Freeden, 2006, р. 19]. Это означает, что политическое состоит в политизировании совокупностей индивидуального опыта через адаптацию последнего к публичной сфере, т. е. через рефлексию, преодолевающую приватное переживание в публичном статусе: например, индивидуальные переживания социальных отношений находят свое политическое звучание в понятии социальной структуры, а переживание угнетения получает политическое звучание в концепте свободы.
   Естественно, понятия не фиксируются навечно в своих значениях, но они характеризуются некоторыми неустранимыми элементами, которые неустранимы в том смысле, что все известные способы толкования понятия постоянно работают на него, и отсутствие данного смысла «лишает понятие вразумительности и коммуникабельности» [Freeden, 2003, р. 62]. Эти долговременные и конвенциональные элементы сопрягаются с комплексом более подвижных и пластичных элементов. В этом смысле морфология идеологий отражает морфологию индивидуальных понятий: в ядре идеологии содержится кластер неопровержимых и неоспариваемых понятий, которые образуют между собой очевидную идеационную сеть, способную существовать на протяжении длительного времени в относительно неизменном виде. Данная сеть – это неэлиминируемые ключевые понятия, которые представляются должными в актуальной политической повседневности. Идеологии как логически выстроенные и культурно укорененные интерпретационные рамки предоставляют политическим акторам возможности интерпретации окружающей действительности, которые одновременно являются эмоционально захватывающими, логически убедительными и эвристически полезными. Картины мира, которые данными интерпретационными возможностями рисуются, всегда ограниченны, но очень влиятельны. Сущность идеологии всегда ограниченна, но процесс селекции, запускаемый идеологией, создает чувственную и понятийную структуру, которую мы принимаем как «политические животные». Иными словами, идеологии не являются простым отражением политических направлений, идеологии претендуют на то, чтобы формировать эти направления. Овладение новыми идеями – не дармовая, ничего не стоящая инициатива, поэтому дошедшие до наших дней идеологии являются бесценными и уникальными эвристическими конструкциями, удовлетворяющими индивидуальную потребность в обладании публичным миром политического.

I. Идеология: что теоретизировать и каким образом изучать?

1. Идеология как «эстетика»

   В данном разделе предпринимается попытка использовать кантовскую когнитивную матрицу эстетической теории для анализа особенностей политической идеологии. В связи с этим понятие «идеология» будет рассматриваться не столько как политическая реальность (хотя иллюстративные примеры из политической данности, естественно, будут присутствовать), сколько как предмет исследования политической теории, что позволяет по-новому взглянуть на сам исследовательский предмет под названием «идеология».
   Общеизвестно, что идеология является одним из самых критикуемых в политической науке и политической публицистике понятий. Поэтому использование последнего не особенно распространено в качестве собственно научной категории, чаще употребляется устойчивая лексическая конструкция «критика идеологии», введенная в сферу научного знания о политике К. Марксом в классической работе «Немецкая идеология» [Маркс, Энгельс, 1960]. Однако и эта теоретическая формула со временем утратила внимание политической теории, так как идеология объявлена досконально проанализированной.
   На данный момент «ложность» идеологии фактически не подвергается сомнению политологическим сообществом [Žižek, 1994, р. 3–7]. Однако при этом ускользает из вида то, что сама интерпретация идеологии была отнюдь не однозначна [Eagleton, 1991, р. 1].
   И знаменитая работа Маркса не стала истоком однозначного понимания идеологии[2], и тем более спорным было бы утверждение, что с тех пор предмет критического анализа идеологии представлял собой нечто определенное и устойчивое.
   Рискну утверждать, что идеология как политическое понятие представляет существенную теоретическую ценность, поскольку до сих пор отображает безусловную политическую действительность, несмотря на все предсказания и констатации «смерти идеологии» [Белл, 2002]. Новые тенденции в развитии политической реальности требуют дополнительной аналитической и теоретической формализации понятия идеологии. Кроме того, необходимо обратить пристальное внимание на саму критику идеологии, так как очень часто данная критика является не только (и не столько) научной, сколько (в большей или меньшей мере) идеологической. И пример самого Маркса здесь весьма показателен. Иными словами, теоретическая рефлексия по поводу идеологии может в итоге оказаться не столько научным, сколько политическим явлением [Žižek, 1989, р. 189].
   Особое внимание следует обратить на методологический подход к исследованию идеологии, предложенный известным представителем структурализма Л. Альтюссером. Согласно этому подходу, идеология есть «объект», имеющий как объективное, так и субъективное измерение. При этом Альтюссер обращает особое внимание на второй, «политический» смысл идеологии, выделенный Марксом, и отказывается от трактовки идеологии как тематического оформления тенденциозного описания объективного мира. Для Альтюссера функция идеологии – прежде всего в создании субъектов, которые испытывают определенное отношение к миру и отношение это имеет очевидную политическую окраску [Althusser, 1971, р. 161]. В качестве исключительно идеологической реакции индивида Альтюссер рассматривает ситуацию, когда полицейский обращается к человеку во втором лице: «Эй, ты»; по мнению ученого, единственным нормальным (и идеологическим) ответом в этой ситуации будет: «Меня зовут…» [Ibid., р. 174].
   В приведенном примере недвусмысленно звучит своеобразный эстетический мотив идеологии. Здесь напрашивается явная аналогия с театральной эстетикой, когда у пожилой актрисы, играющей молодую девушку, по ходу пьесы спрашивают, сколько ей лет, она без тени сомнения отвечает: «Мне – восемнадцать» – и срывает аплодисменты зрителей. Именно эстетическая составляющая идеологии может дать дополнительные способы понимания идеологического воздействия на современную политическую жизнь. Задача облегчается тем, что теорией эстетики накоплен достаточный методологический потенциал, который может быть использован для исследования современного места идеологий [Eagleton, 2001] посредством формализации ее эстетического компонента.
   В связи с этим идеологию можно трактовать как разновидность дискурса, обязательно проявляющегося во внешних эффектах. И именно такие дискурсы позволяют осуществляться спонтанной ориентации субъекта в окружающем политическом мире путем мобилизации самых глубоких и сокровенных аффектов [Althusser, 1971, р. 162; Eagleton, 1991, р. 17–21]. Подобное содержательное преломление взгляда на идеологию отсылает нас к «Критике способности суждения» И. Канта. Именно в эстетической теории последнего «загадочным» образом преодолевается «непроходимый» ни для чистого, ни для практического разума барьер между свободой и необходимостью, универсальностью и специфичностью. И именно поэтому Кант проявлял повышенный интерес к эстетическому опыту и эстетическому переживанию. Во введении к данной работе он отмечает: «Хотя между областью понятия природы как чувственно воспринимаемым (dem Sinnlichen) и областью понятия свободы как сверхчувственным (dem Übersinnlichen) лежит необозримая пропасть, так что от первой ко второй (следовательно, посредством теоретического применения разума) невозможен никакой переход, как если бы это были настолько различные миры, что первый [мир] не может иметь никакого влияния на второй, тем не менее второй должен иметь влияние на первый, а именно понятие свободы должно осуществлять в чувственно воспринимаемом мире ту цель, которую ставят его законы; и природу, следовательно, надо мыслить так, чтобы закономерность ее формы соответствовала по меньшей мере возможности целей, осуществляемых в ней по законам свободы. Таким образом, все же должно существовать основание единства сверхчувственного, лежащего в основе природы, с тем, что практически содержит в себе понятие свободы, и хотя понятие об этом не достигает познания этого основания ни теоретически, ни практически, стало быть, не имеет своей собственной области, все же оно делает возможным переход от образа мыслей согласно принципам природы к образу мыслей согласно принципам свободы» [Кант, 1995, с. 123].
   Таким образом, соединяя дискурсивный подход к идеологии, предложенный Альтюссером, и кантовскую теорию эстетики как критику способности суждения, можно по-новому формализовать понятие идеологии в категориях «прекрасное – безобразное» и «возвышенное – низкое». В связи с этим Т. Иглтон (один из сторонников трактовки идеологии как эстетики) отсылает нас к поздней эстетической теории Лукача [Eagleton, 1976, p. 26–27], который, в свою очередь, отошлет нас еще дальше к законам Платона, а также к Берку, признававшему (опираясь именно на авторитет Платона) потенциальную ценность искусства для политического образования граждан [Zuckert, 1996, р. 156–164]. И если глубинный смысл идеологии как кантовской эстетики сможет обнаружить взаимосвязь между природным детерминизмом и человеческой свободой (хотя и без систематизированного и исчерпывающего понимания этой связи), слухи о смерти идеологии действительно окажутся слишком преувеличенными.
От идеологии эстетики к эстетике идеологии
   В контексте нашего рассмотрения идеологию эстетики не следует понимать как ту или иную точку зрения на эстетику как таковую. Здесь, скорее, нужно обратить внимание на то обстоятельство, что философская рефлексия физических ощущений (aestesis) и искусства (aestetics) идут рука об руку в истории рационализма по крайней мере с XVIII века.
   Примечательно, что согласно неомарксистской трактовке идеология эстетики предстает как «стенограмма цельного проекта гегемонии» [Eagleton, 1976, р. 5]. В связи с этим можно обратить внимание на двусмысленность, которой характеризуется казус современного интереса к искусству, в своем финальном воплощении зачастую оказывающегося политическим[3]. Такой подход, конечно же, не новость. Начиная с Шиллера можно вполне определенно проследить обращение к эстетике для операционализации политического протеста против духовного опустошения, порождаемого кардинальной трансформацией социального порядка. Можно сказать, что обаянию эстетики, понятой идеологически, поддавались не только сторонники политического протеста, но и защитники status quo, и даже силы политической реставрации (достаточно вспомнить немецкий политический романтизм). Неомарксистская социология вообще утверждает, что категория эстетики в современном развитом мире есть стремление среднего класса к политическому господству [Ibid., р. 3].
   Если рассуждать в мыслительной традиции Франкфуртской школы, то можно охарактеризовать Современность как расколотую действительность. Данный раскол проявился в противоречии между моральным и инструментальным разумом, между государством и гражданским обществом, между статусом гражданина и устремлениями буржуа, между индивидуализмом и патриотизмом. Все эти грани раскола – следствие безудержной энергии Модерна, который демонтировал центральный политический аппарат абсолютизма[4], изменив саму основу формирования социальной жизни. В этой ситуации «средний класс» (термин появился гораздо позже, чем само явление) обратился к ценностям индивидуальной автономии, используемой против «брутальной автократии абсолютизма» как «добровольного рабства» [Ibid., р. 8].
   С формированием буржуазного общества соотношение принуждения и соглашения меняется в пользу последнего. Без такой трансформации автономия как деятельность свободных индивидов (особенно в экономической сфере) теряла смысл. Именно в этой ситуации философская эстетика приобрела столь высокую жизненную важность. Она стала областью теоретизирования, которая обещала (хотя и без исчерпывающей логической точности и моральной чистоты) объединить форму и содержание, дух и материю, процедуру и творчество, чувственную особость и рациональную универсальность. Эстетическая конструкция стала своего рода метафорой самоопределения, которое было самодостаточным явлением либерального общества и свободного рынка.
   Эстетический опыт и переживание, своеобразный mutatis mutandis, с его уникальной комбинацией умственной деятельности и эмоциональной непосредственности, законного и логичного порядка, с одной стороны, и чувственных удовольствий – с другой, стал своего рода моделью-метафорой того самого пути, которым должен был двигаться Модерн в его политических проявлениях. Данное эстетическое переживание задавало направление новому типу господствующего авторитета. Последний в идеале мог быть воплощен в индивиде, не существующем в реальности, так как реальность порождала субъекта, который, как казалось, был не в состоянии создать гражданское общество и политическое государство как таковое, ибо это требовало одновременной поддержки и объединяющих ценностей, и частных интересов.
   На кону было не что иное, как формирование нового типа субъективности, который (подобно непосредственности произведения искусства) обнаруживал закон в своей внутренней автономной и свободной идентичности, а не во внешней репрессивной власти. Освобожденный субъект такого идеологически-эстетического понимания – это тот, кто воспринял закон как принцип собственной автономии, разбив «высеченные на каменных плитах автаркии» порядки и переписав их заново «в глубине своего собственного сердца» [Eagleton, 1976, р. 42–43].
   Если рассматривать ситуацию именно под таким углом зрения, то кантовская «Критика способности суждения» становится классическим «буржуазным» философским текстом идеологии эстетики. Следуя за Хоркхаймером и понимая кантовские произведения как обозначающие противоречия между феноменом и ноуменом, субъектом и объектом, необходимостью и свободой, тем, что «есть» и что «должно», можно рассматривать рациональные конструкции Канта как философскую и мыслительную данность становящегося капиталистического общества в его субъективности.
   В этом контексте обращение Канта к эстетической способности суждения можно трактовать как политически значимую рефлексию, формировавшую исторический запрос на идеологический «цемент», который был бы одновременно и достаточно стойким, и достаточно податливым, чтобы соединить воедино новые субъекты абстрактного, атомизированного социального порядка, создавая тем самым современные нации-государства.
   Более того, с точки зрения неомарксизма можно рассматривать кантовскую теорию эстетики в еще более широком контексте как «неприводимый к более конкретным формам стиль идеологии как таковой» [Eagleton, 1991, р. 20]. В подобном контексте эстетику можно трактовать как приближение к материалистическому пониманию идеологии, совершая рациональную трансформацию от эстетики идеологии к идеологии эстетики.