Я. Он был прав, твой хозяин, и надо сказать, что со словами и речами, которые глубоко проникают в душу и которые ты впитываешь в себя до сокровеннейших глубин сознания, дело тоже обстоит иначе, нежели с вокабулами, выученными наизусть. Но что же произошло с тобою дальше, Берганца?
   Берганца. С трудом перебрался я, вялый, обессиленный, каким был в ту минуту, с большой дороги в ближайший кустарник и заснул. Когда я проснулся, солнце стояло высоко в небе, и ведьминское масло растопилось на моей взъерошенной спине. Я бросился в ручей, журчавший среди кустарника, чтобы смыть с себя мерзкую мазь, а потом, с обновленными силами, помчался оттуда прочь, так как не хотел возвращаться в Севилью, где, быть может, еще раз попался бы в руки подлой Каньисарес. А вот теперь примечай хорошенько, ибо сейчас и последует, как мораль после басни, то самое, что тебе необходимо знать, дабы постичь мою жизнь.
   Я. Это я и в самом деле хочу услышать. Потому что, когда я вот так на тебя смотрю, когда вот так размышляю о том, что ты уже более ста лет...
   Берганца. Не продолжай! Доверие к тебе, которым я проникся, стоит того, чтобы ты меня за него вознаградил, или ты тоже один из тех людей, которые не видят ничего чудесного в том, что вишни цветут, а потом приносят плоды, поскольку потом они могут их съесть, но зато считают ненастоящим все, что до сего времени не могли ощутить физически? О, лиценциат Перальта! Лиценциат Перальта!
   Я. Не горячись, дорогой мой Берганца! Как принято говорить, это все слабости человеческие; считай эти сомнения, это неверие в невероятное, которое поднимается во мне против воли, за таковые.
   Берганца. Ты сам задаешь мне тон для особой мелодии, которую я скоро заведу! То, как я, вновь оживший и ободрившийся, скакал по лугам и полям, как я тем же способом, который уже известен тебе из моей прежней жизни, благополучно пристраивался то у одного, то у другого, - все это я пропускаю, дабы сразу сказать тебе, что каждый год, в тот роковой день, когда я был загнан в проклятый круг ведьм, я всякий раз особым, мучительным образом чувствовал действие того окаянного колдовства. Если ты мне обещаешь не сердиться на то, что, возможно, будет касаться тебя и твоего племени, если ты не будешь придираться ко мне, испанцу, из-за некоторых, возможно, неправильных выражений, то я попытаюсь...
   Я. Берганца! Распознай во мне истинно космополитический ум, но только в ином, а не в обычном смысле. Я не позволяю себе мелочно сортировать и классифицировать природу, и одно то, что ты вообще говоришь, да к тому же так умно, заставляет меня совершенно забыть обо всем, что подчинено этому чудесному обстоятельству. Так что рассказывай, дорогой, как своему другу; говори: каково было действие пресловутой ведьминской мази еще несколько лет спустя?
   Тут Берганца встал, отряхнулся и, изогнувшись, принялся левой задней лапой чесать за левым ухом. Хорошенько чихнув еще несколько раз, по случаю чего я взял понюшку и сказал ему: "contentement!"*, он вскочил на скамью, прислонился ко мне, так что его морда едва не касалась моего лица, и разговор наш продолжался.
   ______________
   * Здесь: на здоровье! (фр.)
   Берганца. Ночь прохладная, согрейся немножко за счет моего животного тепла, от него в моей черной шерсти иногда даже потрескивают электрические искры, кстати о том, что я собираюсь тебе рассказать теперь, я хотел бы говорить совсем тихо. Как только наступает этот злосчастный день и близится роковой час, то сперва я ощущаю совершенно необычайный аппетит, который в другое время на меня никогда бы не напал. Мне хочется вместо обыкновенной воды выпить хорошего вина, поесть салата с анчоусами. Затем что-то заставляет меня приветливо вилять хвостом при виде людей, которые мне до смерти противны и на которых я обычно рычу. И дальше - больше. Собак, которые под стать мне по силе и храбрости, которых я обычно без страха одолеваю, я теперь обхожу стороной, зато маленьким мопсам и шпицам, с которыми я обычно охотно играю, теперь меня так и подмывает дать сзади пинка, потому что я знаю, что им будет больно, а отомстить они мне не могут. И вот что-то у меня глубоко внутри крутится и переворачивается. Все скользит и плывет перед глазами - новые, неописуемые чувства теснят и пугают меня. Тенистый куст, под которым я обычно люблю полежать и с которым словно бы разговариваю, когда ветер так раскачивает ветки, что из каждого листа, шелестя, проблескивает сладостный звук, - теперь он мне противен; на ясный месяц, перед коим облака, когда они проплывают мимо, наряжаются в роскошное золото, словно перед царем ночи, я не могу и взглянуть, зато что-то неудержимо толкает меня подняться в ярко освещенный зал. Тут мне хотелось бы ходить распрямившись, поджав хвост, хотелось бы надушиться, говорить по-французски, жрать мороженое и чтобы каждый пожимал бы мне лапу и говорил: "mon cher baron" или "mon petit comte!" - и не чувствовал бы во мне ничего собачьего. Да, в такое время для меня это ужасно - быть собакой, и, меж тем как я с быстротою мысли, в своем воображении, превращаюсь в человека, мое состояние становится все тревожней. Я стыжусь того, что когда-либо в теплый весенний день прыгал по лужайке или катался по траве. В жесточайшей борьбе с собой я становлюсь все рассудительней и серьезней. Наконец - я человек, я господствую над природой, которая лишь для того растит деревья, чтобы из них можно было делать столы и стулья, а цветы заставляет цвести, дабы их можно было в виде бутоньерки засунуть в петлицу. И вот, всходя таким образом на высшую ступень, я замечаю, что мною овладевает отупение и глупость и, все нарастая и нарастая, повергает меня наконец в бесчувствие.
   Я. Ах, ах! Дорогой мой Берганца, я же сказал, они хотели придать человеческий облик Монтиелю, которого князь тьмы употребил на что-то другое, колдовство потерпело неудачу, разбившись о могущество юнкера, который с язвительной насмешкой, как Мефистофель в кухне ведьмы, побросал в одну кучу зверей и утварь, так что полетели осколки и затрещали суставы, и тогда они уготовили тебе эту ужасную борьбу, какую ты теперь, как говоришь, вынужден выдерживать каждый год в тот злосчастный, роковой день.
   Берганца. Однако эта борьба будто с неизменно воспроизводящей силой продлевает мне жизнь до бесконечности, ведь от бесчувствия я каждый раз пробуждаюсь помолодев и окрепнув. Особое сочетание светил, под которым я родился и которое наделило меня способностью не только слышать вашу речь, но также по-настоящему ей подражать, вступило в конфликт с колдовской силою ведьм, и теперь ни палка, ни пуля, ни кинжал не могут меня достать, я скитаюсь по свету, как Вечный Жид, и не найду места, где бы мог отдохнуть. Это поистине судьба, достойная сострадания, и ты нашел меня погруженным в размышления о моей беде, как раз когда я убежал от скверного хозяина и целый день ничего не ел.
   Я. Бедняга Берганца! Когда я вот так разглядываю тебя вблизи, при лунном свете, на твоем хоть и слегка черноватом лице все больше проступают черты надежной добропорядочности, благородного нрава. Даже твоя способность говорить, впрочем несколько ошеломляющая, больше не возбуждает во мне ужаса. Ты поэтическая собака, я беру на себя смелость это сказать, а поскольку я сам, - тебе это должно быть известно, коли ты меня знаешь, - в высшей степени воспламенен всем поэтическим, то что, если ты подаришь мне свою дружбу и пойдешь со мной...
   Берганца. Об этом стоит поговорить, только...
   Я. Пинков не будет, тем менее - побоев. Каждый день, кроме обычной еды, на десерт - хорошо поджаренная сарделька. Да и аппетитный запах телячьего жаркого не раз будет щекотать тебе ноздри, и не понапрасну придется тебе ждать изрядной порции такового.
   Берганца. Ты видишь - твое предложение не оставило меня равнодушным, я прямо не могу удержаться и тяну носом воздух, будто жаркое уже близко. Однако ты кое-что опустил, и это меня не то чтобы совсем отпугивает, но внушает большие сомнения.
   Я. Что же это, Берганца?
   Берганца. Ты говорил о поэтическом, о воспламененности.
   Я. И это тебя отпугнуло?
   Берганца. Ах, друг мой, позволь мне быть откровенным! Я всего только собака, но ваше преимущество - ходить на двух ногах, носить штаны и беспрестанно болтать что вам вздумается - не более ценно, чем уменье при долгом молчании сохранять верную душу, которая постигает природу в ее священнейших глубинах и из которой произрастает истинная поэзия. В некое дивное старое время, под южным небом, что посылает свои лучи в сердце всякой твари и возжигает ликующий хор созданий, я, произошедший от низких родителей, прислушивался к пенью людей, коих называли поэтами. Их поэзия была стремлением из самых недр души передать те звуки, которые природа на тысячи ладов повторяет, будто свои собственные, в каждом создании. Пение поэтов было их жизнью, и они посвящали этому жизнь, словно высшему смыслу, какой природа благоволила им возвестить.
   Я. Берганца! Я поражаюсь тому, что ты так хорошо владеешь некоторыми поэтическими выражениями.
   Берганца. Мой друг! Говорю тебе, еще в мои лучшие годы я подолгу и охотно жил у поэтов. Хлебные корки, которые давал мне тот бедный студент, от души делясь со мной своей скудной пищей, были для меня слаще, чем какой-нибудь кусок жаркого, презрительно брошенный продажным слугой. Тогда в груди призванных еще пылало искреннее, святое стремление высказать прекрасными словами то, что они восчувствовали в сердце, и даже те, кто не был призван, обладали верой и благочестием; они чтили поэтов как пророков, которые вещали о прекрасном неведомом мире, полном сверкающих богатств, а сами даже не мыслили дерзнуть непризванными войти в святилище, о коем поэзия посылала им смутную весть. Теперь же все стало по-другому. Если у богатого бюргера, у господина профессора, у господина майора полное гнездо ребятишек, то Генсхен, и Фридрих, и Петер должны петь, играть, малевать и декламировать стихи, невзирая на то что для истинного ума все эти их упражнения просто невыносимы. Это входит в так называемое хорошее воспитание, а позднее всякий считает себя вправе лезть со своей болтовней, копаться в сокровеннейшей сути творений поэта, художника и мерить их своей меркой. Можно ли глубже оскорбить художника, чем позволив черни считать его себе подобным? А ведь это происходит каждый день. Сколько раз я испытывал отвращение, когда такой вот тупоголовый малый разглагольствовал об искусстве, цитировал Гете и силился озарить вас блеском поэзии, одна-единственная вспышка которой испепелила бы этого худосочного и бессильного недоросля. Прежде всего, - не обижайся, дружище, если окажется, что твоя жена или возлюбленная из таковских, - прежде всего мне до тошноты противны ваши разносторонне образованные, поэтичные, артистичные женщины, и как ни приятно мне бывает, когда меня гладит нежная девичья рука и я могу положить голову на хорошенький фартучек, то все-таки, если я слышал, как такая вот женщина без всякого истинного чувства, без высокого понимания сыплет заученными пустыми фразами и несет всякий вздор, мне частенько казалось, что я должен оставить ей памятку о моих острых зубах на каком-нибудь чувствительном месте тела!
   Я. Ай, Берганца, постыдись! Это в тебе говорит мстительное чувство ведь во всех твоих неприятностях виновата женщина, Каньисарес.
   Берганца. Как сильно ты заблуждаешься, когда строишь комбинации из чего-то, что вовсе не имело и не имеет между собой ни малейшей связи. Поверь мне, какое-либо страшное сверхъестественное явление в жизни действует как сильный электрический удар, разрушая тело, неспособное ему сопротивляться, однако сильную натуру, которая его выдержит, оно закаляет новой силой - по крайней мере, я так это понял. Когда я вживе представляю себе Каньисарес, то мои мышцы и нервы напрягаются, во всех жилах стучит пульс, но даже после недолгого изнеможения я встаю окрепшим, а потрясение благотворно сказывается на моей физической и психической деятельности. Но такая вот поэтически образованная женщина с ее поверхностным взглядом, с до боли напряженным старанием заставить весь мир поверить в то, что она в восторге от искусства, от божественного, и так далее, - ах, ах...
   Я. Берганца! Что с тобой - ты запнулся? Ты положил голову на лапу?
   Берганца. Ах, мой друг, говоря об этом, я уже чувствую губительную вялость, неописуемое отвращение, какое овладевает мною при злополучной болтовне образованных женщин об искусстве, доводя меня до того, что я нередко неделями не прикасаюсь к отменному жаркому.
   Я. Но, милый Берганца, разве не мог бы ты должным ворчанием и лаем прервать такой вот пустой разговор, ведь пусть бы тебя даже вышвырнули за дверь, зато ты избавился бы от этой чепухи?
   Берганца. Положа руку на сердце, дружище, признайся, разве не случалось тебе нередко по совершенно особым причинам давать мучить себя без нужды? Ты находился в премерзком обществе - мог взять свою шляпу и уйти. Ты этого не сделал. То или иное опасение, не достойное того, чтобы сказать о нем без внутреннего стыда, остановило тебя. Ты не хотел обидеть того или этого, пусть бы его благоволение и ломаного гроша для тебя не стоило. Тебя заинтересовала какая-нибудь гостья - тихая девушка возле печки, которая только пила чай и ела пирожное, и ты хотел в подходящий момент блеснуть перед нею умом и сказать: "Божественная! Чего стоит весь этот разговор, и пение, и декламация - один-единственный взгляд ваших божественных глаз дороже, чем весь Гете, последнее издание..."
   Я. Берганца! Ты начинаешь язвить!..
   Берганца. Ну, друг мой! Если нечто подобное случается с вами, людьми, почему бедная собака не может честно признаться в том, что она нередко оказывалась достаточно испорченной, чтобы радоваться, если, невзирая на ее слишком крупный рост для изысканных собраний, где обычно присутствуют только жеманные мопсы и сварливые болонки, она бывала милостиво там принята и с красивым бантом на шее могла лежать под диваном в изящной комнате своей хозяйки. Однако зачем я утомляю тебя всеми этими попытками доказать, сколь плохи ваши образованные женщины? Позволь мне рассказать тебе о катастрофе, пригнавшей меня сюда, и ты поймешь, почему пустой или поверхностный характер теперешних наших так называемых остроумных кружков приводит меня в такую ярость. Но сперва надо немного освежиться!
   Берганца быстро спрыгнул со скамьи и несколько тяжеловатым галопом поскакал в кусты. Я услыхал, что он жадно пьет из ямы поблизости, где скопилась вода. Вскоре он вернулся, и, хорошенько отряхнувшись, снова уселся возле меня на задние лапы, и, обратив взгляд не на меня, а на статую Святого Непомука, заговорил глухим, скорбным голосом в таком вот духе:
   Берганца. Я еще вижу его перед собой - этого доброго, прекрасного человека с бледными, впалыми щеками, мрачными глазами, неспокойным лбом; в нем жила истинно поэтическая душа, и я обязан ему не только многими прекрасными воспоминаниями о лучших временах, но и моими музыкальными познаниями.
   Я. Как, Берганца? Музыкальными познаниями? Ты? Да это же потеха!
   Берганца. Вот такие вы все! Сразу изрекаете приговор. Оттого, что вы часто нас мучаете пиликаньем, свистом и воплями, а мы при этом воем от сплошного страха и нетерпения, вы отказываете нам во всяком музыкальном чувстве. И тем не менее я утверждаю, что именно мое племя можно было бы воспитать очень музыкальным, если бы не приходилось нам отдавать преимущество тем ненавистным животным, коих природа наделила особой способностью производить музыкальные звуки, ибо они, как часто замечал мой благородный господин и друг, весьма изящно исполняют свои любовные песни, дуэтом в терцию, скользя вверх и вниз по хроматической гамме. Короче, когда я устроился в соседней столице у капельмейстера Иоганнеса Крейслера, я весьма преуспел в музыке. Когда он фантазировал на своем прекрасном рояле и в дивных сочетаниях замечательных аккордов раскрывал священные глубины самого таинственного из искусств, я ложился перед ним и слушал, пристально глядя ему в глаза, пока он не закончит. После этого он откидывался на спинку стула, а я, хоть и такой большой, вспрыгивал к нему на колени, клал передние лапы ему на плечи, не преминув при этом выразить тем способом, о котором мы давеча говорили, свое горячее одобрение, свою радость. Тогда он обнимал меня и говорил: "Ха, Бенфатто! (Так назвал он меня в память о нашей встрече.) Ты меня понял! Верный умный пес! Может быть, мне стоит перестать играть кому-либо, кроме тебя? Ты не покинешь меня".
   Я. Так, значит, он прозвал тебя Бенфатто?
   Берганца. Я встретил его в первый раз в прекрасном парке перед городскими воротами в ***...; по-видимому, он сочинял музыку, потому что сидел в беседке с нотной тетрадью и карандашом в руках. В тот миг, когда он, в пылу восторга, вскочил и громко воскликнул: "A! ben fatto!"*, я очутился у его ног и прижался к нему известным манером, о коем рассказал уже поручик Кампусано. Ах! почему не смог я остаться у капельмейстера! - я жил бы припеваючи, однако...
   ______________
   * Хорошо сделано! (ит.)
   Я. Стоп, Берганца! Я припоминаю, что слышал разговоры про Иоганнеса Крейслера; поговаривали, - ты только не обижайся! - будто он в течение всей жизни временами бывал немного не в себе, покамест наконец не впал в полное безумие, вслед за чем его хотели поместить в дом умалишенных, здесь, поблизости, однако он сбежал...
   Берганца. Если он сбежал, да направит Господь его стопы! Да, друг мой, они хотели Иоганнеса убить и похоронить, а когда он, чувствуя дарованное ему божественное превосходство духа, хотел жить и действовать по своей воле, его объявляли сумасшедшим.
   Я. А разве он им не был?
   Берганца. О, будь так добр, назови мне того, кто как представитель человечества был когда-либо объявлен мерилом рассудка, и по температурной шкале его головы точно определили бы, какого градуса достигает рассудок пациента, или же он, возможно, стоит выше или ниже всей этой шкалы! В известном смысле любой несколько эксцентрический ум ненормален и кажется таким тем более, чем усерднее он пытается своими внутренними пылкими озарениями воспламенить внешнюю тусклую, мертвенную жизнь. Всякого, кто жертвует счастье, благополучие да и самую жизнь великой, священной идее, каковая свойственна только лишь высшей божественной натуре, непременно обзывает безумцем тот, чьи наивысшие усилия в жизни сосредоточены в конце концов на том, чтобы лучше есть-пить и не иметь долгов, и, в сущности, лишь возвышает его, полагая, будто порочит, отказываясь, как человек в высшей степени рассудительный, иметь с ним что-либо общее. Так часто говорил мой хозяин и друг Иоганнес Крейслер. Ах, он, верно, пережил нечто великое, я заметил это по его совершенно изменившемуся поведению. Внутренняя ярость иногда вспыхивала у него ярким пламенем, и я вспоминаю, как однажды он даже вздумал было швырнуть в меня палкой, но тотчас об этом пожалел и со слезами просил у меня прощения. Что было тому причиной, я не знаю, - ведь я только сопровождал его на вечерних и ночных прогулках, днем же я сторожил его небольшой домашний скарб и его музыкальные сокровища. Вскоре за тем к нему пришло множество людей, они несли всякий вздор - речь поминутно шла о разумных представлениях, о том, что надо успокоиться. Тут Иоганнес увидел мою силу и проворство, - поскольку эта публика давно была мне до крайности противна, я тем быстрее и решительнее бросился по знаку моего хозяина в гущу этого сброда и таким образом начал атаку, которую мой господин со славой окончил, выставив одного за другим за дверь. На другое утро мой хозяин поднялся вялый и обессиленный. "Я вижу, дорогой Бенфатто, - сказал он, - что мне здесь дольше оставаться нельзя, придется нам с тобой расстаться, верный мой пес! Ведь они сочли меня сумасшедшим за одно то, что я для тебя играл и говорил с тобой как с разумным существом! Если ты будешь и дальше оставаться у меня, то и к тебе может прилипнуть подозрение в сумасшествии, и подобно тому, как меня ждет постыдное заточение, какого я, однако, надеюсь избежать, так и тебя постигнет позорная смерть от руки палача, от которой ты не сможешь уйти. Прощай, славный Бенфатто".
   Рыдая, открыл он передо мною дверь, и я, свесив уши, проволочился вниз по лестнице и очутился на улице.
   Я. Но, дорогой Берганца! Ты совсем забыл рассказать мне о приключении, что привело тебя сюда.
   Берганца. Все, рассказанное до сих пор, было к тому предисловием. Когда я потом, печальный и погруженный в себя, бежал по улице, мне встретилась группа людей, и некоторые стали кричать: "Ловите эту черную собаку, ловите ее, она бешеная, конечно, бешеная!" Мне показалось, что я узнал противников моего Иоганнеса, и поскольку можно было предвидеть, что, несмотря на свое мужество, несмотря на свою ловкость, я буду убит, то я поспешно шмыгнул за угол и влетел в очень приличный дом, дверь коего была в ту минуту открыта. Все там выдавало богатство и хороший вкус, широкая светлая лестница была отлично натерта воском; едва касаясь ступеней своими грязными лапами, я в три прыжка очутился наверху и свернулся калачиком в углу за печкой. Недолгое время спустя я услышал в сенях веселый детский крик и прелестный голос уже взрослой девушки: "Лизетта! Не забудь покормить птиц, моему ангорскому кролику я что-нибудь дам сама!" Тут случилось так, будто какая-то тайная неодолимая сила принялась гнать меня наружу. И вот я вышел, чуть ли не ползком, виляя хвостом, в смиреннейшей позе, какая только для меня возможна, и, гляди-ка! - очаровательная девушка лет самое большее шестнадцати как раз шла по коридору, держа за руку резвого златокудрого мальчика. Несмотря на свою смиренную позу, я все же вызвал у них, чего я и опасался, немалый испуг. Девушка громко воскликнула: "Что за гадкая собака, как попала сюда эта большая собака!"; она прижала мальчика к себе и, казалось, хотела убежать. Тогда я подполз к ней и, прильнув к ее ногам, тихо и печально заскулил. "Бедный пес, что с тобой случилось?" - сказала прелестная девушка и погладила меня своей маленькой белой рукой. Тут уж я постарался показать, какое получаю от этого удовольствие, а под конец отважился на несколько самых затейливых своих штучек. Девушка засмеялась, а мальчик хлопал в ладоши и прыгал от радости. Вскоре он выразил желание покататься на мне верхом, как делают обычно мальчишки, сестра ему это запретила, а я прижался к полу и сам, веселым ворчаньем и сопеньем, призвал его сесть мне на спину. Наконец, сестра уступила его просьбам, и как только мальчик на меня сел, я медленно поднялся на ноги и, меж тем как сестра весьма грациозно держала его за руку, двинулся сначала шагом, а потом небольшими курбетами взад-вперед по большой прихожей. Мальчик еще громче вскрикивал от радости, а сестра еще веселее смеялась. Тут из комнат вышла еще одна девушка, увидев эти скачки, она всплеснула руками, но тотчас подбежала к нам и взяла мальчика за другую руку. Теперь я мог отважиться на более высокие прыжки и поскакал вперед мелким галопом, а когда я зафыркал и замотал головой в подражание прекраснейшим арабским жеребцам, то дети вскрикнули от радости. Слуги, горничные бегали вниз-вверх по лестнице, открылась дверь кухни, у дородной кухарки вывалилась из рук медная кастрюля и со звоном покатилась по каменному полу, когда она уставила в бока свои огненно-красные кулаки, чтобы вволю нахохотаться над этим спектаклем. Охочей до зрелищ публики все прибавлялось, крики восторга становились все громче, стены, пол и потолок дрожали от оглушительного хохота, когда я, словно истинный паяц, выкидывал какое-нибудь дурацкое коленце. Вдруг я остановился, все сочли, что я устал, но когда мальчика с меня сняли, я высоко подпрыгнул и почтительно улегся у ног темнокудрой девушки. "Поистине, - проговорила, расплывшись в улыбке, толстая кухарка, - поистине, фрейлейн Цецилия, похоже на то, что собака хочет принудить вас на нее сесть". Тут вступил хор слуг, горничных, камеристок: "Да, да! Ай да умная собака! Умная собака!" Легкий румянец покрыл щеки Цецилии, в ее синих глазах вспыхнула жажда детской забавы; приложив палец ко рту и ласково глядя на меня, она, казалось, спрашивала: "Сделать мне это? Не сделать?" Но вскоре она уже сидела у меня на спине. Гордый своей прелестной ношей, я выступал теперь как иноходец, везущий на турнир королеву, и пока спереди, сзади, по бокам выстраивалась толпа любопытных, взад-вперед, по длинной прихожей совершалось как бы триумфальное шествие! Вдруг из дверей передней комнаты вышла высокая полная дама средних лет и, пристально посмотрев на красивую наездницу, сказала: "Что это еще за дурацкие детские выходки!" Цецилия слезла с моей спины, и ей удалось так по-детски трогательно изобразить мое неожиданное появление, мой добрый характер, мое озорство, что ее мамаша наконец сказала дворнику: "Накормите собаку, и если она привыкнет к дому, то пусть остается здесь и ночью сторожит нас".
   Я. Итак, отныне ты был принят!
   Берганца. Ах, друг мой, решение милостивой госпожи отдалось в моих ушах ударом грома, и не рассчитывай я в тот миг на свою придворную изворотливость, я бы немедля оттуда сбежал. Я бы только утомил тебя, ежели бы стал пространно перечислять все те средства, с помощью коих я пробрался из конюшни в прихожую и, наконец, в парадные комнаты госпожи. Об этом всего несколько слов! Верховая езда маленького мальчика, который, по-видимому, был любимцем матери, поначалу вызволила меня из конюшни, а расположение прелестной девушки, к которой я, едва увидев ее в первый раз, привязался всей душой, привело меня в конце концов в комнаты. Эта девушка так замечательно пела, что я понял, - капельмейстер Иоганнес Крейслер имел в виду только ее, когда говорил о таинственном, чарующем воздействии тона певицы, чье пение живет в его сочинениях или, скорее, их создает. Она имела привычку, по примеру хороших певиц в Италии, каждое утро добрый час петь сольфеджио; по возможности, я прокрадывался тогда к ней в залу, где стоял рояль, и внимательно ее слушал. Как только она кончала, я всевозможными веселыми прыжками показывал ей свое одобрение, за что она вознаграждала меня хорошим завтраком, который я поглощал наиприличнейшим образом, не запачкав пола. Вот так получилось, что в итоге в доме все стали говорить о моей учтивости и об особой склонности к музыке, а Цецилия особенно восхваляла мою любезность по отношению к ее ангорскому кролику, который безнаказанно теребил меня за уши и т.д. Хозяйка дома объявила меня восхитительной собакой, и после того, как я с подобающим достоинством и достойным подражания приличием присутствовал на литературном чае и концерте, а камерный клуб, которому было рассказано о моем романтическом появлении в доме, удостоил меня единогласным одобрением, я был возведен в ранг личной собаки Цецилии, таким образом цель, к которой я стремился, была действительно достигнута.