"Дабы убедить Вас, досточтимый господин директор, что я не так своенравна, как была бы, и по праву, обладая моим талантом, другая актриса, извещаю Вас сим, что буду петь Микомикону. К тому же при дальнейшем ознакомлении я нашла, что партия не лишена известных красот. Для искусства я готова сделать все, не щадя себя, Вы же знаете. С приветом и уважением!.. P.S. Пришлите мне образцы красного бархата и золотого шитья. И пусть ко мне явится портной".
   Коричневый. Дело было сделано!
   Серый. Конечно!.. Но тяжкую борьбу мне пришлось выдержать с царем дикого острова, тираном Каем.
   Этот человек (я говорю о своем басе) - этот человек, повторяю, со средним голосом и весьма невыгодной внешностью, - истинное мое наказание. Дикция у него хорошо поставлена, но импонировать публике, вернее, вызывать тот восторг с разинутым ртом, то оцепенелое близорукое изумление, которые разряжаются бурной овацией, как только канатоходец-эквилибрист благополучно совершит смелое сальто, он ухитрялся главным образом умелым музыкальным шарлатанством. Народ соорудил ему бумажный театральный трон, сидя на котором тот и чванится.
   Совершенно ослепленный тщеславием и эгоизмом, он мнит себя центром мироздания. Поэтому никакой ролью, никакой партией ему не угодишь. В роли нежного отца он требует бравурных арий, в роли смешного старика - серьезных сцен, в роли тирана - нежных романсов, ибо везде хочет показать себя разностороннейшим мастером. "Давайте, я вам и льва сыграю!{388} Я зарычу так, что слушать меня будет физическим наслаждением. Я зарычу так, что герцог скажет: "Порычи еще!.." Форсируя голос, я зарычу вам кротко, как голубок, зарычу прямо-таки соловьем!.."
   Коричневый. О, Основа!.. Основа!.. Почтенный Основа!
   Серый. Святой Шекспир! Уж не знал ли ты моего баса, создавая своего великолепного Основу, который составляет основу всех бредней, каких только можно ждать от чванных комедиантов!.. Можете себе представить, что Кай был недоволен и музыкой Ампедо, но главным образом пьесой, ибо увидел в доге страшного соперника. Он заявил, что ни за что не станет петь партию Кая. Я сказал ему, что из-за его отказа будет втуне лежать опера, которой жаждет публика, а он в ответ спросил, неужели я думаю, что он подвизается здесь ради оперы, и какое ему вообще дело до моей оперы. На это я самым скромным образом возразил, что со следующей же субботы буду при выплате жалованья, исходя из того же принципа, полностью его игнорировать. Это, по-видимому, произвело известное впечатление, и мы пришли к соглашению по следующим пунктам, которые я, как некий мирный трактат, записал:
   1. Господин Кай берет и поет в опере "Гусман, лев" партию царя дикого острова и тирана Кая.
   2. Директор обещает убедить господина капельмейстера Ампедо сочинить какое-нибудь нежное рондо или романс во французском стиле. Господин Кай предлагает для этого ситуацию четвертой сцены второго акта, где Кай на глазах у царицы Микомиконы закалывает ее старшего принца, поскольку это как раз середина оперы. Совершив убийство, Кай может вспомнить счастливую пору юности, когда он еще читал: "Смешной у обезьянки вид и т.д. и т.д.". Это смягчает его, настраивает на нежный лад! Он предается мечтам и поет: "О, юность милая и т.д. и т.д.". Тональность ми-мажор, и в четырех местах может быть colla parte*. Но лучше, чтобы господин Ампедо написал всю арию colla parte с тремя только сопровождающими аккордами, остальное определится на репетиции.
   ______________
   * Букв.: с партией; указание на то, что побочные партии (голоса) должны сообразоваться в темпе с главной партией (ведущим голосом) (ит.).
   3. Господину Каю разрешается прикрепить к полусапожкам золотые шпоры, носить предводительский жезл и сцену, где он подписывает смертный приговор Микомиконе, играть верхом на коне. Для этого можно взять рыжей масти кобылу, лишь на худой конец театрального карего с подрезанным хвостом и белой лысиной...
   Подписав этот трактат, мы обнялись, а когда вошел Ампедо, господин Кай с милой улыбкой похлопал его по плечу и сказал: "Не беспокойся, любезный, спою, так и быть, тирана!.." Ампедо несколько опешил, и я воспользовался минутой, чтобы настроить его на нежную трехаккордную арию... Он согласился... дело было сделано!..
   Коричневый. А остальные?
   Серый. Уговорил!.. Деньги! Новые костюмы!.. Ах, все шло прекрасно, но сатана всегда где-нибудь притаится! О! О! Кто потягается с чертовым сатаной!
   Коричневый. Какое отношение имел сатана к замечательной опере замечательного Ампедо?
   Серый. Он (то есть сатана), он и слабыми орудиями своего добьется, разбушевавшись иной раз в кроткой душе!.. Очень довольный собой, очень счастливый, что справился с трудной задачей, тешась сладостными надеждами, мечтая о том, какой фурор произведет лев Гусман, какие он принесет круглые суммы, сижу я у себя в кабинете. Вдруг слышу, как отворяется дверь в приемной. Кто-то входит туда, и вскоре до меня доносится какой-то странный плач, какое-то рыданье, а в промежутках слышны какие-то возгласы и отрывистые жалобы. Я удивленно вскакиваю из-за стола и бегу в приемную. Какое дикое зрелище предстает моим глазам, когда я отворяю дверь! Театральный портной и театральный парикмахер сжимают друг друга в объятиях. Это они рыдают и плачут, это они, задыхаясь в слезах, жалуются на обрушившийся на них удар! "Возлюбленный друг! Вынести такую муку!.. Достойнейший коллега!.. Стерпеть такое надругательство!.. Эта гиена... эта ведьма... эта гнусная особа... эта дрянь... этот устаревший роман с новым заглавием... эта допотопная древность... эта отслужившая колодка для париков... это изношенное парадное платье". Наконец они увидели меня, разомкнули объятья и бросились на меня в безумном отчаянье.
   Теперь только я заметил, что у портного в кровь, словно бы когтями, исцарапан нос, а у парикмахера левая щека заметно распухла и покраснела.
   "Отомстите, отомстите за нас, глубоко оскорбленных, отомстите за нас, высокороднейший... добрый... справедливый господин директор!" - кричали оба в один голос. Наконец я заставил их спокойно рассказать, что произошло, и узнал хорошенькие новости.
   Коричневый. Я, кажется, догадываюсь, какого происхождения царапина и распухшая щека.
   Серый. Мой портной завершил свое великое произведение, костюм царицы Микомиконы. Он сам удивлен получившимся шедевром, он убежден, что сотворил нечто невиданное, он горд своей удачей, и ему не терпится услышать похвалу из уст примадонны. Он мчится к ней с одеждами, действительно исполненными вкуса, великолепными. Примадонна примеривает их. Кое-где они оказываются не впору, особенно юбка, в том месте, на котором издревле принято сидеть, топорщится столь дикими складками, что они портят даже драпировку набрасываемой на них мантии и никакими одергиваниями не могут быть убраны. Этот славный художник представлял себе идеальную Микомикону и не думал о необыкновенно раздавшихся вширь формах примадонны, которую в соответственном возрасте природа, кажется, превращает во вторую мисс Биллингтон{390}. Примадонна - редкий случай - сама заметила эту несоразмерность. Портной уверял, что в одеждах, предназначенных для юной женщины, она выглядела жутковато, как какое-то каверзы ради разряженное маленькое чудовище.
   Примадонна же свалила это на покрой платья и принялась всячески бранить работу портного. Это рассердило честолюбивого художника. Он заикнулся о гениальном размахе, с каким природа творит иногда свои формы, - часто, например, она делает одну сторону неравной другой и т.д. Но поскольку примадонна не унималась и ввернула что-то насчет неумелости и полного отсутствия вкуса, глубоко оскорбленный портной выпалил, что нужно быть молодой и красивой и не напоминать сложением до отказа набитый саквояж, чтобы тебя украшал, а не обезображивал подобный костюм. Услышать это... сорвать с себя мантию... платье... швырнуть все в лицо портному, нечаянно, может быть, оставить при этом отметину у него на носу - дело мгновения. Боясь когтей разъяренной кошки, портной выскакивает за дверь, а тут как раз входит парикмахер с новым париком, который он собирается примерить на примадонне. Несчастной судьбе его угодно, чтобы он ошибся, и он с гордой улыбкой протягивает примадонне золотисто-желтоватую, в завитках гриву, которую он изготовил для льва Гусмана. Весьма уже взволнованная примадонна принимает это за злую шутку, и та же тяжелая длань, ногти которой столь остры, закатывает злосчастному парикмахеру такую пощечину, что у него звенит в ушах и сыплются из глаз искры. Он тоже выскакивает за дверь, встречает на лестнице портного, они бегут ко мне, и таким образом возникает сцена в моей приемной.
   Коричневый. Я замечаю, что у вашей примадонны нрав итальянский, она сильна в выразительной мимике и, кроме того, склонна к смертоубийству, символы для которого находит в царапаний и отвешивании оплеух. Наши немецкие певицы до такой степени все-таки не расходятся.
   Серый. Моя примадонна родом действительно из Италии. Но как это ни парадоксально, я предпочитаю выдерживать ярость взбешенной итальянки, чем терпеть, чтобы меня медленно изводили своими придирками, жеманничаньем, капризами, нервными приступами, недомоганиями наши немецкие театральные дамы.
   Коричневый. Вы слишком раздражительны, дорогой друг! Эти маленькие пороки наших дам, их слабая нервная система... их изнеженность...
   Серый. Да!.. Проклятая изнеженность!.. Полученная или неполученная роль, нелюбимый цвет костюма... коллега, которую награждают бурными аплодисментами или, того пуще, вызывают... молчание или умеренное одобрение публики, когда ждешь фурора, даже сам воздух в зале для репетиций - все это действует на них, как сирокко, и валит их если не в постель, то на кушетку, где они с повязкой на голове или в плоеном кружевном чепчике и в изящном неглиже жалуются в мелодичных речах на свои страдания молоденькому, галантному, эстетствующему врачу. У этого-то уж в кармане целый арсенал смерти! Всякого рода лихорадки... чахотка... воспаление мозга - ужасными приступами всевозможных болезней разбрасывается он в своих заключениях, присылаемых мне затем с записочкой, в почерке которой уже видно содрогание перед близкой кончиной.
   Коричневый. Но если он хочет быть на высоте как врач, он должен сделать невероятное и оказать упорное сопротивление самой смерти сильными средствами, от глотания которых больные уклониться не могут.
   Серый. Мой утонченный врач презирает лекарства, действующие обыкновенным земным способом. Он лечит чисто психическим методом.
   Он магнетизирует, и правда, никакой магнетизер не усыпит своих пациентов с большей, чем он, легкостью. Сделав своей магнетической рукой несколько пассов в атмосфере больного, он атакует его не магнитной палочкой, как обычно, а двенадцатью специально для того изготовленными сонетами, каковые он поэтому постоянно носит с собой. Веки смыкаются тут же, но если начинается борьба со сном, он посылает вдогонку трагедию. Уже к середине первого акта сдаются, заснув непробудным сном, и самые здоровенные.
   Коричневый. Ах, я верю в применение психических средств в безнадежных случаях - в том числе в магию философского камня.
   Серый. О, понимаю... У меня перед глазами возникает необычайно остроумный рисунок знаменитого карикатуриста Джилрея.{392} Биллингтониха, во всей красе своей упитанности, но в изнеможении от какой-то мнимой болезни, сидит в просторном кресле. По обе стороны директора театров Друри-Лейн и Ковент-Гарден. Друри-лейнский пытается утешить ее и уговорить испить чудесного зелья, сваренного знаменитейшим врачом Лондона. Но она отворачивается от него и благосклонно поворачивает головку к ковент-гарденскому, который, с ложкой в руке, старается попотчевать ее... гинеями из большого мешка с надписью "Пять раз каждые четверть часа". Лекарство окажет свое действие, и больная окрепнет для Ковент-Гардена.
   Коричневый. Но, к сожалению, у бедного директора бродячей труппы нет такого философского камня, ему приходится прибегать к другим психическим лечебным средствам, которые тоже часто оказываются сильнодействующими. Хотите услышать для примера, как я однажды успешно применил такое средство?
   Серый. Мне это будет забавно и полезно!
   Коричневый. Моей несчастной судьбе было угодно, чтобы в моем маленьком, ограниченном в средствах театре оказалось однажды две девы - Орлеанских, я имею в виду. Коллеге мне незачем расписывать, как это оплошно посеянное мною самим зло обильно всходило, бойко росло и пускало завитки всяких дьявольских склок и неприятностей... Назову своих дам романтически Дездемоной и Розаурой{392}. Дездемона была нрава демонического, и на нее порой находило бешенство, как на вашу, любезнейший, Микомикону! Розаура, напротив, умела надрывать людям сердце миной глубочайшего страдания, горчайшего упрека, оскорбленной ни за что ни про что души, которая выдает себя лишь нечленораздельными, но пронзительными звуками. Впору было лопнуть от досады, когда, стоило только отвергнуть какую-нибудь пошлость, появлялись все эти симптомы. Дездемона была, вне всякого сомнения, как актриса, гораздо лучше, Розаура зато моложе и красивее, а поскольку описанная страдальческая мина ей к тому же еще весьма шла, то понятно, что легко загорающаяся молодежь в партере была за нее, а я терпел дурную игру. Если Дездемона не могла играть Турандот или шекспировскую Джульетту, ибо молодость и физическая прелесть непременные условия для этих ролей, то в точности так же моя маленькая хорошенькая Розаура портила роль героической девы. Но вы нисколько не удивитесь - это уж в порядке вещей, - что обе стремились именно к тем ролям, которые были противны их естеству... Сегодня идет "Орлеанская", через несколько дней пойдет новая для публики и долгожданная "Турандот". Играет Дездемона, потому что Розауре я снова отказал в этой роли, хотя она и красуется в ее репертуаре. Появляются симптомы глубокого горя, и за два дня до "Турандот" Розаура лежит в постели, смертельно больна... Негодница знала, что роль эту некем занять, а отсрочка премьеры нанесет мне чувствительный удар... Я лечу к ней. Бледная как смерть (то есть без румян), с выражением страдания на лице, она в полузабытьи лепечет мне: "Я очень больна!.." Следующий далее вздох означает: "Вы, вы, ужасный человек, убили меня!" - и первый тенор, а равно и сентиментальный молодой человек, играющий в комедиях второго, а в спальне Розауры первого любовника, оба, пребывая у одра в горе и скорби, тотчас прикладывают к глазам носовые платки. Я участливо присаживаюсь у изголовья, осторожно беру бессильно повисшую руку Розауры, сладчайшим голосом глубочайшей растроганности, в том регистре, в каком лет тридцать назад говорили изнемогающие от безнадежности любовники, горестно лепечу: "Ах, Розаура!.. Какой удар для меня... Погибли мои надежды... Не суждено публике насладиться высоким искусством!" Она думает, что я говорю о "Турандот", и в уголках ее рта мелькает злорадная улыбка. "Ах, вы не знаете, - продолжаю я, повышая голос до самых страдальческих нот, - вы не знаете, что через две недели я собирался дать "Марию Стюарт", что эта роль предназначалась вам... Ах, но теперь!.."
   Розаура не проронила ни звука, мне следовало продолжать говорить, но я благоразумно умолк и заполнил паузу только двумя-тремя вздохами - под аккомпанемент тенора и первого любовника. "К тому времени, - тихонько начинает Розаура приподнимаясь, - к тому времени, любезный директор, я, возможно, поправлюсь! Пришлите мне роль для повторения... я эту роль играла уже четыре раза... не без успеха... ведь в роли Марии Стюарт меня вызывали... пять раз!" С этими словами она утомленно откидывается на подушки... "Ах, Розаура, дитя мое, - начинаю я, стирая с глаз слезинки, ах, вы же знаете, каково мне с распределением ролей, каково мне с публикой!.. Если "Турандот" не состоится, то разве "Мария Стюарт" не единственная пьеса, способная успокоить обманутую в своих ожиданиях публику? Но тогда Марию Стюарт должна играть Дездемона, а королеву - наша Элиза".
   "Что? - восклицает Розаура несколько резче, чем то могло бы позволить ослабленное состояние больной. - Что? Дездемона - хрупкую Стюарт, Элиза гордую королеву!.. Неужели действительно нет никакой другой пьесы?" Мягко, но с большей определенностью я говорю: "Нет, дорогая Розаура!.. Вместо "Турандот" придется дать "Марию Стюарт", публика уже оповещена". Опять тишина... вздохи... покашливание и т.д. "Должна признаться, - начинает Розаура, - что с сегодняшнего утра я чувствую себя уже гораздо лучше, чем вчера вечером..."
   "Может быть, это вам только кажется, милая барышня. Ведь вы и в самом деле донельзя бледны, и вид у вас очень измученный... я так беспокоюсь!" "Добрый, милый, душевный... Знаете ли вы, что я, может быть, уже послезавтра смогу сыграть Турандот... ради вас..." - "Что вы, Розаура! Вы принимаете меня за чудовище, за бессердечного варвара? Нет!.. Никогда не идти "Турандот" на моей сцене, если это сопряжено с малейшей опасностью для вашего драгоценного здоровья!.." Началось состязание в благородстве, продолжавшееся до тех пор, пока мы наконец не предоставили решить дело врачу. Какое он принял решение, вы, дорогой друг, можете себе, конечно, представить, как и то, что "Турандот" в назначенный день была дана, а позднее (слово нужно держать) Розаура играла Марию Стюарт.
   Злые языки находили в знаменитой сцене ссоры двух королев (Дездемона была Елизаветой) грубоватую кислинку перехода на личности... Но кто станет так уж дотошно выискивать всякие привкусы.
   Серый. О, любезнейший друг и коллега!.. Да, я называю вас так от всей души!.. Я восхищаюсь вами! Нет, такое спокойствие духа, с каким вы проделываете подобные дела, мне не дано!.. Ах, моя вспыльчивость, моя необузданность, из-за которых я так часто бываю непоследователен!
   Коричневый Вы еще молодой человек. Ах!.. Нужно пройти долгий путь, чтобы не расшибать ноги об острые камни, повсюду разбросанные... Однако мы совсем отвлеклись от вашего Гусмана, от вашей Микомиконы. Рассказывайте дальше!
   Серый. Чего я ждал с полной уверенностью, то и случилось. Не прошло и часа, как от моей примадонны пришла записка с приложенной ролью Микомиконы. Ярость превратила ее вообще-то довольно изящный почерк в варварские каракули, но нетрудно было разобрать, что она все сваливала на меня и начинала свару с "четвертого пункта".
   Коричневый. Хо-хо!.. Смотри "Как вам это понравится" Шекспира, шут Оселок... Итак, она начала со "смелого упрека"?
   Серый. Именно - напрямик заявив, что партия царицы, как она после тщательного разучивания убедилась, совершенно не соответствует ее голосу, что вся манера этого немецкого пения ей чужда и она удивлена моим требованием, чтобы она пела такое... Отклонить этот отказ я никак не мог.
   Коричневый. Совершенно верно, не то дело дошло бы до упрямого возражения, а затем, через прочие степени, до жестокой распри. А поручить роль другой исполнительнице?
   Серый. Это я мог сделать и тут же сделал... Отвергнутую партию получило одно добродушное юное существо, еще готовое на любую роль и в пределах посредственного превосходное, так что все, казалось, уладилось, хотя я и побаивался тирана Кая, зная, сколь сильно влияние на него разгневанной примадонны. Я очень удивился, когда господин Кай повел себя совершенно спокойно и стал прилежно посещать репетиции... Послезавтра должна состояться премьера, а сегодня... сегодня... вот сейчас я получаю от этого гнусного тирана такую пакостную записку!.. Послушайте:
   "Сожалею, что не могу и не буду петь партию Кая. Лишь в угоду Вам я снизошел до того, чтобы разучить этот готический сумбур и посещать репетиции, но оказалось, что такое дикое пенье, которое и пеньем-то нельзя назвать, идет лишь во вред моему горлу, моему голосу. Я уже хриплю и не буду столь глуп, чтобы усугублять это зло... Всего доброго".
   Коричневый. Вы, конечно, тут же расторгли контракт с ним?
   Серый. Ах, дорогой мой и милый друг, в том-то и беда, что я не могу это сделать, не обидив публику, любимцем которой он стал, хотя лишь в известном роде!
   Коричневый. Послушайте опытного практика. Менее всего надо бояться в театре недолгого ропота публики из-за ухода так называемого любимца. Я утверждаю, что таковых вообще уже нет... Позвольте начать издалека!.. Нам, спокойным, рассудительным немцам, искони был чужд граничащий с безумием энтузиазм, с каким всегда чествовали и, пожалуй, поныне чествуют своих виртуозов драматического искусства французы и итальянцы. Никогда немецкий князь не посвящал в рыцари за их бессильные трели изнеженных евнухов, как то было с Фаринелли{396}, никогда немецкая публика не обожествляла при жизни, как это не раз случалось, актера, певца. Когда в Венеции пел знаменитый Маркези, я видел собственными глазами, как, накричавшись до хрипоты, нахлопавшись так, что руки у них уже не шевелились, люди как сумасшедшие катались по скамьям, закатывая глаза, стеная и охая. Восторг или, вернее, экстаз походил на пагубные последствия опьянения опиумом... Но к делу! Душа немца сходна с незамутненным спокойным озером, которое вбирает в свою глубину картины жизни и хранит их, во всей их яркости и чистоте, с величайшей любовью. Эта любовь была некогда щедрой наградой артисту, она-то и создавала любимцев. Такими любимцами публики были наши Экгофы, наши Шрёдеры{396} и пр. Когда на сцене говорил Шрёдер, царила такая внимательная тишина, что слышен был малейший вздох. Когда после великолепного монолога раздавались бурные аплодисменты, это было непроизвольным выражением испытанных в глубине души чувств, а не ребяческой радостью по поводу какой-нибудь рискованной смелости либо в музыке, либо в тексте, либо в жестикуляции. Тогда в драматическом искусстве царила достойная немцев серьезность: мы не дрались в театре, не ломали себе шеи в вестибюлях, как прежде в Париже глюкисты и пиччинисты{396}, зато в критических баталиях жило неустанное стремление к высшему смыслу, который составляет цель любого искусства. Вспомним драматургические труды Лессинга. О том, как все больше исчезала эта серьезность, уступая место дурачащему весь мир вялому, бесцветному легкомыслию, мне незачем, пожалуй, распространяться. Любопытно, что постепенно чисто драматургические труды совсем исчезли, а за театр взялись все подвизающиеся на ниве искусства журналы, которые в постоянной рубрике "Театральные новости" дают плоские отзывы о бледных пьесах и сомнительных комедиантах. Да, всякий, у кого есть глаза, чтобы видеть, уши, чтобы слышать, и пальцы, чтобы писать, мнит себя ныне способным и признанным выступать в качестве театрального цензора. Какому-нибудь свекольных дел комиссару Шперлингу, проживающему в том или ином городишке, пронзят сердце голубые глаза мадам Ипсилон, и мир узнаёт нечто неслыханное. Первая трагическая муза, высочайший идеал всего искусства, живет, оказывается, в этом самом городишке, зовется мадам Ипсилон, была вызвана в "Иоганне фон Монфокон"{397} после того, как опустился занавес, и поблагодарила публику любезнейшим образом... Я сказал, что некогда любимцев создавала душа зрителей, их любовь. Любовь эта погибла в мертвящей мертвечине, а с нею погибли и любимцы. Что некогда шло из глубины сердца, то ныне плод минутного возбуждения, и если прежде аплодировали артисту, оценивая его исполнение в целом, то ныне ладонями зрителей движут лишь частности, независимо от того, подходят ли они к целому или нет. Ничего нет на свете легче, чем сорвать аплодисменты таким способом, можно даже составить на манер катехизиса перечень этих приемов... Громко вскрикнуть, когда уже уходишь со сцены... зарычать... топнуть ногой... ударить себя по лбу... при случае разбить стакан-другой... сломать стул... - вот находки для нынешних наших героев, которые в своих корчах смирного буйства похожи не столько на пьяного драгуна в трактире, сколько на сбежавшего с урока, впервые надевшего высокие сапоги и накурившегося табаку школьника... Но я слишком отвлекся!..
   Серый. Никоим образом. Теперь и вы начинаете злиться, а я, подобно юмористическому мизантропу Жаку в "Как вам это понравится", всегда готов злиться с теми, кто зол.
   Коричневый. Я хотел только сказать, что этот легкий, этот дешевый способ срывать аплодисменты порождает в артисте не только ребяческую самоуверенность, но в то же время и известное презрение к публике, над которой он, по его мнению, властвует, а публика с лихвой отплачивает ему за это, тем скорее приравнивая даже настоящего артиста к пошлому фигляру, что первый не гнушается пользоваться пошлыми приемами, которыми владеет второй... Ах!.. Жертвой этой глупости не раз оказывался один недавно умерший актер{397}, которого мир признавал по крайней мере в чем-то действительно великим художником. Ради мгновенной бури аплодисментов он ведь часто поступался достоинством и правдой игры.
   Серый. Какая, однако, нужна бледность духа, какая неартистическая душонка, чтобы придавать значение таким взрывам восторга, ни на чем не основанным.
   Коричневый. Не похож ли такой взрыв, любезнейший, на внезапное чиханье после понюшки крепкого табаку?
   Серый. Ха-ха-ха! В самом деле!.. А что чиханье заразительно, это мы все знаем... Еще бы, еще бы! А что скажете вы о злосчастных вызовах?.. У меня внутри все переворачивается. Когда публика орет, в кассе у меня звенят талеры, ибо на следующее же утро наверняка придет записочка с упорным требованием прибавки: "Поскольку я, любезный директор, как Вы вчера убедились, имею у публики полнейший успех, то следовало бы... и т.д.". Господи, как отразить натиск на муками и трудом добытое достояние, которое недобрый капризный ветер, того и гляди, развеет в прах!.. Что скажете вы о вызовах?