Глинский поднял голову и увидел, совсем близко от себя, бледное лицо сына. Он держался за трос одной рукой, вторая была в крови. Но Глинский уже отметил, что карабин троса продет сквозь пуговичную петлю и, видимо, защелкнут. Молодец, Кузьма.
   Все. Вадька живой.
   Передав сына подоспевшему и вмиг протрезвевшему Ларссону, Глинский поспешил на помощь другу. Правда, теперь все было проще: два шарфа – свой и шведа, тросик и ветка-спасительница сделали эвакуацию Кузьмы достаточно безопасным делом.
   Огромную печь растапливать не стали, затопили очаг. Для ускорения вынули порох из двух патронов, достали из загашника сухие березовые чурки. Через четверть часа перед очагом было тепло. Но еще раньше раздели и растерли водкой, имевшейся в изобилии, сначала Вадьку, потом Кузьму. Последний и внутрь принял достаточно. Его, в отличие от Вадьки, сразу повеселевшего, еще долго била дрожь. И Глинский понимал ее причину: он не простил бы Кузьме Вадьку. Никому бы не простил, не только Кузьме. Даже богу бы не простил, хотя сама мысль об этом была кощунственной, и Глинский это понимал. Но что уж поделать, если, кроме Вадьки, у него никого нет. А у Кузьмы нет никого, кроме Глинского и Вадьки.
   В очаге мягко, без хвойных смолистых брызг, потрескивали березовые дрова. Жар обволакивал недавних утопленников и начавшего успокаиваться Глинского. Швед снова спал, добрав граммов сто пятьдесят из остатков водки.
   – Куда ж вы поперлись, Кузьма? – вяло поинтересовался Глинский. Кузьма молчал.
   – Пап, я сам, – заступился за него Вадька. – Лед прозрачный, рыбы плавают. Одна большая такая, увидела меня – и прочь! Я хотел разглядеть ее получше.
   – Разглядел?
   – Не успел, – сокрушенно сообщил Вадька.
   Кузьма вынул из сумки фляжку с коньяком и, оставляя на ней кровавые следы, отпил здоровый глоток.
   – Перевяжи руки, – сказал ему Глинский. – Бинт на столе. – Вадькины ладони, изрезанные об лед, забинтовали сразу, а про Кузьму в суматохе забыли.
   – Я испугался, – ни к кому не обращаясь, вдруг сказал Кузьма.
   Глинский ошарашенно уставился на него. Конечно, в том, что человек, чуть было не утонув, испугался, нет ничего странного. Но то, что это слово было произнесено Кузьмой, да еще про себя самого, просто потрясло Глинского. Он с детдомовских времен считал, что отдел мозга Кузьмы, отвечающий за чувство страха, просто не развился. Да и за чувство сострадания – тоже. В душе Глинского всколыхнулось что-то теплое.
   – Ладно, Кузя, забудем, – сказал он другу. Тот неожиданно то ли выдохнул, то ли всхлипнул и влил в себя еще глоток коньяку.
   Глинский перевязал Кузьме руки, после чего они разбудили вновь прикорнувшего шведа и направились к «Витаре».
   На улице уже стемнело. Деревья зловеще чернели на фоне выдираемого фарами из ночи снега.
   – Сваливаем отсюда, – скомандовал Глинский, заводя двигатель.
   – А мне здесь нравится, – беззаботно заявил Вадька, как будто не он два часа назад тонул в ледяной воде. По-настоящему, не в кино.
   – А мне – нет, – закрыл дискуссию отец. Он поддал газу, мотор заурчал, и вездеход запрыгал по снежным ухабам лесной дороги.
   «Витара» въехала в город.
   – Ты куда, в коттедж или в квартиру? – спросил Кузьма.
   – В квартиру, – помолчав, ответил Глинский. Вадька больше любит квартиру. Коттедж пугает его пустыми пространствами. А самого Глинского не тянет ни туда, ни сюда. Пожалуй, в квартире даже хуже. Именно в ней так нелепо умерла Елена. Обронила в ванну включенный фен. И ведь все были рядом – Кузьма вообще был в комнате, ждал Глинского, смотрел телевизор. И сам Глинский отошел-то на пять минут, отвести Вадьку к соседке. Через полчаса собирались вместе ехать в театр.
   Что теперь вспоминать… Только себя травить. В глубине души Глинский понимает, что все это – в наказание. Он прекрасно знает за что.
   – Едем домой, – еще раз сказал он Кузьмину. И с ходу повернул направо, к их кварталу. Они поедут в квартиру, потому что так хочет Вадька. Глинский давно уже живет только для него. Ну и, может быть, еще для Мерефы.

6. Велегуров
Москва

   А она и в самом деле хороша. Каждое утро, уходя на работу, я захожу к ней в комнату попрощаться.
   Алька живет у меня уже больше недели, и за это время полностью приручила моего Катерина. Даже обидно. Я с ним гуляю, кормлю его, а он просто не отходил от девчонки, особенно первые дни, когда та лежала пластом. У нее оказалась пневмония, и еще, как сказала доктор Лена, жена нашего главбуха, ее в последнее время плохо кормили. В прямом смысле слова: по мнению Елены Александровны, девчонка физически истощена от недоедания. Что ж это за семья такая?
   Я пока могу только строить догадки, потому что Аля напрочь замыкается, как только речь заходит о родителях. Лена приводила к нам свою подругу-психиатра (я не стал рассказывать о попытке суицида под моими колесами, но все же хотел, чтобы Алю осмотрел специалист).
   Дама-психиатр после длительной беседы сказала, что девочка не по ее части, скорее нужен психолог, и еще – диетолог. Я, кстати, не заметил, чтобы она была сильно истощена: мне ее телосложение кажется абсолютно привлекательным. Да, должен честно сознаться, что после десяти дней совместного – на тридцати шести квадратных метрах – проживания мне все чаще хочется зайти в ее комнату и обнять. Конкретно обнять.
   Впрочем, это совершенно невозможно. Я просто перестал бы себя уважать. А если бы меня еще и мой родной Катерин погрыз! Он с Альки просто глаз не сводит. Если я для Катерина – бог, то Алька – точно богиня. И не факт, что в этих сферах сильный пол и впрямь сильнее.
   Короче, каждый день я говорю «Алечка, доброе утро», потом – «До свидания» и еду на службу продавать мобильные стенды. Получается уже совсем неплохо, шеф даже отвалил премию за лучшие показатели месяца. Но честно говоря, работа меня сейчас не радует, потому что все время хочется домой. Пожалуй, впервые за всю сознательную жизнь. После того как родителей не стало, домой не тянуло никогда. А теперь тянет. И не стоит дурачить самого себя: причина здесь одна – девчонка, которая выздоравливает на моей кушетке. В бывшей моей комнате.
   Мне очень нравится с ней разговаривать. Она знает обо мне больше, чем я о ней. Но я не теряю надежды, что в ее прошлом нет слишком уж ужасных тайн. А если даже и есть, я готов простить их ей заранее.
   Обо всем этом я раздумываю, свернув с шоссе на дорожку, ведущую к дому. Мои окна светятся, и это тоже приятно. Раньше я всегда входил в темную квартиру, Катерину свет не нужен.
   Я паркую машину и готовлюсь к беседе с Алькой. Хочу еще раз попытаться объяснить ей, что она уже не одна, что у нее уже есть друг. А если друг есть, то не следует беды переживать в одиночку.
   Конечно, я и сейчас имею отрывочную информацию. Что-то у нее сильно неладно с родителями. Про маму – теплые редкие слова, а точнее, даже жесты и мимика. С мамой у нее все нормально. Хотя как это может быть нормально, если дочки полмесяца нет дома, а маме по барабану? А вот с папой совсем сложно. На упоминание папы она вообще не реагирует.
   Но информации, конечно, маловато. Нас профессионально учили ее добывать, но здесь не тот случай. Даже тетя Даша, взявшаяся нянчить и Альку, тоже ничего не выведала. Или знает, но молчит, участвуя во всемирном бабском заговоре.
   Ладно, все встанет на свои места. Рано или поздно. А пока мне просто приятно идти домой, потому что там – Алька.
   Открываю дверь своим ключом, но предварительно звоню. Мало ли что, может, выбежала раздетая в туалет. Не хочу ее лишний раз смущать или, не дай бог, пугать.
   Захожу, и в прихожей мне на плечи бросается Катерин. Доберманы вообще очень прыгучие, а этот – какой-то особенный кузнечик.
   – Отвали, – ласково рукой пытаюсь отогнать зверя, но пока он не оставил на моей щеке два влажных следа – не угомонился.
   – Что за привычка такая – лизаться? – спрашиваю я его и включаю свет. Катерин ловко виляет крошечным обрубком хвоста и ничего не отвечает. Он счастлив.
   У Катерина хвоста нет, а уши есть. Не знаю, почему его сразу не лишили и того и другого, но сам его на экзекуцию не повел. Поэтому по бокам узкой сухой доберманьей морды свисают два смешных лопуха. Я погладил его по длинной башке, и Катерин чуть не застонал от привалившего собачьего счастья.
   – Привет, – сказала мне Алька. Она стояла в проеме комнатной двери – в своей кофточке, которую я совсем недавно так старательно расстегивал, и в моих тренировочных штанах. – Ничего, что без спросу надела? Мне тетя Даша дала.
   – Все классно, Алечка. Тебе лучше?
   – По-моему, я здорова.
   Температура у нее не спадала целую неделю, несмотря на массированное лечение антибиотиками. Кололи прямо на дому: в больницу Алька ехать категорически отказалась. Вчера первый день было меньше тридцати восьми.
   Я подошел поближе и потянулся губами потрогать ей лоб. Алька отшатнулась с ужасом в глазах, и я сделал это ладонью. Кто же тебя так напугал, а, заинька? Ничего, все в свое время узнаем. И может быть, придется с кем-то за твои страхи поквитаться.
   – Думаю, температура еще есть.
   – Ерунда, тридцать семь и три.
   – Это не ерунда. Это субфебрильная температура (вот ведь вбили в мозги: я чертовски много знаю, правда, всего по чуть-чуть. Но зато все мои знания – практической направленности). Самая легочная температура. Так что не вставай, лежи пока.
   – Не могу больше. Надоело. – Она улыбнулась. Мне очень нравилась ее улыбка. Легкая такая. Правда, редкая. Может, раз пять за все это время и наблюдал. И то в основном во время ее общения с Катерином.
   Ладно, пойду поем. Обед сегодня мы пропустили из-за настырного клиента. Он приехал из крошечного города, купил самый дешевый стенд, перед этим вымотав нам все кишки. Я даже думал послать его, но шеф доходчиво объяснил насчет профессиональной этики, а также насчет того, что никто не знает, кто кем станет завтра. Поэтому сказать, что я в данный момент был голоден, – значит ничего не сказать.
   Я прошел на кухню, а там…
   Бог ты мой!
   Все вымыто, вылизано буквально. Раковина сверкает, плита оттерта, на плите, очищенная от многолетней копоти, стоит небольшая кастрюлька, из-под крышки которой выбивается парок с ароматом, не поддающимся описанию.
   – Ты просто Золушка, – только и смог сказать я. Она улыбнулась. По-моему, в первый раз в жизни я радовался очку, вырванному в споре с собственной собакой. Я отобью эту девушку у Катерина. И у всех остальных, чего бы мне это ни стоило.
   Я сидел, ел. Она сидела напротив, по-бабьи подперев рукой щеку. Все было чудовищно вкусно: и фасолевый суп нестандартного образца, и курица, тушенная под каким-то невероятным соусом.
   – Где ты этому всему выучилась?
   – У меня мама любила экспериментировать.
   Так. «Любила». Значит, сейчас не любит. Но если женщина любит готовить, это – навсегда. Значит, или больна, или…
   – Алька, а не пора нам познакомиться поближе?
   – В каком смысле? – явственно каменеет она.
   – В прямом. Я не знаю, кто ты. А ты мне небезразлична. У тебя явно проблемы, почему бы не попробовать решить их вместе?
   – Не нужно, Сережа. – Одна фраза, один жест, а как будто постарела лет на пятнадцать.
   – Откуда ты знаешь, что нужно, что не нужно? – начинаю заводиться я. – Сколько тебе лет? Девяносто шесть? Мудра не по годам. Мне плевать, кто отравляет тебе жизнь, я готов в это влезть.
   – А я – нет.
   – Что – нет?
   – Я не готова. – Она уходит из комнаты, оставляя меня наедине с восхитительной жратвой. Но сейчас еда уже не кажется мне столь восхитительной.
   После ужина стучусь и захожу в ее комнату. Света у нее нет. Она стоит у окна, едва заметная в отраженных бликах с улицы. Внизу слева угадывается Катерин.
   – Аленька, – зову я ее. Она молчит.
   Я подхожу ближе. Кладу ей руки на плечи. Катерин слегка ворчит и получает от меня несильный, но наверняка обидный пинок. Аля не пытается увернуться от моих рук, но и не дает ни единого намека, что их присутствие ей приятно. Терпит, что ли?
   На тыльную сторону моей левой ладони капает капля. Потом еще одна. Алька просто тихо плачет. Отчаявшийся человечек, вынужденный скрывать свои слезы.
   – Аленька, милая, – обнимаю ее. «Цветочек мой аленький!» – вдруг выползло откуда-то из детства. Пусть только скажет, кто ее враги.
   Она неожиданно ловко выворачивается из моих рук и оказывается ко мне лицом. Даже отраженного света достаточно, чтобы видеть ее блестящие заплаканные глаза.
   – Ты что, решил, что ты принц? Да? А я Золушка? – Слова перебиваются всхлипами, но держится она здорово, хотя смысл сказанного меня не радует. Я, конечно, не принц. Я просто выпертое из армии за ненадобностью пушечное мясо. Я ей так и сказал:
   – Аль, я не принц. И от тебя ничего не требую. Просто, кроме тебя и Катерина, мне и думать особо не о ком.
   – Ты меня не знаешь совсем. Может, я с прошлым.
   – Я тоже с прошлым, – вырвалось у меня. И так вырвалось, что Алька вдруг погладила меня рукой по щеке.
   Не надо было ей этого делать! Меня затрясло, в глазах пошли красные и фиолетовые круги, я испугался приступа.
   Но приступа не случилось. Она одной рукой обняла меня за шею, а второй начала гладить по затылку.
   Так мы простояли довольно долго. Я дважды слышал бой часов в квартире у соседей. Круги постепенно прекратили свою круговерть, потеряли яркость, потом стали прозрачными, а потом и совсем ушли к внешним сторонам глаз. Впервые приступ прошел без обморока. И впервые после приступа мне не хотелось никого убивать.
   – Я всегда мечтала о старшем брате, – вдруг сказала Аля.
   Что ж, не все коту – Масленица. В сегодняшней ситуации я мечтал отнюдь не о младшей сестре. Но и сестра – тоже неплохо. Гораздо лучше, чем просто чужая девушка. А там поживем – увидим.

7. Береславский
Москва

   Спалось в эту ночь Ефиму неважно. Сначала долго не мог заснуть, распираемый громадьем планов. А к утру какие-то дикие люди во дворе начали долбать по чему-то железному и общаться истошными голосами.
   Неудивительно, что встал Береславский явно не с той ноги. Впрочем, утро для него никогда не бывало добрым, поэтому Наталья в предложенный малый скандальчик вступать благоразумно не стала, а быстренько приготовила любимому горячее какао с молоком. Ефим и сам знал, что путь от его желудка к его же сердцу очень короток. Стоило отхлебнуть желанного сладкого напитка и заесть добрым куском городской булки с настоящим деревенским сливочным маслом (снабдили бочонком коллеги из Вологды), как жизнь сразу показалась более привлекательной. К концу второй большой чашки Береславский и вовсе расслабился.
   – Натуль, а кто так орал за окнами? – поинтересовался он у супруги, споро собиравшей Лариску в школу.
   – Не знаю, но милиция приезжала, – ответила Наталья. – Ты во сколько приедешь? Не забыл, что мы сегодня идем в театр?
   Ефим чуть не подавился последним глотком живительного напитка. В отличие от подавляющего большинства русскоязычной интеллигенции театр он не любил. Более того, он открыто в этом признавался, навлекая на себя презрение натуральных интеллигентов. В спектаклях ему постоянно не хватало динамики, и он ловил себя на том, что мысленно жмет кнопку ускоренной перемотки. Он и телевизор-то не мог смотреть спокойно: постоянно щелкал пультом, одновременно вникая в содержание трех, а то и четырех фильмов.
   – Может, без меня, а? – взмолился он. Но Наталья была неумолима:
   – Как тебе не совестно? Считаешь себя литератором! Творческим человеком! А когда ты прочитал последнюю книгу?
   – Чукча не читатель… – беззлобно огрызнулся Ефим.
   – Ты скоро, кроме рекламы, вообще ничего смотреть не будешь.
   – Я и рекламу не смотрю, – успокоил ее супруг. – Мы свой кокаин не нюхаем.
   – Короче, дома будь не позже шести. Иначе опоздаем.
   – А куда хоть идем? – сломался Береславский.
   – В оперетту.
   – Какую?
   – Можно подумать, для тебя это имеет значение.
   – Ну, хоть петь будут не очень громко?
   Наташка вздохнула. Любимых надо принимать такими, какие они есть. Ефим Аркадьевич Береславский и в самом деле мог заснуть непосредственно во время спектакля, а лучшим местом считал кресло за колонной: сцену, конечно, не видно, но до чего ж приятно вздремнуть под монотонное бормотание актеров!
   Ладно, в театр так в театр! Ефим застегнул теплую куртку и вышел во двор, к своей слегка устаревшей, но серьезно «заряженной» красавице. «Ауди» привычно радовала взор мощными, хищноватыми формами. Новые каплевидные «аудюхи» почему-то казались ему менее впечатляющими.
   Береславский достал брелок, дистанционно открывающий двери, нажал на кнопку. Машина пискнула и дважды мигнула фарами. Блокираторы замков с характерным щелчком поднялись.
   – Здравствуй, дорогая! – привычно поздоровался с тачкой Ефим. И осекся: весь салон был полон мелких белых осколков. Особенно много их было на переднем правом сиденье.
   – Сволочи! – яростно выругался Береславский. Не нужно было быть Шерлоком Холмсом, чтобы воссоздать события прошлой ночи. Какие-то ублюдки варварски вскрыли стоявшие во дворе машины, вытащив из них все, что попало под вороватую руку. Из «аудюхи» даже вырвали магнитолу, несмотря на то что съемную панель Ефим после последней кражи всегда носил с собой.
   – Суки! Подонки! – бушевал Ефим. Это были наиболее приличные выражения из употребленных им. Чувство бессильной ярости переполняло его. – Надо было помповик купить!
   Теперь понятно, почему утром так орали: жильцы не могли выйти из подъездов. Железные двери парадных злоумышленники подперли снаружи бревнами – вон они валяются на асфальте! Понятно, почему приезжала милиция (и, кстати, почему не стала общаться с пострадавшими: нет заявлений – нет дел, да еще таких бесперспективных). И еще понятно, что с происходящим ничего сделать нельзя: шайка придурков, наверняка обдолбанных. Не стали бы профессионалы выдирать древнюю магнитолу, да еще без съемной панели. Ну за сколько ее можно продать барыгам?
   А самое обидное, что Ефим, сейчас готовый порвать гадов на части, прекрасно понимал: случись такое на его глазах и наблюдай он все это со своего третьего этажа с помповиком в руках, все равно бы палить не стал. Пусть бы даже захлебывался от злости. Потому что прекрасно помнил, как ощущает себя нормальный человек, только что стрелявший в другого, пусть даже очень плохого человека. Лучше уж остаться без бокового стекла и магнитолы.
   Злость под воздействием подобных мыслей потихоньку сдулась. Ефим сел в машину и двинулся на работу. По дороге, движимый гражданским долгом, заскочил в территориальный ОВД, подал заявление. Пять минут простоял у окошка дежурного и больше часа – перед кабинетом следователя, сопливой девчонки, которая все время куда-то выходила, а на попытки опять взбешенного Ефима обратить на себя ее внимание ледяным тоном говорила «Подождите!».
   Он бы и два часа там простоял, если б мимо не проходил старый приятель, полковник Кунгуренко, с которым когда-то молодой репортер Береславский ходил искать натуру для уголовных репортажей. Да и после судьба их сводила, иногда – плотно. Ефим обрадовался:
   – Привет, товарищ полковник!
   – О, Ефим! Сто лет тебя не видел. Что в печали?
   – Если бы некоторые хорошо работали, я был бы веселее.
   – Мента обидеть всякий может, – меланхолично заметил Владимир Степанович. Ефим сразу мысленно пожалел того «всякого», кто пожелает обидеть здоровенного мента Кунгуренко. – Чего там у тебя стряслось?
   – Магнитолу стрясли с «Ауди». Разбили стекло и вынули.
   – И всего-то делов? А адресок твой какой?
   Ефим назвал адрес.
   – Ничего не проходило, – сказал Кунгуренко.
   – И не пройдет. Жильцов не опрашивали. Покрутились и свалили.
   Кунгуренко слегка смутился:
   – Не обижайся, Фим. Если б что серьезное – ты ж знаешь, все бы бросил. Но у нас третье убийство за неделю. Штабы на штабах. Понаехали из округа, из МУРа. И всем дай людей. Так что пока злодеев не поймаем…
   – Ладно, – печально вздохнул Береславский. – А ты хоть можешь злоупотребить положением, чтобы твоя пигалица меня отпустила?
   – Это легко, – улыбнулся полковник.
   – Ну и?…
   – Уже отпустила. Беги, раз торопишься. И заходи ко мне через недельку, как полегче станет. Хоть поболтаем, старое помянем.
   – Знаешь, что бывает с теми, кто старое помянет?
   – Я ж говорю – литератор! – заржал Кунгуренко. – Приезжай обязательно! – И, невзирая на комплекцию, стремительно умотал по своим ментовским делам.
   Ефим вздохнул и пошел к своей обесчещенной «Ауди».
   В «Беор» он попал уже ближе к обеду. Агентство жило своей жизнью: сновали в разных направлениях менеджеры, звонко кричала в трубку секретарь («С Владивостоком, наверное», – машинально подумал Береславский), мрачно курил в углу системщик-компьютерщик, практически никогда не вылезавший из своих мало кому понятных размышлений. Это он напугал Ефима, в первый же день работы сообщив ему дословно: «Ваша мать скорее повесится, чем обеспечит вам нормальное питание».
   – Чья мать? – переспросил слегка обалдевший Ефим. – Моя? Она отлично меня кормит!
   – Да нет, не ваша, – поражаясь его тупости, с тоской объяснил компьютерщик. – То есть ваша, но… Короче, ваш процессор сосет как слон, а мама слабая.
   Только минут через пять Береславскому удалось понять, что собеседник Ефима критикует сборщиков, свинтивших Ефиму компьютер с мощным процессором и слабой материнской платой. Ефима с тех пор не покидало чувство, что компьютерщик, убедившись в полном отсутствии умственных способностей шефа, его втайне жалеет. И в самом деле чего тут не понять? Процессор сосет как слон, а мать собирается вешаться…
   – Наконец-то, – встретил его как всегда озабоченный делами Орлов. – Кстати, можешь себя поздравить, проверка закончена, НДС нам вернули.
   – Поздравляю, – согласился Ефим. – А кто нас проверял?
   – О господи! – застонал Орлов. – Ты что, не помнишь, я тебе рассказывал? Мы пролетали на семь штук баксов!
   – Помню. – Ефим и в самом деле вспомнил. Он тогда здорово распереживался – семь тысяч долларов невозвращенного налога на добавленную стоимость (они потихоньку начали заниматься импортом-экспортом) для «Беора» были серьезным ударом. Береславский хотел даже звонить старому другу, высокому чину из Министерства по налогам и сборам, но отвлекся: знакомый фотограф пришел похвастаться новой «Лейкой» мини-люкс.
   У Ефима аж слюни потекли: узкий 35-миллиметровый аппарат, умещавшийся в кармане пиджака, обладал столь совершенной оптикой, что позволял вытягивать снятые со штатива кадры до формата ватманского листа. Плюс ресурс на миллион срабатываний затвора. Плюс титановое, с кожаной отделкой, изящество, греющее сердце каждого понимающего фотографа. Какие уж там налоги!
   – Виноват, исправлюсь, – извинился Береславский. – Да потом, тебе подсказывать – только мешать. Кто из нас лучший в мире бухгалтер?
   – Ты, блин, кончай бисер метать, – смущенно улыбнулся бух. – Ты деньги давай.
   – А от Ольховского разве не пришло?
   – И пришло, и ушло уже за аренду офиса. Ты что, не знаешь наших расходов?
   – А позавчерашние молочники? Я вчера вечером договорился с их шефом, весь дизайн упаковки – наш. А если удачно протендерим печать, то и она наша.
   – Дизайн – это хорошо. Тут я спокоен. Но с чего ты взял, что мы выиграем тендер на флексографию? Мы же посредники!
   – Помнишь, я тебе рассказывал о новой машине в Обнинске? Восьмикраске? С ультрафиолетовой сушкой и всеми послепечатными «приблудами»? Так вот, на той неделе ее официально запустили.
   – Помню. А нам-то что? За державу порадоваться?
   – Видишь ли, Саша, – вкрадчиво начал Береславский. – Мы – официальные дистрибьюторы этой типографии. Оп-па! – Ефим жестом фокусника достал из большого портфеля довольно объемистый договор. – Эксклюзивные, я бы сказал, дистрибьюторы. Договорчик-то почитай!
   – Супер! – восхищенно выпалил Орлов. – Как тебе удалось?
   – Тропинки надо знать, – скромно потупил взор Береславский.
   – Да-а, – только и вымолвил Александр Иванович. Несмотря на всю свою несерьезность, а иногда и просто безответственность, директор «Беора» порой совершал на ниве бизнеса удивительные подвиги.
   Правда, в данном случае все случилось само собой: хозяина типографии, Леху Тимофеева, Ефим в свое время лично ввел в этот бизнес. Причем тот не хотел, упирался даже, а Ефим, как змей перед Евой, цветисто расписывал перспективы рекламной полиграфии вообще и флексопечати в частности.
   Ефиму в финансовом плане ничего тогда было не надо, просто проявилась особенность характера: если что-то нравилось и казалось перспективным, хотелось срочно убедить в этом всех окружающих. А нюх на новое и умение рождать бизнес-идеи у Береславского, несомненно, присутствовали. Не хватало лишь желания их реализовывать. Точнее, реализовывать с полной самоотдачей: ему хотелось отдаваться сразу многим увлечениям, и он добросовестно старался ни в чем себе не отказывать.
   В итоге многие его официальные и неофициальные ученики, жестко и конкретно специализировавшиеся в каком-то одном выбранном направлении, добивались недюжинных успехов, давно опередив своего бывшего учителя.