– Что ж, – сказал он, – мне здесь нечего делать. Я лучше пойду. Приходи, как только сможешь, Джо.
   И, склонив голову, вышел.
   Настал черед молодого Джолиона подойти к мертвецу; и ему казалось, что все Форсайты повержены ниц и лежат бездыханные около этого тела. Удар грянул слишком неожиданно.
   Силы, таящиеся в каждой трагедии, непреодолимые силы, которые со всех сторон пробиваются сквозь любую преграду к своей безжалостной цели, столкнулись и с громовым ударом взметнули свою жертву, повергнув ниц всех, кто стоял рядом.
   Во всяком случае, так казалось молодому Джолиону, такими он видел Форсайтов возле тела Босини.
   Он попросил инспектора рассказать, как все это произошло, и тот, словно обрадовавшись, снова сообщил все подробности, которые были известны.
   – Все-таки это не так просто, сэр, как кажется на первый взгляд, сказал он. – Я не думаю, чтобы это было самоубийство или просто несчастный случай. Должно быть, он пережил какое-то потрясение и ничего не замечал вокруг себя. Вы не сможете объяснить нам вот это?
   Инспектор достал из кармана и положил на стол небольшой сверток. Аккуратно развязав его, он вынул дамский носовой платок, сколотый золотой венецианской булавкой с пустой оправой от драгоценного камня. Молодой Джолион услышал запах сухих фиалок.
   – Нашли у него в боковом кармане, – сказал инспектор, – метка вырезана.
   Молодой Джолион с трудом ответил:
   – К сожалению, ничем не могу вам помочь!
   И сейчас же перед ним встало лицо, которое он видел озарившимся трепетной радостью при виде Босини! Он думал о ней больше, чем о дочери, больше, чем о ком-нибудь другом, думал о ее темных мягких глазах, нежном покорном лице, о том, что она ждет мертвого, ждет, может быть, и в эту минуту – тихо, терпеливо ждет, озаренная солнцем.
   Молодой Джолион, грустный, вышел из больницы и отправился к отцу, размышляя о том, что эта смерть разобьет семью Форсайтов. Удар скользнул мимо выставленной ими преграды и врезался в самую сердцевину дерева. На взгляд посторонних, оно еще будет цвести, как и прежде, будет горделиво возвышаться напоказ всему Лондону, но ствол его уже мертв, он сожжен той же молнией, что сразила Босини. И на месте этого дерева теперь поднимутся только побеги – новые стражи чувства собственности.
   “Славная форсайтская чаща! – думал молодой Джолион. – Мачтовый лес нашей страны!”
   Что же касается причин смерти, его семья, конечно, будет упорно опровергать столь предосудительную версию о самоубийстве. Они истолкуют все как несчастный случай, как перст судьбы. Втайне даже сочтут это вмешательством провидения, возмездием – разве Босини не посягнул на их самое бесценное достояние, на карман и на семейный очаг? И будут говорить о “несчастном случае с молодым Босини”, а может быть, не будут говорить совсем
   – обойти молчанием лучше!
   Сам же он придавал очень мало значения рассказу кучера. Человек, так страстно влюбленный, не станет совершать самоубийство из-за нужды в деньгах: Босини не принадлежал к тому сорту людей, которые могут близко принимать к сердцу финансовый кризис. И молодой Джолион тоже отверг версию о самоубийстве – мертвое лицо слишком ясно стояло у него перед глазами. Ушел в самый разгар своего лета! И мысль, что несчастный случай унес Босини в ту минуту, когда страсть его смела все преграды на своем пути, показалась молодому Джолиону еще более горькой.
   Потом перед мысленным взором его выросло жилище Сомса, такое, каким оно стало сейчас, каким останется навсегда. Вспышка молнии озарила ярким, страшным светом обнаженные кости и зияющие между ними провалы, ткань, прикрывавшая их раньше, исчезла…
   Когда сын вошел в столовую на Стэнхоп-Гейт, старый Джолион был там один. Он сидел в большом кресле, бледный, измученный. И глаза его, блуждавшие по стенам, по натюрмортам, по шедевру “Голландские рыбачьи лодки на закате”, словно пропускали мимо себя всю его жизнь с ее надеждами, удачами, победами.
   – А, Джо! – сказал он. – Это ты? Я сказал бедняжке Джун. Но это еще не все. Ты пойдешь к Сомсу? Ей не на кого пенять, кроме себя; но как подумаешь, что она сидит там, в четырех стенах, одна как перст!
   И, подняв свою худую, жилистую руку, он стиснул ее в кулак.

IX. ВОЗВРАЩЕНИЕ ИРЭН

   Оставив Джемса и старого Джолиона в мертвецкой, Сомс пошел бесцельно бродить по улицам.
   Трагическая гибель Босини совершенно изменила положение вещей. У Сомса уже не было того чувства, что малейшее промедление может оказаться роковым, и вряд ли теперь до конца следствия он рискнул бы рассказать кому-нибудь о бегстве жены.
   В то утро Сомс встал рано, еще до прихода почтальона, сам вынул из ящика первую почту и, хотя от Ирэн письма не было, сказал Билсон, что миссис Форсайт уехала на море; он сам, может быть, тоже поедет туда в субботу и останется до понедельника. Это давало ему передышку, давало время, чтобы перевернуть все в поисках Ирэн.
   Но теперь, когда его дальнейшие шаги остановила смерть Босини – загадочная смерть, думать о которой все равно, что прижигать сердце раскаленным железом, все равно, что снимать с него громадную тяжесть, – теперь Сомс не знал, куда девать себя; и он бродил по улицам, всматриваясь в каждого встречного, терзаясь нескончаемой мукой.
   И, блуждая по городу, он думал о том, кто уже кончил свои блуждания, кончил свое странствование и уже никогда больше не будет бродить около его дома.
   Еще днем он увидел сообщения, что труп опознан, и купил газету – посмотреть, что пишут. Заткнуть бы им рты. Сомс пошел в Сити и долго совещался наедине с Боултером.
   Возвращаясь в пятом часу домой, он встретил около Джобсона Джорджа Форсайта, который протянул ему вечернюю газету со словами:
   – Читал про беднягу “пирата”?
   Сомс бесстрастно ответил:
   – Да.
   Джордж уставился на него. Он никогда не любил Сомса, а сейчас считал его виновником гибели Босини. Сомс погубил его, погубил той выходкой собственника, которая вселила безумие в “пирата”.
   “Бедняга так бесновался от ревности, – думал Джордж, – так бесновался от желания отомстить, что не заметил омнибуса в этой тьме кромешной”.
   Сомс погубил его. И этот приговор можно было прочесть в глазах Джорджа.
   – Пишут о самоубийстве, – сказал он наконец. – Но этот номер не пройдет.
   Сомс покачал головой.
   – Несчастный случай, – пробормотал он.
   Смяв в кулаке газету, Джордж сунул ее в карман. Он не мог удержаться от последнего щелчка.
   – Гм! Ну, как дома – рай земной? Маленьких Сомсиков еще не предвидится?
   С лицом белым, как ступеньки лестницы у Джобсона, ощерив зубы, словно собираясь зарычать, Сомс рванулся вперед и исчез.
   Первое, что он увидел дома, отперев дверь своим ключом, был отделанный золотом зонтик жены, лежавший на сундучке. Сбросив меховое пальто, Сомс кинулся в гостиную.
   Шторы были уже спущены, в камине пылали кедровые поленья, и он увидел Ирэн на ее обычном месте в уголке дивана. Он тихо притворил дверь и подошел к ней. Она не шелохнулась и как будто не заметила его.
   – Ты вернулась? – сказал Сомс. – Почему же ты сидишь в темноте?
   Тут он разглядел ее лицо – такое бледное и застывшее, словно кровь остановилась у нее в жилах; глаза, большие, испуганные, как глаза совы, казались огромными.
   В серой меховой шубке, забившись в угол дивана, она напоминала чем-то сову, комком серых перьев прижавшуюся к прутьям клетки. Ее тело, словно надломленное, потеряло свою гибкость и стройность, как будто исчезло то, ради чего стоило быть прекрасной, гибкой и стройной.
   – Так ты вернулась? – повторил Сомс.
   Ирэн не взглянула на него, не сказала ни слова; блики огня играли на ее неподвижной фигуре.
   Вдруг она встрепенулась, но Сомс не дал ей встать; и только в эту минуту он понял все.
   Она вернулась, как возвращается к себе в логовище смертельно раненное животное, не понимая, что делает, не зная, куда деваться. Одного взгляда на ее закутанную в серый мех фигуру было достаточно Сомсу.
   В эту минуту он понял, что Босини был ее любовником; понял, что она уже знает о его смерти, – может быть, так же как и он, купила газету и прочла ее где-нибудь на углу, где гулял ветер.
   Она вернулась по своей собственной воле в ту клетку, из которой ей так хотелось вырваться; и, осознав страшный смысл этого поступка. Сомс еле удержался, чтобы не крикнуть: “Уйди из моего дома! Спрячь от меня это ненавистное тело, которое я так люблю! Спрячь от меня это жалкое, бледное лицо, жестокое, нежное лицо, не то я ударю тебя. Уйди отсюда; никогда больше не показывайся мне на глаза!”
   И ему почудилось, что в ответ на эти невыговоренные слова она поднимается и идет, как будто пытаясь пробудиться от страшного сна, – поднимается и идет во мрак и холод, даже не вспомнив о нем, даже не заметив его.
   Тогда он крикнул наперекор тем, невыговоренным, словам:
   – Нет! Нет! Не уходи!
   И, отвернувшись, сел на свое обычное место по другую сторону камина.
   Так они сидели молча.
   И Сомс думал: “Зачем все это? Почему я должен так страдать? Что я сделал! Разве это моя вина?”
   Он снова взглянул на нее, сжавшуюся в комок, словно подстреленная, умирающая птица, которая ловит последние глотки воздуха, медленно поднимает мягкие невидящие глаза на того, кто убил ее, прощаясь со всем, что так прекрасно в этом мире: с солнцем, с воздухом, с другом.
   Так они сидели у огня по обе стороны камина и молчали.
   Запах кедровых поленьев, который Сомс так любил, спазмой сжал ему горло. И, выйдя в холл, он настежь распахнул двери, жадно вдохнул струю холодного воздуха; потом, не надевая ни шляпы, ни пальто, вышел в сквер.
   Голодная кошка терлась об ограду, медленно подбираясь к нему, и Сомс подумал: “Страдание! Когда оно кончится, это страдание?”
   У дома напротив его знакомый, по фамилии Раттер, вытирал ноги около дверей с таким видом, словно говорил: “Я здесь хозяин!” И Сомс прошел дальше.
   Издалека по свежему воздуху над шумом и сутолокой улиц несся перезвон колоколов, “практиковавшихся” в ожидании пришествия Христа, – звонили в той церкви, где Сомс венчался с Ирэн. Ему захотелось оглушить себя вином, напиться так, чтобы стать равнодушным ко всему или загореться яростью. Если б только он мог разорвать эти оковы, эту паутину, которую впервые в жизни ощутил на себе! Если б только он мог внять внутреннему голосу: “Разведись с ней, выгони ее из дому! Она забыла тебя! Забудь ее и ты!”
   Если б только он мог внять внутреннему голосу: “Отпусти ее, она много страдала!”
   Если б только он мог внять желанию: “Сделай ее своей рабой, она в твоей власти!”
   Если б только он мог внять внезапному проблеску мысли: “Не все ли равно!” Забыть, хотя бы на минуту, о себе, забыть, что ему не все равно, что жертва неизбежна.
   Если б только он мог сделать что-то не рассуждая!
   Но он не мог забыть; не мог внять ни внутреннему голосу, ни внезапному проблеску мысли, ни желанию; это слишком серьезно, слишком близко касается его – он в клетке.
   В конце сквера мальчишки-газетчики зазывали покупателей на свой вечерний товар, и их призрачные нестройные голоса перекликались со звоном колоколов.
   Сомс зажал уши. В голове молнией мелькнула мысль, что – воля случая и не Босини, а он мог бы умереть, а она, вместо того чтобы забиться в угол, как подстреленная птица, и смотреть оттуда угасающими глазами…
   Он почувствовал около себя что-то мягкое: кошка терлась о его ноги. И рыдание, потрясшее все его тело, вырвалось из груди Сомса. Потом все стихло, и только дома глядели на него из темноты – и в каждом доме хозяин и хозяйка и скрытая повесть счастья или страдания.
   И вдруг он увидел, что дверь его дома открыта и на пороге, чернея на фоне освещенного холла, стоит какой-то человек, повернувшись спиной к нему. Сердце его дрогнуло, и он тихо подошел к подъезду.
   Он увидел свое меховое пальто, брошенное на резное дубовое кресло, персидский ковер, серебряные вазы, фарфоровые тарелки по стенам и фигуру незнакомого человека, стоящего на пороге.
   И он спросил резко:
   – Что вам угодно, сэр?
   Незнакомец обернулся. Это был молодой Джолион.
   – Дверь была открыта, – сказал он. – Могу я повидать вашу жену? У меня к ней поручение.
   Сомс посмотрел на него искоса.
   – Моя жена никого не принимает, – угрюмо пробормотал он.
   Молодой Джолион мягко ответил:
   – Я не стану ее задерживать.
   Сомс протиснулся мимо него, загородив вход.
   – Она никого не принимает, – снова сказал он.
   Молодой Джолион вдруг посмотрел мимо него в холл, и Сомс обернулся. Там, в дверях гостиной, стояла Ирэн; в ее глазах был лихорадочный огонь, полураскрытые губы дрожали, она протягивала вперед руки. При виде их обоих свет померк на ее лице; руки бессильно упали; она остановилась, словно окаменев.
   Сомс круто обернулся, поймав взгляд своего гостя, и звук, похожий на рычание, вырвался у него из горла. Подобие улыбки раздвинуло его губы.
   – Это мой дом, – сказал он. – Я не позволю вмешиваться в мои дела. Я уже сказал вам, и я повторяю еще раз: мы не принимаем.
   И захлопнул перед молодым Джолионом дверь.