Я рад, что Пэйн со мной согласен.
   Желаю пьесе всяческой удачи, мой дорогой. Ты заслужил победу.
   Твой Дж. Г.
   ЭДВАРДУ ГАРНЕТУ
   Уингстоун, Манатом, Девон.
   18 сент. 1910 г.
   Дорогой Эдвард!
   Посвящение "Жанны д'Арк" для меня большая честь и радость. Ширмы вместо декораций - это может спасти положение.
   На твоем месте я бы не удовольствовался теми сокращениями, которые я наметил, даже если ты их сделаешь, а постарался бы еще сжать речи священника. Для книжного варианта сцену во дворе я бы непременно сохранил сама по себе она очень хороша.
   Я много думал о "Патрициях", но в рукопись еще не заглядывал. Чем больше думаю, тем больше чувствую, что совесть моя чиста, а вот техника, наверно, хромает. Я чувствую, что _мысленно_ вижу этот класс под правильным углом, но при переработке я так прилежно изымал по всей книге сатиру, что, видно, перестарался. Лорд Деннис слишком милый, с этим я согласен, первоначально мне нужна была симпатичная фигура в противовес лорду и леди Вэллис, которые, как мне казалось, слишком сатиричны, и жесткой леди Кастерли. Теперь, когда сатиру я убрал, он стал слишком хорош и тонок. Техническая трудность, по-моему, в том, что у меня нет никакого человека из другого класса, который бы сбил спесь с патрициев. Куртье на это не способен - я пробовал, но он тогда получается еще более бумажный. Куртье нехорош именно потому, что я знаю Невинсона. Это меня связывает по рукам и ногам.
   В одном из своих писем ты поминаешь "Усадьбу". А мне вот кажется, что типичного помещика я знаю хуже, чем типичного аристократа. В "Усадьбе" помещик- это образ вымышленный, на его изготовление пошли: 1) один старый полковник ополчения, у которого есть дом в деревне. Он, правда, сам из помещичьей семьи, но занимался коммерцией; 2) один мой товарищ по университету из очень аристократической семьи; 3) мой родной брат. Так что он, как видишь, чистая случайность, хоть и счастливая. Этим я хочу только доказать, что беда не в недостатке знания - образы, которые мне удаются, редко бывают похожими портретами. Миссис Пендайс почти сплошь вымысел, Хассел Бартер тоже - он начался с человека, которого я полчаса наблюдал в поезде. А вот Грегори Виджил, который удался гораздо хуже, взят из жизни. Увидеть один раз, но особенно остро - это, как правило, для меня плодотворнее, чем близко знать изо дня в день. Поэтому Берти из "Патрициев", тоже списанный с аристократа, с которым мы жили бок о бок в колледже и который два года был моим ближайшим другом, не пожелал выйти из стадии наброска. А Барбара (по твоим словам - лучший образ в книге) - плод наблюдений одного вечера и двух писем одной сорокалетней аристократки. Или возьми "маленькую натурщицу" - она-то мне удалась - так вот, я ничего не знаю о маленьких натурщицах и вообще о девушках ее типа, только видел их иногда мельком. Между прочим, Каннинхем Грэхем говорит, что знает сколько угодно "старых мистеров Стоунов". А я не знаю. Из-за моего метода люди всегда считали, что я добросовестно пишу с натуры, я же втайне уверен, что лишь следую своему воображению. Возьми мистера и миссис Деннант из "Острова фарисеев" - ты их всегда хвалил. По полчаса разговора с ним и с ней да четыре дня (на расстоянии) в том же отеле за границей - вот и все, из чего они родились.
   Впечатление, которое у тебя осталось от "Собственника" - что за деревьями не видно леса, - объясняется тем, что я знал _слишком много_.
   Прости за эти излияния, мой милый, но я всегда немножко чувствовал, что ты ко мне несправедлив, - с того самого дня, когда прочел кусок из твоего отзыва на "Джослин" (_который вообще не следовало мне посылать_), о том, что из меня никогда не выйдет художника, что я всегда буду смотреть на жизнь как бы из окна фешенебельного клуба. И от книги к книге мне всегда казалось, что в глубине души ты досадуешь на то, что вынужден все больше отходить от такой точки зрения. Что ты со своей крепкой, а в те дни еще более нерушимой верой в свою способность правильного суждения (которая у тебя очень сильна) раз и навсегда раскусил меня и не мог ошибиться. Я всегда чувствовал, что я глубже, более изменчив и, может быть, более широк, чем тебе кажется. Будучи от природы немногословен, я никогда этого не говорил, - но ты, надеюсь, не рассердишься, что теперь, впервые за десять лет, если не больше, я высказал то, что думаю. Да, я всегда чувствовал, что борюсь с известным предубеждением, которое укрепляется при каждом нашем свидании моей медлительностью в словах и манере. Ты говоришь "эта книга - не ты", но этим как бы даешь понять, что в твоих глазах я - что-то установившееся, определенное, узкое. Вот это я всегда в тебе чувствую. "Джек такой, et voila tout {И дело с концом (франц.).}!" Вероятно, это привычка критического ума, которому приходится составлять суждения об определенных вещах и отрицать возможность изменения или роста до тех пор, пока изменение или рост не станут слишком явны.
   Все это в каком-то смысле - черная неблагодарность, потому что твоя доброта, дружеское отношение и критика принесли мне огромную пользу; я знаю, что и в данном случае они пойдут мне на пользу, когда я возьмусь за переработку.
   Видит бог, в этой книге я далеко не достиг того, к чему стремился; но прежде чем снова за нее браться, я хочу установить, в какой мере ее недостатки проистекают из того, что она оказалась завершением долгого труда - четырех классовых романов, которые я уже немного перерос или от которых устал, короче говоря - в какой-то мере это результат духовного перелома, а не чего-то более излечимого.
   Раз уж ты сравниваешь ее с "Усадьбой", ты не мог не заметить, что главный фокус книги не столько лорд и леди Вэллис, сколько Милтоун и Барбара - молодые - любовники - отдельные личности; тогда как в "Усадьбе" интерес сосредоточен на помещике и миссис Пендайс - на старших, на типах. Этого, во всяком случае, нельзя изменить, а значит, если усилить и заострить классовую линию книги, очень легко нарушить равновесие и испортить вторую, более поэтическую и индивидуальную тему; тем более что классовая критика, какая ни на есть, выражена в том, что Милтоун остается на мели, и у Барбары крылья оказываются недостаточно сильны, чтобы поднять ее, так что она выходит замуж по всем правилам своего круга. Вот по этой-то причине, а не по какой-либо другой я не подчеркнул более резко линию лорда и леди Вэллис и не разработал их подробнее.
   Мне хочется задать тебе один простой вопрос: если оставить в стороне лорда Денниса, думаешь ли ты, что аристократы, прочтя эту книгу, будут все так же уверены в себе и в своем месте под солнцем?
   Тут идешь по очень узкому гребню. С одной стороны, книгу могут отвергнуть, усмотрев в ней прямые нападки; с другой - не стоило и браться за нее, если она ни в чем их не поколеблет.
   И еще одно. В душе я отношусь к аристократам не так терпимо, как ты: их кажущиеся классовые достоинства - простота в обращении, внимательность, мужество и своего рода стоицизм - это отчасти результат того, что жизнь всегда их баловала, а отчасти взращено искусственно, для самосохранения. Копни чуть поглубже - и очень скоро обнаружишь помещика или буржуа. Что мне, вероятно, следовало бы сделать, так это заострить кое-какие сцены, чтобы яснее показать аристократа без внешних прикрас. Могу сказать совершенно искренне, что для меня мир делится на художников и нехудожников, причем нехудожники всех степеней и оттенков одинаково не вызывают у меня ни любви, ни восхищения. Это не реклама для художника, а лишь признание того, что в глубине души каждый ставит собственный душевный склад выше, чем чей-либо другой.
   Терпимое отношение к аристократу, врачу или землекопу - все это хорошо в плане эстетическом, до глубины оно не доходит, по крайней мере у меня. А меркантильность - качество, силою обстоятельств навязанное одним людям и не навязанное другим.
   Ну, хватит! На самом деле я не такой строптивый, каким выгляжу в этом письме, и вовсе не такой неблагодарный.
   Преданный тебе
   Джон Голсуорси.
   P. S. Что касается того, что некоторые эффекты кажутся rechauffes {Повторением старого, букв. - "подогретыми" (франц.).}. Ну, конечно, и в "Острове фарисеев" и в "Усадьбе" некоторые персонажи списаны с аристократов или частично ими подсказаны. Мистер и миссис Деннант; Уинслоу; отчасти помещик; миссис Пендайс - если у нее вообще есть прототип - тоже подсказана одной аристократкой. По моему опыту и наблюдениям, в наши дни, по существу, нет разницы между аристократами и помещиками, если не считать: а) исключительных типов, вроде Милтоуна и леди Кастерли: эти оба, несомненно, в достаточной мере развенчаны, и б) таких типов, как Берти - своего рода карикатура на прежние их качества в том виде, как они дошли до наших дней.
   Дж. Г.
   ЭДВАРДУ ГАРНЕТУ
   Уингстоун, Манатон, Девон.
   22 сент. 1910 г.
   Дорогой Эдвард!
   Спасибо, мой дорогой. Беру свои слова назад и всю личную часть твоего письма принимаю.
   Последние фразы относительно воздействия "Патрициев" повергли меня чуть ли не в отчаяние. А тут еще получил сегодня письмо, которое прилагаю. Этот человек, видишь ли, совершенно не понял, что в Хилери я воплотил одну из слабостей, присущих интеллигенции.
   Точно так же, по твоим словам, никто (в том числе, видимо, и ты сам) не поймет, что в Милтоуне воплощена одна из слабостей, присущих аристократии.
   По-моему, он, конечно, достоин жалости - он, а не Незнакомка, Барбара, а не Куртье - в духовном смысле. Так же, как в "Собственнике", - Сомс, а не Ирэн.
   Господи, что же мне делать? Не могу я поставить себя на место обывателя. Помнишь, как ты воевал со мной по поводу конца "Собственника" все требовал, чтобы я не убивал Боснии и отправил торжествующих любовников в Париж, а Форсайтов оставил ни с чем? Вот и теперь то же самое. Мой удар был тогда куда более чувствительным, чем был бы твой, и я это знал. Конечно же, люди поймут, что хотя Милтоун добился своего, но то, чего он добился, сухо и скучно, как и он сам. Что еще я могу сделать, не рискуя стать безнадежно дидактичным и азбучным?
   Ну ладно, что могу - сделаю, и большое тебе спасибо.
   Всегда твой Дж. Г.
   ЭДВАРДУ ГАРНЕТУ
   Уингстоун, Манатон, Девон.
   13 ноября 1910 г.
   Дорогой Эдвард!
   Спасибо за письмо. Я знаю, что ты понапрасну растрачиваешь слишком много сил на понимание недостойных и сочувствие им. Впрочем, "понапрасну" не то слово, ведь это такой редкий дар! И все же тебе приходится нелегко, да еще когда в награду получаешь неблагодарность таких строптивцев, как я. Тебе нужно каждый год проводить шесть месяцев за границей и написать роман или хотя бы ту книгу критических статей, которую мы ждем уже столько лет. А ты этого не сделаешь, пока не сбежишь от шайки разбойников, которых сам же породил своим сочувственным пониманием.
   Пересмотр книги подходит к концу. Я добавил около пятидесяти страниц и переписал заново почти все места, которые вызывали у тебя сомнения, а кроме того, постарался убрать все сентиментальное. Но суть книги от этого, конечно, не изменилась и не могла измениться. Критическая суть книги (а все твои упреки, в сущности, относились к ней) состоит в противопоставлении власти и сухого кастового существования лирическому взгляду на жизнь, эмоциональности и ненависти ко всяким барьерам, что присуще одной половине моего "я". Иными словами, просто-напросто в этой книге так же, как в "Собственнике", "Усадьбе" и "Братстве", одна половина меня самого критикует другую, причем половины эти то больше, то меньше, в зависимости от темы. Это не социальная критика - ни одна из моих книг не подходит под такое определение. Скорее уж это попытка психологического исследования. Если бы ты знал мою мать, ты бы согласился, что во мне вполне достаточно сухой кастовой властности, чтобы стать законным объектом для нападок со стороны другой моей половины. Книгу я назову не "Патриции", а "Патриций", может быть, это поможет разрушить представление, будто я решил изобразить на большом полотне все виды и все свойства аристократии.
   Мэрри, когда прочел книгу, заметил: "Интересно, догадается ли рядовой человек хотя бы приблизительно, о чем тут речь", - имея в виду духовную суть книги. Наверно, не догадается. Но один умный читатель "Собственника" на днях сказал точно то же самое: что мой американский корреспондент, писавший о "Братстве", - это и есть рядовой человек. Так что с этим считаться не приходится. Никто еще до сих пор не отметил борьбу (духовную), которая идет в "Усадьбе". Для одних читателей это "социальная критика", для других занимательная история, смотря по их умственному уровню. Чем больше я думаю, тем больше убеждаюсь, что социальным критиком я оказался случайно. Я не обладаю для этого ни нужным методом, ни нужными качествами. У меня нет терпения, нет прилежания - только известная объективность, поскольку я способен беспристрастно судить о себе в соприкосновении с жизнью. Моя ценность как критика социальных условий сводится к тому, что во мне живут два человека, оба достаточно сильные; и когда художник во мне восстает против другого человека, это производит впечатление критики.
   Никак не подберу эпиграфа к книге.
   У нас все время льет дождь. Надеюсь, что Констанс выберется к нам в субботу. Привет вам обоим.
   Всегда твой Дж. Г.
   P. S. Получил письмо от Френча, пишет, что постарается сам прочесть твою пьесу!
   ДВА ПИСЬМА НАЧИНАЮЩИМ ПИСАТЕЛЯМ
   1 августа 1912 г.
   Дорогая мисс Н.!
   Вы задали мне один из тех вопросов, на которые я обычно отказываюсь отвечать, и задали его так, что отказаться я не могу. Я так же, как и Вы, понятия не имею о том, nascitur или fit {Рождается или делается (лат.).} писатель-прозаик. Зато я хорошо знаю, что только тяжкой, многолетней работой можно очистить собственные произведения от первородного греха.
   Присланный Вами рассказ я прочел. Я бы сказал, что он удачен, но фальшив. В связи с тем, что Вам хочется выяснить, наверно, хорошо, что это так, а не наоборот. У Вас (для Вашего возраста) есть беглость письма, точность в употреблении слов - это ценно. Но в этом же для Вас и большая опасность, потому что Вы никогда не добьетесь того, чего хотите, пока не научитесь писать чувствами, проверяя каждое слово на верность самой себе и жизни. А легкость, которая, очевидно, есть у Вас от природы, толкает Вас на то, чтобы писать быстро, и о том, чего Вы не прочувствовали и не проверили жизнью. Советую Вам почитать русских, в особенности Толстого, Тургенева и Чехова (двух первых - в переводе Констанс Гарнет, изд. Хейнемана, Чехова "Черный монах", изд. Дакворт, Генриетта-стрит, д. 3) и роман Мопассана "Пьер и Жан", по-французски, вместе с предисловием. Может быть, Вы все это уже читали, тогда перечитайте и попытайтесь уловить искренность, какой проникнуты эти книги. Никаких оснований отчаиваться у Вас нет - я не побоюсь сказать, что в Вашем возрасте никто не может писать вещи, которые стоило бы читать. Мне кажется, что главный недостаток американской психики - это любовь к сокращенным путям. В искусстве сокращенных путей нет. Это неустанная тяжелая работа сознания, а еще больше - души. Нельзя создать ничего, что стоило бы читать, из того, что не стоило чувствовать или видеть. Не торопитесь писать, пишите только тогда, когда иначе не можете. Если, как Вы говорите, жизнь вообще и люди в частности кажутся Вам захватывающе интересными, жизнь и люди вознаградят Вас материалом, но над этим материалом нужно много думать, думать и отбирать, и не набрасываться на сюжет, пока он не созрел у Вас в сознании; пока он не стал связным, значительным и жизненным благодаря какой-то общей идее, его проникающей, которая соответствует Вашему пониманию жизни и человеческой природы.
   Видите, я говорю с Вами без обиняков, совсем не так, как полагается говорить модному врачу.
   Повторяю, не отчаивайтесь, работайте спокойно, упорно и сжигайте то, что Вас не удовлетворит, а главное - не давайте Вашей легкости и всему, что из нее проистекает, погубить Вашу искренность. Желаю Вам всяческой удачи.
   Искренне Ваш
   Джон Голсуорси.
   Уингстоун, 5 июня 1920 г.
   Дорогой мистер Дж.!
   Только что получил Ваше письмо от 30 мая. Первый мой Вам совет - не торопитесь печататься. Если человек не составил себе какого-то представления о жизни на основании собственной жизни, чувств и опыта, то ему нечего сказать такого, что другим стоило бы слушать. Обычно писать начинают слишком рано, и из тех, кто начинает очень молодым, лишь очень редкие чего-то достигают.
   И дело не в том, чтобы научиться писать, дело в том, чтобы выработать определенное мировоззрение и иметь что сказать.
   А теперь о стиле. Стиль - это просто ясное, краткое выражение увиденного своими глазами и сугубо личных чувств. Записывайте для практики все, что Вы видите и чувствуете, по возможности кратко и ясно. Если Вы описываете дерево или стог сена, добивайтесь, чтобы другие увидели их так же, как Вы: именно то, как Вы их видите и ощущаете, и придаст им ценность. Живите среди животных, деревьев, птиц, холмов и моря, сколько это в Ваших возможностях. Беседуйте с простыми людьми и наблюдайте их жизнь. Держитесь подальше от всяких артистических групп, а если уж общаетесь с ними, не относитесь к ним слишком серьезно.
   Пусть это звучит как избитая фраза, но читайте библию, Шекспира и _В. X. Хадсона_, который пишет о природе. Выучите как следует французский язык и (скажем, через три года) начинайте читать Мериме и Мопассана: они обладают удивительной ясностью и умением экономить слова. Читайте Анатоля Франса, тоже через три года. Читайте русского Тургенева (перевод Констанс Гар~ нет, изд. Хейнемана) - не ради стиля, стиль в переводе во многом пропадает, но ради того, как он видит жизнь - и строит свои повести. Читайте Уолтера Патера и Стивенсона, но остерегайтесь их склонности к жеманству. Читайте Диккенса и Сэмюеля Батлера. Пишите стихи - это хорошая практика для выработки прозаического стиля. Возьмите себе за правило, что каждая фраза, которую Вы пишете, должна быть интересна. Из современных поэтов читайте Мэйсфилда и Сассуна. Но если Вы действительно хотите стать настоящим писателем, живите при этом нормальной жизнью и занимайтесь каким-нибудь нормальным делом еще несколько лет после того, как станете взрослым человеком. Вглядитесь в повседневный мир как он есть, прежде чем передавать другим свое видение или что бы то ни было.
   Желаю Вам удачи.
   Искренне Ваш Джон Голсуорси.
   Д. Жантиева
   Послесловие
   Помещенные в шестнадцатом томе статьи Голсуорси за исключением лишь одной - "Создание характера в литературе", так же, как и его письма и сатирические произведения, публикуются на русском языке впервые.
   В статьях Голсуорси, написанных им в начале XX века, - "Почему нам не нравятся вещи как они есть", "Нужно учиться", "Соломинка на ветру", "О законченности и определенности" и других писатель ведет большой разговор о высоком назначении литературы, протестует против тенденции поставить ее на службу реакции, против тенденции фальсификации жизни, слащавого морализирования, коммерческого подхода к искусству. Эти положения получают развитие и в более поздних статьях.
   Первая мировая война потрясла многих лучших представителей западной интеллигенции своей жестокостью. В данном томе представлены те статьи Голсуорси, в которых он обнаруживает понимание истинных мотивов политики своей страны и других капиталистических стран еще начиная с периода подготовки войны. (Статьи "Воля к миру"-1909, "Мир в воздухе"-1911.) Отношение Голсуорси к войне резко отличает его от писателей-модернистов, которые, следуя ущербной философии своего времени, утверждали, что война проявление зверских инстинктов человека и что ее разрушительная техника положит конец цивилизации. Руководимый верой в человека, Голсуорси в статье "Искусство и война" (1915) выражал твердое убеждение в том, что война "при всем ее размахе и ужасе" не может уничтожить понимания между людьми, подавить их духовно, "не может вырвать ни один из корней дерева искусства дерева, которое все растет и растет, с тех самых пор, как в глазах человека засветилась душа". Чрезвычайно актуально звучат в наши дни мысли, высказанные в этой статье. Голсуорси осуждает в ней правящие круги воюющих стран, "так называемых мужественных людей, для которых нестерпимо движение человечества по пути к взаимному пониманию" и которым достаточно "поиграть на страхах и патриотических чувствах широких масс, чтобы разжечь пожар на целом континенте".
   Страстным стремлением к тому, чтобы не повторился "безобразный, кровавый кошмар", проникнуты статьи Голсуорси, написанные после войны 1914-1918 гг., - "Дети и война", "Военные фильмы и суровая действительность" и другие, в которых он выражает протест против разжигания новой войны. Отразившиеся, в частности в статье "Искусство и война", иллюзии Голсуорси о том, что Англия, вступив в войну, стала бороться за идеалы демократии, уступают место прозрению, которое дает ему возможность в статье "К чему мы пришли" (1920) четко определить войну как результат "грубой системы конкуренции", сделать вывод о том, что "теория объединения наций" останется прекрасной теорией и судьба человечества будет мрачной, если не изменится самый дух прогресса, если не будет в корне изменено воспитание подрастающего поколения. Единственное соревнование, которое, по мнению Голсуорси, должно быть между народами, - это соревнование в области культуры во имя благоденствия всего человечества. Развивая это положение в статье "Международная мысль" (1923), он возлагает надежды на создание единодушного международного общественного мнения, противостоящего губительной политике тех, кто рассматривает силу как закон, управляющий обществом.
   Размышляя о судьбах мира, Голсуорси, правда, не учитывает при этом огромной роли народов; он считает, что средство предотвращения войн - в руках у инженеров и изобретателей, придает самодовлеющее значение прессе, питает иллюзии о том, что финансисты всего мира могут договориться между собой и улучшить экономические условия жизни людей.
   Неверие в силы народа, в его духовные возможности - вот причина того, что смелая мысль Голсуорси часто наталкивается на некий предел, и положительный его идеал выглядит отвлеченным и ограниченным. Мы наблюдали это уже в одной из его ранних статей - "Туманные мысли об искусстве", в которой Голсуорси рассматривал искусство как единственное средство установления гармонии в отношениях между людьми, уничтожения социальных противоречий вне классовой борьбы. В этой же статье он выражал мнение, что Толстой, "низложив всех старых судей и всяческие академии" и утверждая, что величайшее искусство то, которое доступно самому большому числу людей, "тем самым возводит массы в ранг новой Академии или нового судьи, столь же деспотичного и ограниченного, как те, которых он низложил".
   В неверии Голсуорси в силы народа надо искать и причину того, что, мечтая о социальной справедливости, писатель вместе с тем опасался силы рабочего движения в Англии, причину того, что он не смог понять сущности великих событий в России, где в 1917 году народ взял судьбу страны в свои руки. Революционная Россия представлялась ему чем-то чуждым, опасным, как можно видеть по замечанию гида в "Гротесках", по вскользь брошенной фразе в статье "К чему мы пришли". Этим же непониманием продиктован весьма произвольный вывод о характере русского народа в разделе о Чехове статьи "Еще четыре силуэта писателей".
   Голсуорси не смог преодолеть своих заблуждений, но до конца жизненного пути искренне пытался разобраться в сложных проблемах времени, побуждаемый заботой о благе человечества, тревогой за его будущее.
   Большое значение имеют статьи Голсуорси о литературе, написанные в 20-х и начале 30-х годов, в особенности "Литература в жизнь", "Силуэты шести писателей", "Создание характера в литературе", в которых Голсуорси отстаивает принципы реалистической эстетики. Зная обстановку, сложившуюся в литературной жизни Англии после первой мировой войны, можно уловить в этих статьях полемику против модернистской литературы, выдвинувшейся в то время на авансцену. Возражения Голсуорси против этой литературы воспринимаются как нечто актуальное и сейчас, ввиду тесного родства с ней произведений современных западных модернистов.
   Восставая против позиции модернистов, которые выдвигали концепцию о "чистом художнике", провозглашали право писателя на безответственность, на уход от жизни, Голсуорси высказывает твердое убеждение в том, что подлинный писатель - всегда критик действительности: он в ответе перед обществом, его долг - воздействовать на этические нормы своей эпохи. На свой вопрос в статье "Литература и жизнь" - "Ради чего мы отдаемся искусству? - Голсуорси отвечает: "Ради большего блага и величия человека".
   Приветствуя движение искусства вперед, поиски новых путей, Голсуорси в то же время восстает против бесплодной погони за модой, стремления к новой форме ради новизны, к формалистическим вывертам, "словесным узорам". Он защищает роман от посягательств модернистов, которые, стремясь разрушить его, объявляют мертвым и похороненным то, что составляет его специфику, повествование, сюжет, характеры. Интересны мысли Голсуорси в статье "Создание характера в литературе" о творческой лаборатории писателя, который извлекает из "склада" памяти, - то, что Голсуорси называет подсознанием, впечатления, накопившиеся в процессе жизненного опыта, сплавляя воедино "разрозненные кусочки" и претворяя их в образы. Порой, однако, Голсуорси склонен придавать самодовлеющее значение "подсознанию"; отсюда его утверждение, что Шекспир будто бы создавал некоторые характеры, почти полностью подчиняясь подсознанию, и "направляющая мысль" у него при этом отсутствовала. Так, в частности, по мнению Голсуорси, родился образ Фальстафа, которого он считает не типом, но только индивидуальностью. Думается, что здесь проведено слишком резкое разграничение между понятиями "индивидуальность" и "тип". О неправомерности такого подхода свидетельствуют прежде всего лучшие образы самого Голсуорси, например, старики Форсайты: каждый из них - тип и в то же время резко выраженная индивидуальность. Что касается несправедливого утверждения об отсутствии порой у писателя направляющей мысли при создании характера, то Голсуорси сам опровергает себя, когда говорит далее, что создание характера - процесс, хотя и ничем не скованный, но всегда целеустремленный. Исходя из творческого опыта Голсуорси, как и всякого большого писателя, можно сказать, что этот процесс обусловлен взглядами автора на жизнь, организующей идеей, которая лежит в основе его произведения. С этим согласуется высказанная Голсуорси в конце статьи мысль о том, что характеры, созданные писателем, "усиливают и обогащают непрестанный процесс этической оценки, неотделимый от всей человеческой жизни".
   Отстаивая в своих статьях критерий этической оценки, в противоположность модернистам, проповедующим аморализм, Голсуорси ссылается на творчество великих писателей-гуманистов. Видное место занимают здесь представители русской литературы.
   Большой интерес в данном томе представляет раздел писем Голсуорси. Они вводят в творческую лабораторию писателя, свидетельствуют о раздумьях и упорном труде, с которыми было связано создание его произведений, об его исключительной честности, требовательности к себе, готовности прислушиваться к критическим замечаниям.
   О принципах, которыми руководствовался Голсуорси в своем творческом труде, лучше всего говорит следующая его фраза в письме к начинающему писателю: "В искусстве сокращенных путей нет. Это неустанная тяжелая работа сознания, а еще больше - души".