(продолжение впредь).15

Я написал было на том листке целую сцену, но оторвал другую половинку и пришлю ее не прежде, как если Вы изъявите желание читать дальше и если уверите, что письма доходят до Ваших рук прямо и непосредственно. Это нужно знать потому, что в описываемой мною сцене заключается как Ваша характеристика, так и других лиц оставленного Вами небольшого кружка друзей, которые, может быть, не захотели бы, чтоб о разных чертах их характера знали другие, кроме Вас. Напишите же, долго ли Вы остаетесь в Москве, прислать ли Вам продолжение письма и посылать ли по московскому адресу?

Теперь скажу, что было в этом кружке в эти два дня после Вашего отъезда. Я знаю, что все мелочи и подробности о тех, кого Вы любите, интересны для Вас, и потому не боюсь писать о них, и притом они такого рода, что не обнаруживают никаких странностей и особенностей в характере Ваших друзей, так что если о них прочтут и другие, кроме Вас, то им обидеться нельзя. В день Вашего отъезда вечером я был у Некрасова, где собралось человек пятнадцать литераторов; пришел Аполлон и прочел свое "Подражание Данту". Вы помните это прекрасное стихотворение, но только тогда была одна половина, он прибавил другую, где сильно говорит о злоупотреблениях, ворах и невежестве в нашей родной стране и о том, как внешний вид порядка и строгости прикрывает всё это. Сказанное в дантовском тоне - это выходит величаво-мрачно и правдиво. Жаль, что напечатать этого нельзя, но по рукам это стихотворение разойдется быстро. Я берусь взять эти стихи у Аполлона, лишь только он обработает их окончательно, велю переписать и пришлю Вам. А Вы мне что за эту неувядающую память и мысль о Вас, за непрестанное внимание, за отеческую попечительность о Ваших удовольствиях? - Хотел было я послать Вам свой портрет и был у Левицкого, но струсил: мысль, что будете смеяться надо мной, да еще не одни... По подобной же причине не дал и porte-cigare, хотя считаю ее Вашею.

Тургенев, у которого я был вчера, спрашивал меня: "Скажите, какая прекрасная женщина живет у Майковых и можно ли там увидеть ее?" Я показал ему шиш. Вчера у Евгении Петровны обедала Юния Дмитриевна, Старик с женой (они вдвоем ушли в оперу, в "Ломбардов"), вечером пришел Аполлон с Анной Ивановной. Нужно ли говорить, как живо присутствовали Вы в воспоминаниях, как говорили о Вас, как вырывали у чудака Ваш портрет из рук и как он энергически защищал его.

Обратите внимание на оторванный листок: памятен ли он Вам?

Прощайте. Зачем не могу сказать - до свидания.

Всегда Ваш Гончаров.

20 октября 1855. Четверг.

Браслет Ваш и пряжечку возьму сегодня и отдам Николаю Аполлоновичу.

У меня теперь составилась, кажется, отчетливая идея о Вас, но, увы, с какими недостатками! Идеал мой сильно страдает. Запишу эту идею и, если пожелаете, то пришлю.

Ю. Д. ЕФРЕМОВОЙ

22 октября 1855. Петербург.

Та госпожа, у которой жила m-me Якубинская, прислала мне салоп Елизаветы Васильевны не вчера, а сегодня. Я послал его к Соболевскому ранехонько сегодня же, а он отвечал, что "вещей слишком много и взять нельзя. Если б, дескать, прислали вчера..." Гнуснее поступка я и придумать не могу.

Мне кажется, Вы через знакомство Александра Павловича с офицерами можете помочь этому злу и оказать Елизавете Васильевне большую услугу, то есть переслать завтра же и там с железной дороги попросить отвезти по адресу, который прилагаю. Вчера же я подслушал, что офицер (с рыжеватыми усами, худощавый), которого Александр Павлович приводил посмотреть "красавицу", говорил, когда дело шло о присылке салопа: "что ж, можно переслать". Вот если б Александр Павлович напомнил ему это и поймал его на слове - и отослал салоп завтра, так, чтоб она в пятницу получила.

Посылаю Вам салоп и пять маленьких книжек, ее же, да еще какую-то наволочку, которую сегодня прислали из дома Олсуфьевых, где живет Соболевский.

Если б Вам и нельзя было отослать салопа, то оставьте его у себя (у меня, пожалуй, украдут), чтоб потом переслать к Майковым, а они передадут тому офицеру, который повезет от них портреты и проч.

Если не сегодня, то в пятницу (у меня свободные оба вечера) Вы расположитесь ехать в который-нибудь из этих дней к Майковым - напишите: я к Вашим услугам, туда и обратно, только скажите, в котором часу заехать за Вами.

До свидания.

Ваш Гончаров.

Е. В. ТОЛСТОЙ

25 октября 1855. Петербург

25 октября 1855. Вторник

Как благодарить Вас, изящнейший, нежнейший друг, за торопливую, милую весть о себе? Кинуться Вам в ноги и в умилении поцеловать одну из них, а буде можно, то и обе - Вы не велите, находите это унижением, а я вижу тут только понижение, взять одну из Ваших рук и почтительно-страстно приложиться к ней: пальцы закованы в броню колец, которые охлаждают пыл поцелуя. Заплакал бы от радости, да кругом все чиновники, я на службе был (когда пришло письмо), подумают, не рехнулся ли я. Но Вы поймете и без всего этого, как я рад: faut-il encore mettre les points sur les ii?16 Но не думайте, однако ж, что Вы первая вспомнили обо мне, а не я о Вас, что Вы первая написали ко мне, а не я первый к Вам: доказательство должно быть давно в Ваших руках - это мое письмо, другое доказательство на Ваших плечах - это салоп, третье - в Ваших глазах: это книги. Вы не подозревали, конечно, что навстречу Вашему письму неслось уже мое, не чувствовали, что за Вами помчалась моя неотступная мысль, летала, как докучливая муха, около поезда, врывалась нескромно в семейный вагон, тревожно отыскивала Вас среди узлов, мешков, ребят, старых и молодых княгинь, успокоивалась подле Вас час, два, потом, усталая, измученная, летела в столь любимый Вами Петербург и теперь ревниво допытывается, к кому направлены Ваши наиболее горькие сожаления, о ком были Ваши слезы?.. Нет, не догнать, не предупредить и не опередить Вашей дружбе мою, не переспорить меня в этом. Ваша дружба - как легкий, прохладный ветерок в летний день, нежит, щекочет нервы, приятно шевелит их, как струны, и производит музыку во всем организме. Моя - как воздух проникает всюду, всего касается, заходит в легкие: надо уйти на дно морское, чтоб защититься от него. Хорошо, если б она сделалась такою же необходимостью для Вас, как воздух, чтоб Вы не пожелали, в защиту от него, обратиться в рыбу. "Вы плакали", - пишете Вы, а о чем? Может быть, с досады, что я, по эгоизму, не достал билета на спектакль в прошлый понедельник?.. Des choses les plus sures17 etc. Нет, прочь этот скептический девиз, по крайней мере теперь, когда мне весело. Знаете, как мне жаль, что я не видал Ваших слез никогда: мне недостает их для полноты очерка всей Вашей физиономии. Если б Вы были здесь, я готов бы был разобидеть Вас, чтоб Вы заплакали, чтоб поглядеть, как из Ваших глаз "сыплются эти перлы", сказал бы поэт, и то восточный. Особенно хотелось бы видеть эти слезы, о которых Вы пишете, сосчитать, сколько их пролито вообще, досталось ли на мою долю, и если досталось, то сколько именно. Смекните на досуге и уведомьте об итоге поаккуратнее. Вы отвечаете на это всегда, что "слезы портят лицо, глаза красны" etc. Да Боже мой: разве только хороши сухие и ясные глаза? Рисовать - так, но чтоб не забывать никогда таких глаз, как Ваши, нужно изредка видеть их плачущими. Вы знаете - к чему проводник - слезы, но Вы не хлопотали о том, чтоб я не забывал Ваших глаз, оттого, конечно, никогда и не показывали слез.

Не подозревали Вы и того, что Вы едва успели миновать Тверь, а у меня в голове, неправда - в душе, созрел уже план прилагаемой при этом главы романа. Вы еще не огляделись в Москве, а план был уже набросан на бумагу, теперь переписывается и завтра посылается к Вам - не того романа, который должен быть готов через полтора года во имя Ваше, а того, который начался в душе героя и Бог весть когда кончится. Это одна из больных, жалких страниц романа: за что на Вас ляжет печальная обязанность читать ее. Дружба героя тяжела. Я даже в сомнении, посылать ли эту исповедь героя, довольно безобразную, как рана, которую человек решается показать другу только потому, что надеется возбудить ею не отвращение, а участие. У героини много власти - во взгляде, в голосе, в слове: за отсутствием двух первых, благотворно может действовать последнее и уже подействовало. Посылаю еще и потому, что Вас это может позабавить, заставить не раз улыбнуться, а местами Вы не без участия увидите, как мучительно герой допытывается узнать героиню до самой маленькой веснушки на лице, до крошечного пятнышка на совести, чтобы любить ее или без сомнений, или прояснить их, и любить со всеми пятнышками и веснушками. Ужели Вы без любопытства посмотрите на эту борьбу, из которой ему выйти поможет только или забвение им героини, или ее горячее участие. Я тоже принимаю участие в герое: мне жаль его. Того участия, которого ему недоставало в жизни, он уж не найдет, и ему предстоит одинокая и печальная старость. Позади у него мало доброго: он увлекался иногда без пути и толку и часто страдал оттого, что чересчур добросовестно смотрел Бог знает на что. Вот источник его сомнений.

Прежде нежели скажете что-нибудь о самом отрывке, не скажете ли, если можно поскорее, о том, что Вы его получили. Сегодня я взял Ваш браслет и булавку: отдам их Николаю Аполлоновичу, который будет отправлять портреты. Я уж писал, что я насильно взял один из них, но его на время отнимают у меня, чтоб сделать новую фотографию. Я возьму себе еще оттиск с последнего портрета, он хорош, и всё это спрячу в глубину бюро.

Записку Вашу я получил не в пятницу, 21-го, как Вы думали, а сегодня, 24-го; пришла она 22-го, но вчера и третьего дня, по случаю праздников, я не был на службе, и письмо ждало меня. Напрасно говорите, чтоб я не показывал ее, я не покажу ни второй, ни третьей, ни сотой, если она будет. Поступайте так и с моими письмами. За верный адрес благодарю, но верен ли он: прихода не означено. Мой адрес, как я вижу, Вы, по обыкновению своему, потеряли, да я бы и удивился, если б он уцелел, а на память Вы Бог знает чего написали, много лишнего. Ни министерства, ни титула моего не нужно. Прилагаю особо на бумажке, как надо писать.

Пришла моя очередь удивляться и восхищаться Вашими записками. Грация ли Вашего ума или некоторая, редко проявляющаяся в Вас теплота чувства подкупают меня, только я не начитаюсь письма. Не избалуйтесь моим отзывом и пишите с тою же искренностию и простотой, с какой Вы вообще держите себя в отношении к друзьям Вашим.

Зачем это Вы уехали отсюда? Или бы Вы не приезжали, а если приехали, то не уезжали бы никогда. Это напомнит Вам немного уроки Степана Семеновича, римскую историю и отзыв римлян об Августе, то есть известную дилемму. - Вы обещаете мне письмо - сколько надежд и радостей! Потом, может быть, ответите на отрывок - отрывком же? Да? Буду ждать.

Здесь началась обыкновенная жизнь, какая была до Вас: да что в ней? Никуда и ничего не хочется. Я уж уклонился от нескольких вечеров и обедов. Теперь вечер: я не выходил, пишу и не скучаю. Этого со мной давно, да кажется, никогда, не случалось.

У Майковых всё то же. Вчера, в воскресение, особенно живо вспомнили Вас. Были Кошевский и Михайлов. Пели, между прочим, "Птичку", даже двух, старую и новую. Михайлов пел известный Вам романс из "Риголетто". Ко мне время от времени подходили Евгения Петровна, Старушка с вопросом: отчего я мрачен, апатичен, неподвижен, а другие замечали просто, что я "толст". У меня вертелся на языке каламбур, что я "отолстел" совсем, но я умолчал. Хотел быть Тургенев, да обманул, были Льховский, Константин Аполлонович, Дудышкин, Солоницын и больше никого. Перед ужином я поссорился с Евгенией Петровной, а за ужином со Старушкой. Евгения Петровна спросила меня, "о чем она думает". "Об ужине, не перегорело ли жаркое", - сказал я, потому что в это время накрывали на стол. "Что я, кухарка, что ли", - возразила она. "Гостеприимная хозяйка", - отвечал я и поспешил испросить прощения, с поцелованием руки. А со Старушкой мы тихонько заспорили о том, где Вы сидели за ужином: она говорила, что по левую руку Евгении Петровны, а я утверждал, что по правую. Обратились к Евгении Петровне. "Маменька забыла", - сказала Старушка и вместо того, чтоб спросить, где сидела Елизавета Васильевна, спросила: "Не правда ли, maman, она здесь сидела?" Евгения Петровна согласилась с ней. Такой вопрос показался мне недобросовестным, и я назвал это "кошачьим поступком". А Старушка упрекнула меня, что в моем характере исчезла мягкость и доброта с некоторых пор, что я был очень хорош, а теперь нет. И человек мой то же говорит. Но с утра сегодня я опять подобрее. Вчера был еще Бенедиктов. Аполлон опять читал "Подражание Данту" и опять произвел большой эффект. В самом деле - это очень хорошо.

Что за погода: дождь льет, слякоть. Это, право, оттого, что Вы уехали. Воспоминание о конфектах преследует меня до сих пор: ложный стыд появиться с коробочкой и навлечь несколько насмешек удержал меня от удовольствия угодить Вам. Нет, видно, еще я мало люблю Вас. Теперь не могу мимо кондитерской равнодушно пройти. Как-нибудь постараюсь прислать - да как? С Кладбищевым не пошлю - съест: зачем это он туда едет. Это всё Вы виноваты.

Дайте ручку, обе - и прощайте пока. Ваш верный, верный и преданный друг

Гончаров.

Глупо письмо: где ж взять ума? ведь Вас уж нет. При Вас у меня были какие-то крылья, которые отпали теперь.

Е. В. ТОЛСТОЙ

26 ? октября 1855 г. Петербург

POUR И CONTRE

"Кому она подарит?" - "Да вот хоть этому, которому поручено отвезти их в Москву". - "Юноше, мальчику: вы не в своем уме. Порядочная женщина дарит свой портрет с величайшею разборчивостью и осторожностью, а она, с ее умом, тактом! Да ему и не дадут этих портретов, их отошлют по почте". - "Что ж такое, что мальчик, да тут есть конь, она любит это, и притом ее девиз: не оставлять недовольных". Хозяйка не слыхала этого, она перешла в другую комнату, и он ворчал мне на ухо: "На станцию она приехала с заплаканными глазами и высохшими от волнения губами..." - "Это оттого, что она прощалась с m-me Я<кубинской>, - заметил я. - Та была так добра к ней..." "Неправда, - крикнул он на меня, - я знаю, с кем она прощалась. Она охотно соглашалась, чтоб мы не приходили провожать ее, а когда мы настояли на том, он не пришел..." - "Потому что был en grande tenue",18 - подсказал я. В это время женский голос вдруг сказал громко в гостиной: "Я пила у ней кофе в одно утро, и этот юноша был там: она настоятельно приказывала ему явиться в Москву, чтоб проводить ее в деревню..." - "Слышишь", - заметил мне мой приятель и изменился в лице. "Не может быть, - сказала хозяйка, - верно, она пошутила, что ей до этого мальчика!" - "Я сама слышала, это было при мне, - прервал опять женский голос: - "Смотрите же, - сказала она, - я вас жду в Москве и без вас не поеду..."" Дело было плохо, и мне становилось трудновато защищать ее. "Это он не для нее, а для кузины едет..." - шепнул я ему. Он топнул на меня ногой. "Неправда, - сказал он, - ты эдак поверишь, что она обедала у Неч<...>. Нет, она берегла его про запас. Она знала его с малолетства, а она любит друзей детства. Так вот отчего она два дня не давала знать о себе, когда воротилась из Ц<арского>, - с ужасом прибавил он, - ей нужно было видеться с ним, а при других не хотелось..." Я засмеялся. "Я удивляюсь, что тебе за дело, - сказал я, - что она подарит один портрет этому... как его, Мертвецов, что ли, или пошлет другой в Малую Азию, третий в Казань и т. д. и устроит так, чтоб все были довольны ею? По какому праву ты строг и взыскателен к ней? Ведь только по праву ипохондрика..." - "Друга..." - "Мнительного, - добавил я (я жарко принял ее сторону). - Ведь она тебя не любит?" - "Нет", - с печальной уверенностью отвечал он. "Видишь ли! а права дружбы очень ограничены..." - "Если разуметь под именем друзей толпу старых знакомых, - оно так; но если между друзьями установились довольно сильные и определенные отношения, тогда двух таких друзей иметь нельзя". - "Ты же сам сравнивал дружбу с просвирой: так есть ее - суха, с супом - неприлично, наутро к чаю она засохнет, а между тем она святая! Это совершенно справедливо..." - "Я не хочу, чтоб из моей просвиры вынимали частицы за здравие других", - сказал он. "Стало быть, выходит, что твой идеал - кокетка или слабая женщина, как многие", заметил я. "Ах, она не такая по своей природе, - живо, с умилением прибавил он, - она такое артистическое, щеголеватое создание, она аристократка природы - ей дано всё, чтобы быть единственной из числа немногих, возвышенностью характера, чистотой сердца, прямотой и достоинством, а она как "многие", говоришь ты. Многие и многие берут взятки, сплетничают, присвоивают себе чужое, а мы ведь с тобой - нет, зачем же ты и ее хочешь толкнуть в эту толпу глупых, плоских, пошлых, нравственно безобразных женщин?" - "Я вовсе ничего не хочу, а только думаю, что ей негде было в деревне, у своих, видеть образцов высокого женского достоинства, что она, как артистическое произведение, по твоим словам, создана больше для красы, для поэзии, роскоши и блеску общества, а не для существенной надобности; это драгоценная картина..." - "Но у ней есть тонкий такт и ум: ведь она не отупела же умственно в деревне, а развивалась головой, шла вперед: отчего ж остался такой пробел в нравственном ее воспитании.." - "Оттого, может быть, что она слишком хороша собой, а поклонники слишком искательны, настойчивы, живы, любезны, кладут к ее ногам всё: она нет-нет да наконец и сжалится. Если б она рано вышла замуж за порядочного человека, с головой и с сердцем, он бы, конечно, твердой рукой повел ее к ее назначению и она была бы безукоризненной женой, может быть, идеалом жен, вроде римских матрон. А теперь она dans une fausse position19 или, лучше сказать, position incertaine20. От этого ей иногда поневоле придется принять услугу от какого-нибудь юноши, чего бы в другом положении она ни за что не сделала, и за что улыбнуться ему, а от улыбки естественный и прямой переход к пожатию руки и т. д. Она, если ты прав в своих догадках насчет этого юноши, разбрасывает сокровища, которые при других обстоятельствах должны быть достоянием одного счастливца. Мужчины как терновые кусты: женщина, пробираясь между толпой их, неосторожно, как на кусте, на каждом оставит по клочку платья, то есть женского достоинства, и если долго будет бродить между ними, то можешь сам вообразить, в каком положении выйдет оттуда". "А ведь это правда", - отвечал мой приятель. "Вот и она наружно усвоила себе вид гордого спокойствия, а под этим, за недостатком серьезного содержания и интересов в жизни, кроется то же мелочное стремление нравиться всем, выражаемое более или менее тонко и умно... и так пройдет она путь, как многие, пока не увянет, не оставив глубокого и неувядаемого следа в каком-нибудь одном честном, любящем и понимающем ее сердце, а только в портретах, да мы, старики, с отрадой будем вспоминать, как она была хороша, а будущая молодежь недоверчиво станет глядеть на нас..." - "Какую печальную картину рисуешь ты мне... как это жаль! Да, да, она суетна, тщеславна, задумчиво говорил мне приятель, - это самое желание распространить везде свои портреты показывает, что она дорожит своею репутацией - красавицы". "Еще бы не дорожить: всякий дорожит и должен дорожить данным ему даром". "У ней есть и альбом - с целью, конечно, собрать отвсюду дань похвал и увековечить их до старости". - "А что ж тут беды, - сказал я, - если даже и есть немного кокетства, сознания своей красоты, - ты хочешь отнять у ней все человеческие слабости оттого только, что она умнее других! Что ж ей, сидеть за поучительным словом, что ли, да рассуждать со стариками о пользе добродетели и о вреде порока... Ты не ценишь то, что она выдержала, строго и прилично, курс молодости, что молва до сих пор не смеет коснуться ее репутации: это разве не подвиг в своем роде, при ее красоте, мягкости сердца..." - "Да, это правда, - сказал он, пораженный неожиданным энергическим оборотом моей защиты, и мучительно задумался, преданный внутренней борьбе. - Но как же она пожалела об одном, - продолжал приятель, - который хотел переехать жить в Москву, - "а не в Петербург? - живо сказала она, - как мне жаль вас", - как, сокрушаясь, что "расстается с друзьями", настаивала, чтоб ехать накануне в театр..." - "Ну, это с горя, сказал я, - pour s'(tourdir..."21 - "Нет, нет, - упрямо твердил он, - это суетность, тщеславие. Она только говорит, что не умеет лгать, притворяться, но это-то самое спокойствие и гордость и помогают ей, без смущения, выдерживать себя в те минуты, когда другая женщина невольно изменила бы себе. Скажи ей всё, что мы говорили с тобой", - прибавил он. "Зачем?" "Так, из желания добра". - "Лукавишь!" - "Ах, нет", - почти со слезами сказал он. "Побожись". Он побожился. "Чего ж ты хочешь, чего требуешь от нее?" - "Сам не знаю, ничего не требую, а желаю ей совершенства - во всем, для нее же". - "Так ты думаешь, как Плюшкин у Гоголя, что против душеспасительного слова она не устоит?" - "Нет, этой причины мне мало, чтоб иметь право говорить ей". - "Ты воображаешь, что если скажешь ей доброе слово, так она и не поедет с Мертвецовым в деревню, не будет с мальчиками по утрам пить кофе, а вечером уверять "друга", что не видит их совсем, что не подарит портрета и т. п." - "А может быть, и не будет?" - "А разве тебе это нужно?" - "Не мне, а ей нужно, всё для нее". - "Какой ты добрый: да не хочешь ли ты жениться?" Вдруг лицо его просияло: по нем пробежала точно молния и исчезла. "Рад бы в рай, да грехи не пускают, - сказал он. Жениться, - мечтал он вслух, - ведь это значит не расставаться с ней, любоваться ее глазами, умом, грациею, жить успокоительно и исполнить свое назначение под надзором ее дружеского взгляда, под теплыми лучами обворожительной доброты ее сердца... это значит никогда не хотеть умереть невозможно, невозможно". - "Так видишь ли, что ей за дело до друга и что за нужда слушаться его, если ей от него никакого проку нет". - "Если друг не может жениться, так разве из этого следует, что надо так небрежно бросать сокровища ума и сердца туда и сюда? Разве надо беречь себя, жить безукоризненно только для того, что это может не понравиться тому или другому", - сердито заметил он. "Ты влюблен и ревнив", - сказал я. Он молчал. "Нет, так она ничего не сделает". -"А может быть, и сделает, сказал он, - в ней тьма достоинств, поверь, больше, чем недостатков: в ней есть врожденная честность, доброта - женская, выражающаяся с тою грациею, которою она проникнута вся, до костей и мозга; ум у ней прямой и светлый, логика, с которою трудно бороться софизму..." - "А ты пробовал?" "Немного, больше для опыта и... не победил ее: она сначала указала, где софизм, а потом исполнила мое желание, но по другому уважению. Вся эта честность, эта внутренняя женская гордость и благоразумие только немного помяты, в долгой девической жизни, от неосторожного прикосновения". "Скажи откровенно, если б она принимала по утрам тебя, поехала в деревню с тобой, подарила бы портрет тебе, ты бы... что посоветовал?.." - спросил я. Он вдруг смутился. "Я... я... - начал он, - да ведь я - исключение, друг, я бы принял всё это как "просвиру" и надеялся бы, что она не сделает этого для другого... Притом, знаешь что, - сказал он с твердостью убеждения, если б я и не читал ей морали, то наслаждался бы ее увлечением, не употребляя его во зло, и расквитался бы потом за него всею своею жизнию. Но ведь это не должно повторяться..." - "Говорил ли ты ей когда-нибудь о ее недостатках?" - "Когда мне случалось замечать ей, - отвечал он, - о том, что ей нейдет, - через две недели этого как будто не бывало..." - "Да ты, может быть, замечал ей о прическе, которая ей нейдет..." - "Нет, нет, - с досадой сказал он. - Я говорил ей, например, о провинциальной педантичности, с которой она иногда кокетничала умом, позировала (в чем, правду сказать, и греха нет: это только преследуется у нас в женщине, потому что им указана слишком легкая роль, а это доказательство серьезного ума и стремления к порядочности) или наоборот, когда она подолгу останавливалась на каких-нибудь мелочах, институтских разговорах и т. п. за недостатком интересов серьезнее, или если они и есть или были, то нельзя было обнаружить их..." - "Ну, что ж она?" - "Всё как рукой сняло, и я впал в admiration22 пред этим стремлением к усовершенствованию; как она ловит малейшую заметку о недостатке и как работает над собой! Разве это не залог честности, дельности, добра и вместе власти над собой: как ее не любить, как не привязаться к такой женщине душой, как не благословить ее, не искать сблизиться с ней, не тем так другим способом, и не желать ей счастья, счастья, счастья..." - "Ну, опять ты пошел, а забыл кокетство, суетность!.." Он как с облаков упал. "Да, да, точно, - спохватился он, - и это исправление ее, - продолжал он, - вследствие моих замечаний о педантичности, о казуистике и т. п. происходило тоже от суетности. Замечания эти касались только наружной выправки, она заботилась тут о том, чтоб держать себя безукоризненно в салоне, говорить с тактом в обществе, всё для внешности, всё из мелкого побуждения действовать на толпу, нравиться всем, не думая об отыскании и исправлении каких-нибудь капитальных недостатков. А попробуй сказать ей: не кокетничай, не неряшествуй, ни физически, ни морально, как в потере вещей из мешка, в раздирании платьев, в разбрасывании носовых платков и денег по полу и по диванам, так и в отношениях и в сношениях с разными лицами, а взвешивай свои отношения строго, не рассылай по всем концам света портретов из суетности и кокетства, не будь слепо доверчива ко всем, не лукавь..." - "Не укради, не убий, не послушествуй на друга твоего свидетельства ложна, продолжал я, - так и увидишь, что ничего не выйдет". - "А может быть - она и взглянет на это строго и серьезно..." - "Нет, для этого не стану я ей говорить. Да отчего же ты не сам скажешь ей?" - "Ты книги сочиняешь, лучше меня выскажешь". - "Скажи причину уважительнее, может быть, я и передам ей всё это, а то она, пожалуй, рассердится за этот непрошеный анализ ее поступков: ты вон "друг", а я ровно не имею никакого права". - "Как непрошеный: да она требовала этого сама, просила, чтоб ей говорить о недостатках..." - "Вот это другое дело. Ну, а потом что?" - "Потом ничего: я ее забуду". - "Зачем и за что?" - "Да так: мне как-то от этой дружбы больно. А больно - потому, что она женщина: не могу же я в самом деле любоваться на нее, как Пигмалион на Галатею, не могу запретить ей и увлекаться, а когда она увлечется... мне как-то делается неловко. Уж такая странная дружба. Чувствую, что мне надо сначала забыть в ней женщину и потом встретиться и помнить как друга". - "А жениться нельзя?" - спросил я. "Трудно, почти нельзя: надо, чтоб она изменилась до основания, а тогда бы она, может быть, не была так хороша, изящна..." - "И так неряшлива". - "И притом надо, чтоб она любила меня, и сильно". - "А если б она согласилась выйти за тебя?" Он сомнительно покачал головой. "Это, впрочем, сделало бы ей большую честь, - сказал он, - это - еще прекрасная черта в ее нравственной физиономии". Мне стало смешно. "Как ты скромен", - сказал я. "Ты не смейся,- возразил он. - Она дала мне свою дружбу не даром: во мне она видит, конечно несправедливо, преувеличенно, олицетворение некоторых нравственных достоинств мужчины - и в этом обнаруживается более, нежели в чем-нибудь, залог превосходства ее нравственной натуры. Она оценила добрые качества..." - "Однако ж не до того, чтоб полюбить тебя, тебе вручила "просвиру", пожалуй, может быть, вышла бы за тебя и замуж, а румянец и огонь взглядов - всё это обращено туда, где замешался "конь" да "пожарная каска" и т. д. Видишь, как это поверхностно, не развито, - чем она не похожа на других?" - "Вижу, вижу; да - des choses les plus sыres la plus sыr est le doute.23 Я ее непременно забуду", - решительно сказал он. "Как же ты это сделаешь?" - "А вот реже буду смотреть на это", - указал он на портрет. "Так дай его мне", - сказал я, взяв портрет. Он бросился на меня, схватил одной рукой за ворот, а другой стал отнимать портрет. Между нами завязалась драка. Он вырвал портрет и успокоился. "Зачем ты хочешь лишить меня последнего утешения смотреть на это изящное создание и воображать такие же внутренние совершенства". - "Это хороший способ забывать", сказал я. "Изредка буду смотреть, - отвечал он, - в большие праздники или в дурном расположении духа, или перед дурным поступком, или после... в первом случае, чтоб удержаться, во втором, чтоб сильнее раскаяться". - "Ты неисправим". - "Ах нет, я чувствую и теперь возможность забыть ее". - "Да и как не чувствовать: идеал твой уж побледнел перед действительностию, когда ты рассмотрел его поближе (как она и сама предвидела и предсказывала: она знала себя лучше). Кумир шатается на пьедестале: если ты подбавишь к этому немного мужской гордости, сознания достоинств, твердости - так через месяц, через два..." - "Ах, да, ты прав: Диоген всё искал с фонарем среди бела дня "человека", я искал "женщины" и, встретив ее, хотел потушить фонарь, а теперь..." - "Теперь?" - "Брошу, не найдешь, да и надоело, не под лета... Буду искать спокойствия - отныне это мой идеал". - "Ну а если все эти темные пятна - только призрак, фантом, если ты смотрел на всё это сквозь призму ее доверия к тебе и по этой аналогии судил о ее отношениях к другим - ты не боишься оскорбить ее?" - "Нет, она знает меня, я все-таки чувствую, что скажу это не совсем обыкновенной женщине, и не боюсь, она оценит побуждения, которые заставляют меня так заниматься ею, взвесит уродливость моего характера, свои слабости и улыбнется тою улыбкою, в которой так много грации, ума и доброты". - "Ну если это всё есть в ее улыбке, так она улыбнется - из кокетства. Право, лучше не говорить ей ничего..." - "Нет, нет: если она увидит даже фальшивый свой портрет, то по нем ей легче будет самой себе определить свою физиономию, а я обещал ей помочь в этом..." "Ну, смотри! - сказал я, - не скажет она: "восхищаюсь и удивляюсь"". "Скоро, скоро надо мною..." - запел он на голос "Fra росо..."24 из "Лючии" и пошел домой. "Когда ж ты забудешь ее?" - спросил я вслед. "А вот когда исполнится со мной то, что пою теперь", - и он продолжал петь.