* * *
   — …в два часа ночи прилетел какой-то ангел. Пьяный совершенно, висел за окном, отказывался перелетать через подоконник. Упорно называл меня Натальей. Рыдал, целовал руки, говорил, что низко пал, ниже некуда. Спрашивал, есть ли ему спасение. Я сказала, что да, не хотела его расстраивать.
* * *
   — …всегда жену любил, так любил, что вы и представить себе не можете. А она меня, — ну, мне так казалось, — она меня так себе. Мать мне говорит: а ты любовницу заведи. Жена тебя сильнее любить будет. Завел себе одну женщину. Ну, не любил ее, конечно. Жену любил, а эту не любил. Но ходил к ней. Потом думаю: надо, чтобы жена узнала. А ей сказать не могу. Все для этого затеял, а сказать не могу. Мать мне говорит: а ты детям скажи, они ей все донесут. А дети у меня, я вам рассказывал, два сына, один в институт тогда только пошел, а младшему пятнадцать. Я их позвал, пришел домой, позвал, говорю: дети, слушайте меня. Я вам скажу ужасную вещь, а вы меня простите. У меня, дети, есть, кроме вашей матери, другая женщина. И молчу. Они так переглянулись, и вдруг как заржут! А младший меня по плечу хлопает и говорит: "Молодец, папка!" А старший говорит: "Круто. Мы тебя не заложим." Так я и хожу к этой бабе до сих пор. Черт-те что.
* * *
   — …ну потому что взрослый человек не должен смешивать любовь и секс!
* * *
   — …а Судный День, между прочим, уже был, но этого никто не заметил. Просто с этого дня у одних все пошло хорошо, а у других плохо.
* * *
   — …подскажите, пожалуйста, где тут Макдоналдс». И тут этот халдей встает в позу и сообщает мне: «Ой, а вы знаете, девушка, я в великой Москве по макдоналдсам не ориентируюсь!» Я даже растерялась; «Простите?» — говорю. А он мне: «Для меня ориентиры — это площади! Музеи! Памятники культуры!..» А, — говорю, — ну да. Такие, как Вы, всегда умирают первыми.
* * *
   — …я вообще совершенно неконфликтный человек. Абсолютно. Правда, с братом мы постоянно ужас как ругаемся, — но брат натурал.
* * *
   — … вчера ее видела. Я тебе что скажу — даже неважно, как она выглядит, и что она красивая, — ну да, она красивая, я не спорю, что правда, то правда, — но это неважно. А важно, что я увидела: у них ни-че-го не получится. Ни-че-го. Восемь лет брака, Марина — это срок. Я его знаю вот так, понимаешь, вот так, как ладонь, как свои пять. Так вот, с этой женщиной у него не получится ни-че-го. Она из него кровь высосет и вышвырнет, и он опять ко мне приползет. Ты увидишь, помяни мое слово. Я даже успокоилась. А вообще, знаешь, я когда только-только про все это узнала, я две недели есть не могла, вообще, ничего. Похудела на семь килограмм. Это такое счастье, такое ощущение потрясающее!
* * *
   — …покупаю у нее ноготки, там, около рынка. Вот, — спрашиваю, — бабушка, они у вас почем? А эта бабка мне: «А вы их в подарок? Потому что, знаете, вообще-то, ноготки не дарят!» Вот, — думаю, — во все тебе, бабка, влезть надо, как будто я сама не знаю! Нет, — говорю, — я их на кладбище везу. Отдаю ей тридцать рублей и начинаю из букета один цветочек тянуть, чтоб, значит, четное, а она мне говорит: «Да вы не волнуйтесь, там уже четное!» Вот так иногда думаешь плохо о человеке, а он тебе, оказывается, добра желал.
* * *
   — …съел одну сосиску и ушел. Ну вот скажи, Лен, оно мне надо?
* * *
   — …не знаю даже, как объяснить. Ну вот представь себе: ты сидишь в метро. И вот перед тобой сидит девушка. Такая, знаешь, прозрачная блондинка, ну такая, как будто там внутри не кровь, а клубничный йогурт. И что-то она такое листает, что… ну… ну даже если на этом написано «Тиль Уленшпигель», то все равно понятно, что там внутри сплошные котяточки. Понимаешь? И у нее такая сумочка такая, ярко-розовая и при этом м е х о в а я. Понимаешь? Да? И ты смотришь, и прямо… И прямо чувствуешь, что это не человек. Это небесное созданье. Это какая-то другая сущность, понимаешь? Высшая. Такая вся, ну. А потом через год у нее рождается ребенок с синдромом Пайла. Так вот это, Паша, и есть Божий промысел.
* * *
   — …в тот день все, конечно, показывали свое подлинное лицо. Мне, например, позвонил мой друг Лепеха и орет: «Чувак, ты знаешь вообще, что творится у Белого Дома?!» Ну, — говорю, — знаю, смотрю телевизор, чего… «Нет,» — он орет, — «чувак, ты не знаешь! Тут такие телки! Их можно ебать прямо на танках!!» Ну, я пошел к жене, — мы с ней тогда еще были женаты, — и говорю: «Дорогая, я должен идти к Белому дому, на баррикады, — защищать свободу и демократию.» Так она меня не пустила! Я ей, суке, все простил, но вот этого бездушия не простил и не прощу.
* * *
   — …не люблю таких людей. Получает три тыщи баксов в месяц, а кошка ее гадит в советский «Барсик» за семьдесят рублей.
* * *
   — … решила поставить эксперимент. "Вот," — говорю, — "я собралась идти в фитнес. В понедельник запишусь". «Ой,» — говорит он мне, — «как хорошо! Ты молодец!» Нормальная реакция, да? Я приободрилась, говорю: "Только лениво очень, сил нет…" «Да ладно тебе, — говорит он, — фитнес — это же так приятно. Во время тренировок выделяются эндорфины… Ой бля! У меня кончился «Прозак» и я забыл купить новый!» Понимаешь теперь? То есть о чем бы мы я с ним ни заговорила — это всегда заканчивается разговором о его сложной душе.
* * *
    Саше Барашу
   — … с самого начала казалось, что это плохая идея, но там написано: «…вынуть животное и поступить с ним по своему усмотрению.» Я даже не думал ничего про усмотрение. Ну, выпущу, например. Если бы я жил один, я бы так и жил, но когда год ребенку, а они там бегают, продукты, все. Мы ее и купили. Это такая коробка, все внутри липкое, как для мух, — как на бумаге для мух, против мух, — но поплотнее. Я потрогал пальцем, Лена говорит: не суй палец, — я действительно еле его отодрал. Прямо сильная такая штука. И вот мы поставили ее на ночь, легли, Ленка вроде спит, а я что-то не сплю. Думаю — там на кухне яблоки, жарко так, надо в холодильник яблоки, а то утром будет квеч. Иду и даже вроде забыл про ту штуку, и вдруг слышу такое — иии! Ииии! Ииии! И я стою, как в кино, под стенкой, у меня все бум-бум! — и я боюсь за стенку завернуть. Как будто там черт знает что. Стою весь мокрый, как мышь. Да что, думаю, такре, мне сорок лет! Я захожу, а она там. Там такая крышка картонная, я поднимаю, а она так боком к стенке, одна лапа на весу, а три к полу. И все внутри в шерстке и в крови, и она в крови. Я как заорал. Дальше прибежала Ленка, я говорю: я ее брать не буду, а она взяла, говорит мне: подержи мешок. Мы ее посадили в мешок для мусора, белый, и я ее понес на мусорник. А в Иерусалиме знаете, как? Там мусорники в таком специальном подъездике, в подъезде в решеткой. Она запирается, а я этот мешок вот так несу перед собой на вытянутой руке, а она там… И кричит. И тут я ключи уронил. Воняет, все такое. Я начинаю искать, и положить этот мешок не могу, правой рукой так по земле, а там воняет. И вдруг на меня фары и они мне в рупор говорят: «Господин, не двигаться». Я медленно-медленно так встаю, а она же дергается! Я отвожу руку, а они мне: «Руки за голову!» Ну, думаю, все, ничего не поделаешь. Завожу это пакет за голову, и тут она его прорвала! И мне на шею, и как по мне побежит! Я как заорал, как подпрыгнул! И тут у меня за спиной: бабаааах! Это она в воздух выстрелила. Я стою, она подходит сзади и говорит: «Что у Вас в пакете?» Я говорю: «Ничего, ничего, просто кровь». Ну и… Да какая разница, чем кончилось? Тут важно, с чего началось, понимаешь? Я же еще и ключи уронил… А Ленка мне утром в машине говорит: «Между прочим, у нас на балконе голуби стали гнезда вить, надо что-то делать.» Понимаешь, да? Так что про естественный отбор ты студентам своим рассказывай, а мне не надо.
* * *
   — …пациентка, интеллигентная женщина. «Вы,» — спрашиваю я ее, — «Прием лекарств не пропускали? Точно?» Да нет, — говорит, абсолютно точно. Я ее спрашиваю: «А повторного заражения не могло быть?» Она думает-думает, потом спрашивает: «Как он передается? Орально-оральный и орально-анальный, да?» Нет, — говорю, — только орально-оральный. Она думает—думает и твердо говорит: «Нет, тогда точно не может быть».
* * *
   — …в последнее время очень тяжело дается. Тексты у меня стали получаться медленные и короткие, слов в них мало, у каждого слова, выходит, огромный вес. Я никогда раньше не думал, что можно два с половиной часа пытаться поставить в строчку одно слово. Буквально: одно. Два с половиной часа. И они, конечно, все время в голове, если так медленно писать, потому что не получается выпихнуть это из себя — и все: теперь оно все крутится в мозгу, крутится… Голова пухнет. Я впервые вчера начал чувствовать то, что Косиновский всегда мне говорил: «Мы переводим свою жизнь на слова». Потому что для меня это вдруг стало правдой: жизнь становится чудовищно тяжелой, если все это так… Растянуто в голове. Это заменяет собой все, ни на что не остается сил, потому что ради вот этого самого слова ты же не можешь только одну строчку думать, ты должен, как это ни пошло звучит, весь быть там. А там, как мы понимаем, чудовищно неприятно. И страшно. И больно. Как шаманы, знаешь, — ты за каждым словом ходишь на ту сторону. Словом, я провел прекрасный день, понятное дело, пока писал про детей в Берлине, в сорок четвертом году. Стишок, типа. Они там выследили и убили аутиста, мать всем сказала, что он умер от воспаления легких, а сама его прятала в пещере у реки. А дети думали, что он шпион. Попробовали его схватить, он на них бросился, укусил кого-то, а у них нож был… А потом один мальчик, самый маленький, плакал и говорил: сволочи! Сволочи! Это я его нашел, он был мой! Это я должен был его убить, это я им рассказал, сволочи, почему они пошли без меня, сволочи?! Такой себе стишок. Ну и понятно. Пишешь, а тебя всего трясет. Напишешь две строчки, сидишь и думаешь: господи, ну зачем я себя мучаю, кому это надо? Вот ты берешь и своими руками открываешь дверь из своей жизни в ад, и ходишь туда-обратно, туда-обратно, а ад, конечно, как дым, постепенно заползает, заползает… И хочется, конечно, бросить этот стишок, потому что — ну его к чертовой матери, а потом думаешь: нет. Потому что дописать — это единственный способ закрыть дверь. Хотя бы на время. И сидишь, — строчка, еще строчка, и уговариваешь себя, уговариваешь… Я себя, например, вчера тем уговаривал, что допишу, встану, и мы с Анькой пойдем, наконец, в Cosa Ostra устриц есть. А то три недели не можем выбраться, уже один месяц на «брь» прошел, а мы в этом году еще даже и не начинали.
* * *
   — …она слабая, трусливая, зависимая, ни к чему не способная, очень тяжелая, очень несчастная женщина. И мы ее жалеть должны, а не гадости о ней говорить.
* * *
    Ире
   — …здесь же все не просто так развалины, я могу рассказать. Это немецкий аэродром, они отсюда летали город защищать, уже в самые последние дни, безнадежные. Это вот перед нами — это ангар бомбардировщиков. А вот та штука — это были казармы, там какие-то надписи есть. Видите, вот эти плиты бетонные, до самой воды, — они уже, конечно, все в разломах, но тогда по ним выезжали немецкие «амфибии» из ангара. Идемте, я вас поведу на крышу, лестница нормальная, только перил нет. Но крыша держится, только в дырки не надо наступать, а так крыша в полном порядке. Мы сюда каждое двадцать третье февраля приезжаем с одной знакомой музыкальной группой, танцевать босиком.
* * *
   — …располагающие к себе люди. Жена у него, кстати, почти румынка, но дед ее лежит у нас на кургане с нашей стороны.
* * *
   — …мы с Наташкой идем такие по Чистым, вроде, гуляем. Мимо идет тетка, нормальная такая, подходит, — "Ой, девочки, у вас нет зажигалки?" Я ей даю зажигалку из кармана, зажигалку достаю, даю, она говорит: «Спасибо», прикуривает. Тут до меня доперло, я такая: "Ой, а как вы догадались, что мы курим?" Она мне зажигалку отдает, и это самое: "Да так же, наверное, как ваша мама догадалась". И пошла себе, ну, ушла, а Наташка ей в спину как заорет: "А иди ты к чертовой матери! Ты такая гадина, я сегодня вообще домой не прийду!", ничего себе, да, не прийду, значит, домой, еще что-то орала: "Иди к черту, что ты меня выслеживаешь, я вообще не прийду домой!", — иди ты, типа. И стоит, трясется, прям по лицу слезы, я ей говорю: "Ого хрена ж себе", а она такая: "Да пошла она нахуй", типа, пошли, пошли. Да че ты, — говорю, — меня тянешь, куда пошли, че мы вообще это самое, я домой пойду, я вообще обещала дома быть.
* * *
   — …разлил чай в постель. Теплое мокрое пятно. Думаю, хрен с ним, лег спать вроде как вокруг пятна, а через пятнадцать минут проснулся весь в слезах, и что снилось — не помню.
* * *
    С.К.
   — …между прочим, в прошлый раз у тебя мобильник не отключился, и я минут пять сидел, слушал, как ты идешь по снегу. Туп-туп, туп-туп. Я чуть не заплакал.
* * *
    Нелли
   — …Ирка еле прочихалась, вообще, ужас. Говорит мне: «Мама, ты с ума сошла, он уже двадцать пять лет, наверное, на этих антресолях лежит, он уже вон, одна пыль! Он уже не красный какой-то, а вообще сербурмалиновый, уже не видно даже, это крепдешин или мешок какой-то! Выкидываем!» А много его! А ведь мы тогда с Ленкой из этого куска понашили-понашили, понашили-понашили, — и, знаешь, ходили мимо Дома Книги, туда-сюда, туда-сюда, — и все на нас смотрели.
* * *
    Юле Идлис
   — …говорят: «Это может изменить всю твою жизнь», а ты думаешь: «Ну какие дураки! Как что-то, что я тупо делаю в компании десяти, там, или даже пятнадцати абсолютно незнакомых, чужих людей, может изменить мою жизнь?» Мы же все так думаем, да? Как что-то, что ты делаешь два часа в неделю, может изменить твою жизнь? Так вот, я тоже так думала. Пошла просто… ну вот пошла, и все. Так вот я тебе говорю: йога реально изменила мою жизнь. Реально. Потому что я всегда такая была — ды-ды-ды-ды-ды, про все трясусь, про все нервничаю, вся такая, как пружина закрученная. А тут ты приходишь, переодеваешься, садишься в уголке на пол и час плачешь. Это другая жизнь. Я теперь вообще не понимаю, как люди без йоги живут.
* * *
   — …стоим, и тут мама мне шепчет: о, смотри, явилась — не запылилась! Я смотрю — она идет такая, по этому по всему, на каблуках, на цыпочках, чтобы в грязь не проваливаться. Видок у нее, я тебе говорю — постыдилась бы! Нет, она вся в черном, все как положено, но видно, что она одевалась, как на вечерину. Сапожки такие, знаешь, тысяч за шесть, с этим сзади… Вообще. Ленка мне, малая моя, говорит: «Ну какая свинья!» Ну реально, опоздать на двадцать минут, не иначе красилась. В таких очках темных, но все равно видно, скулы такие и все… Сапоги до колена и юбка. Понимаешь, да? Такой видон… Я смотрю, все отворачиваются прямо, потому что стыыыыдно! Стыыыдно же! Мы стоим, — понимаешь, вот видно, что у людей горе, им не до тряпок было. На Ленке мой свитер этот, с этим, ну… Ну тот. Я ей его не даю, потому что обдерет, но тут она говорит: Маринка, ничего черного нет — я дала, вот клянусь, даже не думала, — мне до свитера в такой момент, как ты думаешь? И ничего она не ободрала, уже можно давать ей носить, наверное, большая девка. А эта пришла — даже серьги черные. И видно, что подбирала. Уууужас. Слава Богу, к нам не полезла. Встала там подальше, я потом, как пошли, маме говорю: ну надо типа поздороваться хотя бы, а она мне такая: ты че?? Я потом думаю: а реально, чего я? Раньше я с ней один раз у вокзала столкнулась, вот прям плечо в плечо — я прошла, как сквозь стенку, а сейчас чего? И знаешь, у нас с ней вся разница — лет пять, а у нее уже морщинки такие, даже под очками видно. А она еще похудела так, ваще, как селедка. Ну мы пошли, а Ленка обрачивается-оборачивется, потом говорит такая: «А она там еще стоит, между прочим.» Мама говорит: вообще могла не приходить, нужна она тут! Ленка говорит: «Мы, мама, тоже могли не приходить,» так мама ей говорит: «Это я, дорогая, могла не приходить, а вам он был отец, ясно? И когда к этой ушел, и когда от этой ушел, — все равно отец.» Я Ленку пнула — типа ты чего? А она думает, я ей на ту показываю. Обернулась, я тоже обернулась — стоит, как примороженная. Потом вдруг как руками замахала! Я думаю — чего это она? А потом сообразила: это она пойти хотела, а каблуки провалились. Трудно, небось, полчаса на цыпочках стоять.
* * *
   — …собачка бежит, грязная-грязная, а уши у нее розовые-розовые и просвечивают. И тут я подумала: черт его знает, может, надо было тогда рожать.
* * *
   — …куда вы все идете, а ну не ходие! Светофор, что ли, не видите? Красный светофор, а вы идете! Ходил тут уже один! Да куда же Вы, молодой человек, идете? Не идите! Они остановились, а вы и идете, а они сейчас вон оттуда поедут! Поворачивать начнут, а вы пойдете — только полдороги перейти и успеете! Ходид тут уже один на красный! Ну куда же Вы идете, женщина! Они же теперь слева поедут, ну ждали-ждали, так подождите еще пять секунд! Ходил уже один, и вон оно как кончилось! А я ей говорила — не иди замуж, он дурак! А она — нет, не дурак! А я — "Нет, дурак!" А она — "Нет, не дурак!" Разве ж кто меня слушает? И вы не слушайте, идите, идите, все там свидитесь!
* * *
   — …самый страшный сон в моей жизни. Вообще. Я чуть не сдох. Я был наблюдателем, смотрел на все снаружи, что, как мы понимаем, еще страшнее. Не мультик, но такое, довольно условное повествование. Там девочка и мальчик режут друг друга ножом и едят. Это пиздец как страшно. Причем это-то как раз не условно, — кровь, дико больно, они кричат, и я все это чувствую, пиздец. И они запихивают в рот куски… Вообще. И в какой-то момент девочка вырывает у мальчика глаз и запихивает себе в рот. Кровь, все такое. И не может его проглотить, пытается и не может, и этот глаз катается у нее во рту. Госссподи. И я — ну, то есть он, но его глазом я, — вот он этим глазом вдруг видит, наконец, что у нее в голове. И вся голова у нее, оказывается. набита такими… как бумажечками, вся-вся-вся. И на бумажечках знаешь, что? «Вильгельмина фон Дюссельдорф», «Фредерика ле Перуа-Роже», «Жасмина Лаклемент»… И все это — имена, как ее бы звали, если бы она была графиней и вышла замуж за принца.
* * *
   — … потому что Господь исполнит любое желание, если у тебя чистые помыслы. Меня бабушка научила — всегда надо желать людям хорошее, даже если что-то происходит, что угодно. Это работает, серьезно. Вот например, когда эта сука сказала, что я бледная, потому что наркоманка, я решила: нет, я не буду это самое. Вот не буду и не буду. Я что сделала? Я вечером помолилась хорошо-хорошо, сказала: «Господи! Ниспошли здравия всем моим друзьям и знакомым!» И на следующее утро эту сука свалилась с лестницы и убилась насмерть.
* * *
   — …сначала и руки на себя наложить хотел, и все, а потом время шло-шло, и я такое понял… Сейчас в этом даже признаться грех, я знаю, что грех, но я тебе скажу: никогда я ее на самом деле не любил. Не смотри на меня так, я пьяный, дай скажу. Не любил — и все. Потому что любить — это знаешь, что? У меня папу машина сбила, когда мне было шесть лет. Они с матерью так ругались, ты не представляешь себе. Такое он творил… Он и выгонял нас, и орали, и вещи таскал, и это самое. И руки иногда это… До такого ее доводил… Ужас. Так вот, его когда с улицы принесли, люди стоят, все такое, — так вот мама кричала: "Наконец ты, подонок, сдох!", "Наконец ты, подонок, сдох!", и ногами его, ногами… А сама плааааачет. Плаааачет. Я же все понимал ты что думаешь, мне шесть лет было, а я уже понимал. А у меня такой любви и не было никогда. Пока все это…. не случилось, я и не знал даже.
* * *
    С.Б.
   — …страшнее, чем семья. Знаешь, например, что есть немцы, которые решили стать евреями? Приняли гиюр, кипу носят, все по-настоящему. Это в основном те, у кого дедушка особенно отличился. И все, кто это знает, ахают и охают, какое сложное и тонкое решение, и груз, и вообще подвиг партизана. А мне вот рассказали прелестную историю. Один такой немец узнал в семнадцать лет про Холокост, то-се, дедушка у него был баааальшой человек, Нюренберг по нему плакал, ну и вообще. Так этот немец так проникся в свои семнадцать лет, что с дедушкой-бабушкой вообще разговаривать перестал, и вообще выпал полностью из семьи, жил где-то черт-те где, учил историю еврейского народа, потом Тору, потом что там еще, прошел, короче, гиюр. Кипу надел, женился, детки. Ну и его раввин ему говорит: переезжай в Иерусалим. Обретение, значит, корней, пока не переедешь, считай, процесс не завершен. Он сам давно хотел, так проникся. Взял детей, поехал, перло его страшно, он все хотел увидеть, прямо каждую пядочку земли понюхать. Отпросился у жены на неделю, взял мотоцикл и поехал кататься, и там был, и сям был, везде. Ну и заехал, короче, на территории, места же незнакомые. А там эти, юные хунвейбины с камнями. Кольцом так и подходят, подходят… И он понимает, что кранты, потому что тут хоть ори, хоть не ори, забьют и закопают и мотоцикл по частям продадут, никто даже труп не найдет никогда. Он щиток поднял, говорит: я не еврей, я немец. Они на него орут, не понимают, кто-то по ноге саданул. Тут вышел какой-то взрослый, вроде по-английски немножко. Тот говорит: «Я немец! Немец!» А каску снять не может, там кипа. Этот ему: а ну сними каску! Тот говорит: «Не могу, вдруг в меня эти детки ваши кинут камнем в голову?» Тот усмехнулся, говорит: «Нет, ты еврей. Только евреи такие трусливые бывают». И отпустил его. И он уехал. Вот это пиздец, да? Не позавидуешь. А ты говоришь — страшнее семьи ничего нет. Ха.
* * *
   — …и так все… мучительно. Потому что все про живых людей. Вот были мы на вечере Фанайловой, сидим себе, и тут посреди всех дел какой-то мужик громко заявляет, это самое… "Я пойду на улицу покурить!". Так весь зал ему шипит: "Тиииише!", "Тиииише!", а жена — "Одеееенься! Одеееенься!"
* * *
   — …нет, ты что, для женщины водить машину — это очень важно. Это свобода, это такое чувство… Это так помогает стресс скинуть. Что бы ни случилось, садишься за руль и прямо пшшшшшш…. Такое чувство. Поссоришься, например, с любовником, он тебе: «Воооот, то, се,», — типа, — «ты старая, а мне двадцать!» — а ты дверью — бах! И потом пошла, села за руль, завелась — и сразу, знаешь, такое чувство… Вот просто из-за того, что ты сама себе хозяйка. И можешь делать, что хочешь, и вообще управляешь этим новым, сильным механизмом.
* * *
    П.
   — …а ты что думаешь? Это для меня знаешь, как? Это для меня как оправдание моего существования в этой квартире. Их повесил Анькин первый муж, я его даже знал, немножко, но так, пару раз виделись. Он был такой прекрасный мужик, серьезно, и руки были просто золотые у человека. Это все он делал, ты полку видел? Чеканки там в коридоре, карту, которая черная такая, все это. И копья тоже он повесил. Он их с раскопок привез, он на раскопки ездил, их списали или отдали ему, что-то такое. Анька говорит — «Я ему сказала, давай поставим в прихожей», а он — «Нееет, я хочу интересней!» Он такой был человек поразительный, все делал «интересней», не мог даже просто так… Вот он их подпилил и повесил. Он же небольшого роста был, а Анька у меня, ты сам видишь, от горшка полвершка. А мне они видишь, как? Смотри: раз! Раз! Раз! А? В глаз прямо! И вот представь себе: сколько лет я тут хожу, и в темноте, и к ребенку через этот коридор бегал, сонный, спящий на ходу — и ни разу даже рядом не задел! Это для меня как оправдание, что я в этой квартире могу быть. Типа, что со вчера ничего не изменилось.
* * *
   — …давно не был в супермаркете. Вот, хочу туда пойти.
* * *
   — …пришел с цветами. Ну, не очень с такими, но астры, все равно же это хорошо, да? И вообще — пока мы ели, что-то говорили такое, — я чувствую, ну вот знаешь — все склеивается. Прямо как кусочки складываются, вот он что-то скажет, я скажу — хлоп! И я так, знаешь, так хорошо мне стало, прямо вот весело внутри. Мы сидим, уже мороженое ему принесли, он уже мне прямо родной такой, как если бы трое детей. И тут подходит к столику какая-то девка, ничего такая, кожа плохая, а так ничего, но я сильно не разглядела. Становится такая и говорит: «Привет, Леша.» Я такая вся улыбаюсь, говорю: «Привет!» — а она на меня даже не смотрит, смотрит на него и говорит: «Ты что, глухой? Не слышишь меня?» Я рот раскрыла, а он сидит, как статуя, и пялится в мороженое. Она говорит: «Ну ладно, пока,» — разворачивается и идет к своему столику. Нормально, да? Я говорю: «Леш, ты меня прости, это кто?» «А никто,» — говорит. — «Так, тезка моей собаки.»
* * *
   — …придумал сюжет. Есть поэт и есть критик. Поэт уводит у критика жену. И после этого критик все бросает и всю жизнь занимается только творчеством этого поэта, не может остановиться.
* * *
   М.
   — …спасибо, деточка, что ты меня повела. Я мало того, что сто лет в кино не была, так я еще и именно этот фильм хотела посмотреть, я же все слышу по телевизору — «Хроники Нарнии», «Хроники Нарнии», а я даже книжку не читала. Знаешь, для меня этот фильм про что? Вот меня водили маленькую на елку во Дворец студентов, и там была такая красота, мрамор и все это, и такие бесконечные коридоры длинные, бесконечные. Я же тогда не знала, что это потемкинский дворец, Екатерина Потемкину подарила, это нам же тогда никто не рассказывал, а просто — такая красота была… И мне каждый раз так хотелось пойти по этим коридорам! Но не пускали же! А мне казалось, что там в конце что-то такое должно быть… Такое что-то… Невероятное. Так что спасибо тебе, доченька, что ты меня повела. Потому что я сейчас как будто прошла по этим коридорам до конца, такое чувство. И ничего там такого нет.
* * *
   — …укладывает мне челку и что-то такое говорит в процессе, — а он гламурный такой молодой человек, настоящий стилист, — ну вот, разговаривает о всяких приличествующих дискурсу благоглупостях, — вроде того, как молодо выглядит София Ротару. И вдруг говорит: "Между прочим, я рос у приемных родителей. Мои много работали и дали объявление в газете: кто может забирать детей из школы, а мы за ними будем в выходные приезжать. Откликнулась," — говорит, — "одна пожилая пара, у них как раз сын тридцатилетний утонул. Очень были необычные люди. Дед этот руку одну на войне потерял, а до того успел и каналы рыть, и лагеря, и все. Я вообще-то мало про него помню. Вот, помню, он всегда говорил мне, хриплый такой голос у него был: "Ыгорь, если тэбя кто-нибуд спросит, который час — сразу бэй в морду". "А почему," — говорит, — "не знаю". И опять хурли-мурли, хурли-мурли про медные оттенки у темных блондинок. Я его спрашиваю осторожно: "Игорь, а он, наверное, левую руку потерял?" "Да," — изумленно говорит мой парикмахер. "Тогда," — говорю, — "понятно, наверное, почему он Вам говорил про "который час"". "То есть?" — изумленно говорит мой парикмахер. "Ну," — говорю, — вот представьте себе, — "если кто-нибудь хотел над ним жестоко пошутить…" Он молча смотрит на меня в зеркале, потом опускает фен и говорит "Ого." Потом опять включает фен, потом кладет его, включенный, на тумбочку, идет и садится на пуфик. "Сейчас," — говорит. — "Мне надо про это подумать".