(старух), видя в них виновниц неурожая.
   Только малая часть таких судов и расправ оказалась известна нам. Обыденность подобных самосудов не давала повода, надо думать, заносить их в летописи или в какие-то тексты, которые дошли до нас.
   Когда в 1591 году в Астрахани заболел сторонник Москвы, местный князь Мурат-Гирей, туда по слову царя срочно отправлен был Астафий Пушкин учинить розыск с пыткою - кто подослал ведунов, чтобы болезнью погубить князя. Когда заподозренные под пыткой сознались, воеводы велели злых колдунов этих, наславших на князя вред, сжечь на поле.
   Обязательно ли правдиво было такое признание, сделанное под пыткой? Когда в 1674 году в Тотьме некая Феодосья, после пытки приговоренная к сожжению, была возведена на костер, она кричала с помоста, что никакой порчи ни на кого не насылала, что поклепала на себя, не стерпев мук. Но признание это не изменило ее судьбы. Из двух утверждений, в застенке и принародном, предпочтение было отдано тому, которое возвело ее на костер. В делах о колдовстве любое сомнение, как говорил я, толковалось против обвиняемого.
   Этот принцип исходной виновности настолько подчинял себе все, что даже если подозреваемый ни в чем не сознавался под пыткой, это понималось как еще более убедительное свидетельство его виновности, чем если бы он сознался. При всей явной нелогичности такого вывода, в нем был, однако, свой смысл. Тот, кто оказывался способен выдержать все пытки, проявить упорство и не сознаться, должен был, безусловно, обладать какими-то исключительными способностями, недосягаемыми для обычного человека. А если он оказывался так непохож на остальных, кем еще мог бы он быть, как не чародеем и колдуном?
   Вот почему, когда крепостной Василий Каменец-Подольского помещика Верещатынского, подвергнутый пытке по подозрению в краже волов, не высказал никаких наружных признаков страдания, он подписал себе тем самым смертный приговор. То, что при растягивании членов и при жжении огнем Василий "проявил завзятое терпение, необычное в человеческом теле" понято было, как несомненное свидетельство, что он "несомненно имел при себе чары". Вопрос о пропавших волах был забыт и отброшен. Перед лицом столь неопровержимого свидетельства этой неожиданно вскрывшейся страшной его вины суд приговорил его к казни.
   Когда в ходе суда при колдунах и подозреваемых находили какие-то рукописи или книги, "волшебные тетради", их жгли вместе с ними. Само знакомство с такой литературой, интерес к ней уже служили доказательством причастности к волшебству, а значит, к наведению болезней и всякого зла. Потому-то указ 1682 года царя Федора Алексеевича об основании в Москве Славяно-греко-латинской академии, запрещая держать в академии волшебные, чародейские и богоненавистные книги, предписывал "аще же таковые учители где обрящутся, и они со учениками, яко чародеи, без всякого милосердия да сожгутся".
   Ничто, как страх перед вредоносным воздействием разного рода колдунов и чародеев побуждал правительство снова и снова подтверждать свою беспощадность к ним. Даже Воинский устав Петра 1 в числе прочих воинских преступлений называл чернокнижие и колдовство. Такой злоумышленник "по состоянию дела в жестком заключении, в железах, гонянием шпицрутен наказан или весьма сожжен имеет быть". "... Весьма сожжен имеет быть?" Сегодня тpуднo судить, сколь преувеличены были опасения по поводу разного рода чародейств, волшебства и порчи. Единственное, что можно сказать с уверенностью, это то, что возникли они не из НИЧЕГО и строились не на пустом месте. Этот страх перед порчей, наговором, сглазом разделяли равно люди как низкого социального звания, так и верхи общества. Как всегда в такой ситуации, особую настороженность и подозрение вызывало все незнакомое, чуждое.
   Олеарий* рассказывал об иностранце-цирюльнике, имевшем неосторожность привести с собой в Москву скелет. В глазах москвичей - более убедительным свидетельство его союза с темными силами не могло и быть. Костра цирюльнику избежать, правда, удалось, сожгли только скелет. Самому же ему пришлось спешно бежать из Москвы и вообще из России. В другом случае во время пожара у немца-художника увидели старый череп. Еще немного, пишет Олеарий, и самого художника бросили бы в огонь.
   Вот почему, когда случалось, что заподозренный в колдовстве не попадал на костер и не оказывался на плахе, это можно было считать великим везением. Даже счастьем. Стоило Афанасию Наумову (Афоньке Наумёнку, как именовался он в сыскном деле) сболтнуть, что он-де умеет готовить колдовское зелье из лягушачьих костей, как на него тут же заведено было дело, и сам он оказался в застенке. Там, как легко было догадаться, он быстро сознался не только в колдовстве и порче, но от боли и ужаса оговорил множество людей.
   Дело тянулось более года, после чего бояре рассудили: чтобы другим неповадно было, надлежит отсечь ему, Афоньке, руку, а также ногу, после чего сжечь его.
   Приговор поступил государю, который проявил, однако, неожиданное и редкое в таких делах милосердие - вместо казни навечно сослать злодея в Сибирь. Но даже за решеткой и в кандалах Афонька продолжал быть опасен. Особая "память" за подписью думного дьяка предписывала "его держати в тюрьме до государева указу с большим же береженьем, чтоб он из тюрьмы не ушел, и к тюрьме, где он Афонька посажен будет, никаких людей припускати и говорити с ним ни о чем давати не велети, так же и в дороге, как его в Сибирь повезут, никаких людей к нему припускати и говорити с ним никому ни о чем давати не велети ж".
   Такими историями, часто с куда менее благополучным исходом, полны папки архива сыскных дел и Тайной канцелярии. Попавшие по колдовскому делу шли в застенок, на плаху или костер, не вызывая ни малейшего сочувствия у современников. Столь велик и небезосновательно, был страх перед творимым ими злом. С торжеством и ужасом смотрели прохожие на злодея, которого на телеге везли на казнь, не отличая при том невинного от виноватого.
   Одним из тех, кто и сам не без удовольствия, надо думать, наблюдал такие сцены, был некий Федор Иванов Соколов, по должности подъячий Саранской воеводской канцелярии. История того, что произошло с ним, сохранилась и известна из тех же папок сыскных дел, которые упоминал я.
   Года через три после женитьбы подъячий стал замечать со стороны жены некоторую холодность. Он попробовал было привязать жену подарками. В 1715 году, съездив по делам службы в Казань, он привез ей "полушлафрок, объяриновый, померанцевый, кругом обложен сеткою серебряной", за баснословную цену - 60 рублей. Подарок, очевидно, возымел эффект, но, как можно полагать, ненадолго.
   Столь большие траты, которые позволял себе влюбленный подъячий, шли, как можно предположить, не из скудного его жалования. На мысль эту наводит тот факт, что не прошло и года, как претерпел он неприятность по службе и попал в тюрьму.
   Неприятность эта повлекла за собой другую, куда более серьезную. При обыске в платье его найдены были пять "писем" (записок), написанных его рукой: "На море, на окиане, на острове на Буяне, и тута ходил и тута гулял..."
   "Письма" сочтены были "воровскими, заговорными, еретическими". Допрошенный по новому делу подъячий показал: "У меня с женою совета не было, что многим известно. Письма я переписал своею рукой и по часу твердил, чтобы жить с женою в согласии". Правду ли говорил подследственный или была это хитрая колдовская уловка, местное начальство окончательно решить не могло, и подъячий, по важности дела, отправлен был в Петербург. Там время от времени вызывали его в Синод, где снова и снова допрашивали о "волшебных письмах", как значится в его деле. Фемида не спешила. Шло время, месяцы складывались в годы. В 1724 году, как бы условно, он освобожден был из-под караула и "послан в адмиралтейство на работу". Снова шли годы. В 1727 году кабинет-секретарь доложил, наконец, о его деле государыне.
   Решение было продиктовано тотчас же и подписано ее рукой: "Понеже он пытан безвинно, то и его безвинное терпение и долголетнее под арестом содержание и по силе милостивых указов вину его отпустить, а что письма нашлись, яко волшебные, то для того его, Соколова, послать в Синод, чтобы учинил перед ним покаяние".
   Минул еще год, хмурым ноябрьским утром под караулом Соколов доставлен был в Большой Успенский собор и под караулом препровожден к самому амвону. Здесь, в соответствии с суровым церковным правилом, состоялся акт покаяния. После этого, все так же под караулом он был возвращен в место, где содержался все эти годы.
   Прошел еще год. В августе, наконец, состоялось долгожданное решение Сената:
   Соколова освободить, а "волшебные письмишки истребить через палача". Так, через тринадцать лет вернулся он обратно в Саранск. Дождалась ли его супруга, из-за равнодушия которой и принял он свою муку, как встретились они, ничего этого нам знать не дано. Известно только из того же дела, что в том же решении Сената сказано было, что "жить ему в своем доме в Саранске безотлучно и в Москве не бывать". Прощенный и оправданный, прошедший покаяние, он попрежнему продолжал почитаться лицом опасным.
   Знаменовало ли появление таких дел с относительно благополучным исходом известное ослабление гонений на колдунов и насылателей порчи? С полной уверенностью я бы этого утверждать не стал. Я высказал бы, пожалуй, лишь предположение, что общее смягчение нравов коснулось, возможно, и этой сферы. А может, и те, кто в силу исключительных своих способностей могли наводить порчу и творить наговор, сколько-то реже стали прибегать к этому.
   Общая тенденция эта к смягчению не исключала вспышек взаимного ожесточения, проявлявшихся время от времени. В том числе попыток оградиться от порчи и зла, как некогда, огнем. Об одном из таких случаев рассказывает издававшийся в Петербурге "Правительственный вестник":
   "В середине января крестьянка Игнатьева приходила в дом к крестьянину Кузьмину и просила творогу, но в этом ей отказали. Вскоре после этого заболела его дочь, которая в припадках выкрикивала, что попорчена Игнатьевой. Такой же болезнью была больна крестьянка деревни Передниково Марья Иванова. Наконец, в конце января в деревне Врачеве, где жила Игнатьева, заболела дочь крестьянки Екатерина Зайцева, у которой ранее того умерла от подобной же болезни родная сестра, выкликавшая перед смертью, что попорчена Игнатьевой. Муж Зайцевой, бывший солдат и потому грамотный ( в русской армии солдат учили читать и писать), подал жалобу в местную полицию. Когда полицейские чины приехали в деревню, крестьяне в один голос просили, чтобы те защитили их дочерей и жен от "черной бабки". Полицейские оказались в трудном положении и обещали узнать, что скажет на это начальство.
   Крестьяне подождали еще какое-то время, когда же терпение их, подгоняемое тревогой за близких, иссякло, они "черную бабку" заперли в хате, заколотили окна и сожгли". По суду, состоявшемуся после этого, трое участников приговорено было к церковному покаянию, а остальные признаны невиновными.
   На подступах к трону Знаменитая фраза Людовика XIV "Государство - это я", по поводу которой публицисты и политологи не могут успокоиться уже почти три столетия, была совершенно не смешна и отнюдь не шокирующа в то время, когда она была сказана. В авторитарных системах личность правителя, вождя, монарха, действительно и совершенно искренне идентифицируется с самой системой, будь то тоталитарное государство, африканское племя или любая империя. Благополучие и безопасность правителя понимались как нечто равнозначное безопасности и благополучию того, что он олицетворял, то есть - государства. Как ни парадоксально, очевидно, это та самая ситуация, когда в отличие от демократических систем, охрана такой первой личности может быть действительно связана с понятием государственной безопасности.
   В перечне тех опасностей и угроз, оградить от которых надлежало это первое лицо, не последнее место занимала опасность порчи и колдовства. Логично, что в таком авторитарном государстве, каким была Российская империя, этой стороне безопасности государя уделялись усердие и внимание, которые значительно превосходили то, что делалось в этом отношении в других странах.
   Когда противоборство между царевной Софией и ее братьями Иваном и Петром Алексеевичем, завершилось в пользу братьев, тут же припомнили глухие толки, что царевне-де помогала в богомерзких ее делах какая-то бабка-ведунья. Волнуемые этим слухом, сотни доброхотов-москвичей собрались как-то перед стрелецким приказом, горя желанием разыскать злодейку-колдунью и расправиться с ней. Можно догадаться, окажись победительницей царевна София, а не Петр с братом, не меньшая толпа собралась бы, наверное, исполненная не меньшей жажды расправы. При этом не сомневаюсь и в том, что многие лица из одной толпы оказались бы и в другой.
   Такие ситуации во все времена выталкивали на поверхность фигуру сыщика-любителя, доносителя-энтузиаста. Так было и на этот раз, когда в приказе перед боярином Василием Семеновичем Вольским предстал бравый молодец поморец Евтюшка. Он, мол, доподлинно знает эту бабку-ведунью. Предшествуемая Евтюшкой разъяренно-ликующая толпа бросилась, куда он повел, и выволокла из избы некую Марфушку. Та все отрицала и, даже когда дано ей было 32 удара кнутом, стояла на том же. Народ в извечной своей жажде справедливости стал громко требовать ее "огнем жечь крепко". И это было бы несомненно проделано, не скончайся она сама, не выдержав пытки.
   Через двадцать лет зло, сотворенное Евтюшкой, по тому же кругу, вернулось к нему. Другой наветчик, выкрикнув "слово и дело", показал под пыткой, будто давал Евтюшка дворцовой постельнице два кусочка воску наговоренного, чтобы она налепила, где знает, да еще упоминал Евтюшка при том "имя государево неведомо для чего". Теперь настала очередь поморца. Он тут же был взят в застенок для дознания, но, так и не успев ни в чем повиниться, не выдержав пытки, умер. Жена же его на трех пытках держалась упорно, отвергая все обвинения против своего мужа, не зная даже, что это ничем уже не могло помочь ему. Но и после этого продолжали ее содержать под стражей, пока летом 1700 года из Преображенского приказа не вышла бумага: "Бояре приговорили: Анютку, жену Евтюшки освободить потому, что она в том деле очистилась кровью".
   Особым обстоятельством, и вызвавшим столь большое внимание к этому делу, было то, что упоминалось в нем "имя государево". Вот почему, выяснив досконально всю меру опасности и не пресекая ее полностью, никак невозможно было, чтобы хоть один человек, находящийся под сомнением, получил свободу. Правило это неукоснительно соблюдалось во всех делах такого рода.
   Известно, каким противоборством, а порой и отчаянием встречали нововведения Петра Первого некоторые его современники. Перемены, рушившие вековой образ жизни, многими воспринимались как катастрофа их собственного бытия. Поэтому и впал в такое состояние стольник Андрей Безобразов, когда назначен был воеводою неведомо куда, на дальний Терек, где-то на самом краю земли. Ослушаться он не посмел, но сколько мог, постарался задержаться в пути, посылая с дороги на имя государей Петра и Ивана Алексеевичей такие слезные прошения: "Едучи на службу, я в пути заскорбел, и от той скорби стал дряхл, и глух, и беспамятен, и в уме крушился и глазами плохо вижу, потому что человеченко старой и увечной, руки и ноги переломаны, и иные многие болезни во мне есть, и на Коломне меня, холопа вашего, поновляли и причащали, и маслом святым святили. Умилителя, государи, надо мною, аки Бог! Не велите, государи, меня на Терек посылать".
   Шел ему, Безобразову, тогда 69-ый год и жалобы его вполне можно понять.
   Зная неуступчивость царской воли, Безобразов особо писал своей жене Агафье Васильевне: "Бей челом Авдотье Петровне, Авдотье Аврамовне. Съезди к Федоровым детям Полуектовича, к Артемонову сыну к Андрею Артемоновичу и им челом побей; да съезди к Автамону Ивановичу и ему побей челом. Съезди к князь Юрьеву сыну Рамодановскому, к князь Юрыо Юрьевичу и побей челом. К князь Михаилу Ивановичу Лыкову съезди и побей челом. К Александру Петровичу Салтыкову съезди и побей челом".* Полагая, что просто так никто хлопотать не будет, он пишет своей жене в другом письме: "За Чачу незачто стоять, лише б только меня поворотили. Ведаешь ты и сама, что мне есть что дать: запас у меня есть... будет денги, - я и денег дам, ржевскую деревню продам, я. и тысячу дам! - А будет и деревня кому понадобится, я и деревню дам."* Все ничего было бы, доехал или не доехал бы новый воевода до места своего назначения, ничто не послужило бы так к прискорбию и беде, не вздумай он обратиться за помощью к волхвам и ворожеям. Он же нарочно стал сыскивать таких по своему пути, спрося, чтобы наслали они по ветру тоску на царя Петра по нему, Андрею Безобразову, чтоб захотел бы царь его видеть при себе и вернул бы его в Москву обратно.
   Предали же его холопы, его же дворовые люди, донеся на барина ради наград и милостей государевых. По доносу их тут же схвачен был "волхв Дорофейка". А после пристрастного допроса его и сам Андрей Безобразов доставлен был в приказ Розыскных дел. "А на очной ставке Андрей Безобразов вовсем запирался ж: что он его, Дорошку, и не знает. И с пытки Дорошка, после двух подъемов и одного удара, показал: Андрей Безобразов говорил ему ехать в Москву и там сделать, чтоб великие государи были до него добры."
   Важен был, очевидно, не смысл посыла, в котором не было ничего злого, ни вредного ("чтобы великие государи были до него добры"), а само намерение, сама угроза воздействия. Если действительно можно заставить государя подумать или почувствовать так, как наводит на него волхв, тогда царь, а значит и вся страна, народ могут стать игрушкой, послушные чьей-то воле. Именно этим объясняется величайшая тщательность и беспощадность ведения таких дел.
   Вскоре разысканы были и другие волхвы и ворожеи, к которым в отчаянии своем пытался прибегнуть старик. Все они приговорены были к отсечению головы. Волхвов же Дорошку и Федьку решено было "сжечь в срубе". Сделано это было в Москве, на Болотной площади, там, где сейчас сквер против кинотеатра "Ударник".
   Площадь эта была традиционным местом казней. Здесь были лишены жизни многие, в том числе и Пугачев. Сейчас это трагическое место Москвы отмечено почему-то памятником художнику Репину, знаменуя тем полное историческое беспамятство не только правителей, но и народа.
   В день, когда сожжены были волхвы, казнен был и сам Безобразов. "А жену Андрюшки Безобразова Агафью, - приговорено было, - сослать в ссылку в Новгородской уезд, в Введенский девич монастырь под начал, и быть ей в том монастыре по ее смерть неисходно."
   Величайшие опасения первых лиц государства по поводу всякого рода наговоров и порчи в свой адрес продолжались и в годы последующих царств и правлений. Утром 6-го октября 1754 года дворец Елизаветы Петровны охватил переполох. У всех дверей поставлены были караулы, встревоженные придворные, встречаясь в залах и в дворцовых переходах, выражали на лицах приличествующую озабоченность и тревогу.
   Прислуга и челядь затаились по своим клетушкам и, казалось, вымерли. Во дворце начинался повальный допрос и дознание.
   В то утро, гласит запись, сделанная по этому поводу в Тайной канцелярии, "ее императорское величество изволили отдать графу Александру Ивановичу Шувалову найденный в опочивальне ее величества корешок в бумажке и приказали допросить камер-медхен Татьяну Ивановну и комнатных девок Авдотью и Катерину - не они ли подложили корешок и не видали ли корешка, когда убирали, наконец, не имеют ли оне какого сомнения в подложении кем-нибудь этого корешка?"
   Дальнейший ход этого дела неизвестен. Исследователь, лет сто назад занимавшийся им, вынужден был констатировать, что бумаги, относящиеся к делу, настолько сгнили и слиплись, что разобрать что-либо нет возможности.
   Лучше сохранились многие из других подобных же дел. Так, в одном речь идет о случае, когда придворные мастерицы, поссорившись между собою, обвинили одна другую в том, что та, мол, сыпала тайно пепел в след, оставленный государыней.
   Тут же устроен был беспощадный розыск, как и положено, с дыбой и с пытками, дабы выяснить, кто научил ее этому и с какой целью. Особое подозрение вызвало то, что муж мастерицы оказался литвин (литовец): не делалось ли то по приказу литовского короля? И хотя выяснилось, что мастерица сыпала пепел в след только чтобы государыня любила ее, мастерицу ту и еще трех старух-ворожей с семьями отправили в ссылку. Прочих же, даже тех, кто донесли, обличали и обвиняли ее, впредь ведено было во дворец не пускать вовсе. Никогда! Уже само то, что они оказались осведомлены, что на высоких особ можно навести порчу, делало их опасными.
   Ни знатность, ни богатство, ни влиятельность рода не служили защитой, если только тень подозрения такого рода падала на человека. Князь Михаил Иванович Воротынский только по доносу его же холопа, обвинившего своего господина в чародействе и злых умыслах на царя, подвергнут был жестокой пытке. Сосланный в заточение князь скончался в дороге после перенесенных мук.
   Столь же жестока оказалась участь, постигшая боярина Артемона Морозова, тоже ставшего жертвой своей челяди. Лекарь его и "карла Захарка" донесли, что господин их, запершись читал "черную книгу". И хотя никакого дурного умысла замечено в том не было, за само чтение "черной книги" Морозов отправлен был в ссылку, лишен боярского звания, а имение его отобрано было в казну.
   Сколь бы драматичны ни были сами по себе эти эпизоды русской истории, в нашем повествовании они присутствуют лишь в той связи, что дают почувствовать, дают понять, сколь значительное место занимали колдовская практика и порча в тогдашней реальности. Это тот случай, когда о предмете возможно судить по реакции на него. Причем это была реакция не людей невежественных и неграмотных, а лиц, для своего времени весьма просвещенных, тех, в чьих руках находились судьбы государства и нации. За опасениями их и страхом стоял безусловно определенный опыт и знание о результатах такого рода колдовских действий и порчи. Мы видели, что реальность таких воздействий не отрицают, а пытаются понять исследователи и ученые наших дней.
   Одной из мер, должных оградить первых людей государства от порчи и волшебства, считалась клятва на верность, которую полагалось давать при вступлении царя на престол. По такой крестоцеловальной записи дававшие клятву обещали царю, царице и их детям "никакого лиха не учинити, и зелья лихого и коренья не давати, и не испортити, да и людей своих с ведовством, да со всяким лихим зельем и кореньем не посылати, и ведунов и ведуний не добывати на государево лихо, и их государей на следу всяким ведовским мечтаниям не испортити, ни ведовством по ветру никакого лиха не посылати и следу не вынимати."
   Эстафета страха Все сказанное ранее об авторитарных системах, где безопасность вождя, предводителя, императора понималась как безопасность государства и самого народа, в полной - а вернее, в превосходной степени приложимо к последнему периоду истории нашей страны, периоду осененному знаком серпа и молота. Отличие от прошлого заключалось не столько в возросшей беспощадности (ни Розыскной приказ, ни Тайная канцелярия особой снисходительностью не отличались), сколько в небывалой прежде секретности дел, связанных с тем предметом, о котором говорим мы здесь. Да и могло ли быть иначе? Могли ли вожди-материалисты, вожди марксистов-ленинцев признаться в своем тайном страхе перед неведомой силой, исходившей от людей по сути своей политически безграмотных, не понимавших законов классовой борьбы и тем самым пребывавших даже за гранью той реальности, в которой находились они сами.
   Эту-то двоемысленноств, столь свойственную советской системе вообще, и призвана была скрывать та повышенная секретность, о которой говорю я. Именно в обстановке такой секретности и внезапности была проведена в стране операция по практически поголовному истреблению шаманов. Как представляется из того, что известно мне, задолго до того, как такое решение было принято в масштабе всей страны, особую тревогу по поводу шаманов проявляли партийные вожди национальных окраин. Ни милиция, ни ЧК и ни личная охрана не могли оградить их и их близких от бубна шамана, не могли защитить от проклятия и болезни, насланной им.
   Поводов же к тому, чтобы заслужить все это, по мере того, как шло советское строительство, становилось все больше. Не потому ли по мере того, как на национальных окраинах усиливалась и обострялась война партийного аппарата со своим народом, одновременно и даже обгоняя этот процесс, усиливались и обострялись репрессии властей против шаманов? Окончательный удар был нанесен в год Большого Террора, когда шаманы были арестованы повсеместно от Белого моря до Тихого океана и следы их затерялись за колючей, проволокой ГУЛАГа.
   Для народа же, восторженного по своей доверчивости в адрес властей, акция эта преподнесена была, как защита его же, народа, от религии и всякого суеверия.
   Нетрудно понять, если бы дело обстояло именно так, если бы акция эта была чисто идеологической, служители официальных религий подверглись бы ударам, никак не меньшим. Однако, этого, как известно, не было. Каким бы репрессиям, вместе с остальным народом ни подвергались священники, муллы или раввины, вопрос о поголовном их истреблении не стоял. А именно такая попытка предпринята была в отношении шаманов.