- Все это мусор, - говорит Володя.
   - Ну, мусор, мусор, не будем спорить, про споры очень хорошо в одной книге написано... Не помню, как, но помню, что хорошо... Как-то плюс на минус.
   - В какой книге? Кто автор? - спрашивает Володя.
   - Розанов, - отвечает Паша.
   - Первый раз слышу, - говорит Володя. - Какой Розанов? Может, Розов?
   - А кто такой Розов? - вмешивается Ленка. - Ой, ребята, я такая серая, что и Розова не знаю.
   - Как же, - говорит Володя, - по телевизору недавно выступал... И в газете про него было... Майор Розов...
   - Ой, вспомнила, - говорит Ленка, - сначала он выступал, а потом песни пел. Там одна песня мне понравилась - "На мотоцикле": "На мотоцикле, на мотоцикле..." Хорошая песня.
   - Хорошие ребята, - говорит Паша, когда мы выходим в ночь, - хорошие ребята, но темные. Спорит Володя по-советски, а донести - никогда не донесет. В зтом можешь быть уверен.
   Мы идем к метро, дрожа от холода.
   - Сыро, как на Камчатке, - говорит Паша, - я на Камчатке служил, на сырой камчатской земле. Самое сырое место в Союзе. А мне солнца хочется. Я б в Италию поехал. В Италии, говорят, церквей много, резчики по дереву, реставраторы нужны. А ты куда?
   - Не знаю... Я еще не решил... Вызов нужен.
   - Вызов я тебе устрою, сведу с людьми. Только момент надо выбрать. Сам понимаешь, за нами следят. Потому я для первого раза у Володи с тобой встретился... Вот, возьми для начала, - и сует мне нечто, завернутое в газету.
   Мы расстаемся, Паша идет к автобусной остановке, я спускаюсь в метро. В метро теплей, но меня по-прежнему трясет. Сказать честно, я начинаю трусить. Впервые в жизни нелегальщина, недозволенные книги, которые прощупываются сквозь газету. Вот куда привела меня зубная боль. Зубы меж тем уже ноют, пока боль терпимая, надо спешить домой, смазать десну кефиром, а если не поможет, то попробовать полоскать мочой. В глазах мерцает, от водки и холодной манной каши тошнит, но главное не это, я впервые начинаю понимать, что такое настоящий страх, мне кажется, что на меня смотрят со всех сторон. Вон станционный милиционер прошел - смотрит. Может, лучше было бы по поводу своих выездных замыслов поделиться не с Пашей, а с Рафой Киршенбаумом, у которого есть свои связи? Но при всей моей любви и уважении к Рафе существуют опасения, что мои намерения раньше времени распространятся в институте. О самом Рафе, кстати, узнали раньше, чем он подал заявление. А Паша все-таки далекий друг, совсем другое общество. Впрочем, мои рассуждения, возможно, наивны. Возможно, они навеяны "синдромом Апфельбаума", в который, как я теперь понимаю, входит целый ряд сложных компонентов. Первоначально мне казалось, что "синдром Апфельбаума" связан исключительно с зубной болью и выражается в неприязни к людям, у которых зубы не болят. Но теперь я понимаю, что это лишь частный случай, мой синдром гораздо многогранней. И пока я еду в пустом ночном вагоне метро и через щеку жжет зубная боль, а через газету жгут опасные книги, мне кажется, что вот-вот я выведу окончательную формулу "синдрома Апфельбаума". Но домой я приезжаю без формулы и не только уж с зубной, но и с головной болью. Луна в эту ночь не просто светила - горела, окно было резко очерчено, и за окном словно лунный пожар, а в комнате его отсвет. Мне больно и страшно. Как ни странно - это более терпимо, чем просто больно. Когда несешь тяжесть в двух руках, два полных ведра - одно уравновешивает другое. Вспоминаются Володя, Ленка, Паша - невольно становится смешно, держусь за щеку, чтоб не рассмеяться. "Ему и больно, и смешно, а мать грозит ему в окно". Да, с матерью будет трудно. Моя мать - седая большевичка. Милая моя мама. Любовь к маме и прочие подобные чувства тоже входят в "синдром Апфельбаума", в его сложное сочетание. "Шалун уж отморозил пальчик, ему и больно, и смешно..." Милая мама, сколько ей пришлось претерпеть из-за моих шалостей. Помню, в седьмом классе при неопытной учительнице - практикантке пединститута, то ли из шалости, то ли еще по каким-то неясным мне самому причинам я прочел стихи Пушкина так:
   Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
   И назовет меня всяк сущий в ней язык,
   И гордый сын славян, еврей, и ныне дикой
   Тунгус, и друг степей калмык...
   Вначале как-то сошло, наверно, практикантка не совсем твердо знала пушкинский текст, но затем, по доносу старосты класса, дело обнаружилось и приняло неожиданный размах. Меня исключили из комсомола, чуть не исключили из школы... Бедная моя мама...
   Так хожу из угла в угол, думаю, вспоминаю, пробую заглушить тяжесть в желудке, холод в животе и, конечно же, зубную пытку. В третьем часу ночи, когда боль, как обычно, становится невыносимой, я вместо кефирного рецепта Марфы Ивановны решаюсь на Пашин рецепт. Смешав водку с мочой, зажмурив глаза, полощу воспаленные десны. Становится легче, становится совсем легко. Пытаюсь лечь, уснуть - не спится. Тогда достаю из газеты Пашины книги. Одна из них - Розанов, о котором упоминал Паша. Странная книга, никогда прежде подобного не читал. Чем далее читаю, тем более понимаю - это книга сладкая и вредная для ума, как шоколад сладок и вреден для зубов и желудка. Несколько страниц прочел с наслаждением, а потом понял - объелся. Взял другую книгу. Какая-то политическая фантазия, с матерком. Тут все наоборот - вначале скучно было, а затем увлекся. Остроумно написано. Одни имена, фамилии да клички чего стоят... Хаимпоц - ничего... Дядя Елдак - ничего, ничего... Гжегож Пьязда - смеюсь, держась за больную щеку. От смеха зубы опять начинают ныть. Уже смелей и уверенней повторяю рецепт Паши. Засыпаю. Просыпаюсь при ярком свете дня, зубы ноют терпимо. Настроение сложное и многогранное, но в пределах "синдрома Апфельбаума". Лежу некоторое время с открытыми глазами, без мыслей, а потом, так же без мыслей, сам не зная отчего, звоню Ковригину-Киршенбауму, дяде Ионе.
   - Что ж ты пропал?
   - Зубы болят.
   - Это я тебе устрою. У меня хороший зубной врач. Приезжай прямо сейчас. Рафа тоже скоро ко мне приедет.
   В комнате у дяди Ионы стало еще тесней от ящиков, в которые уже упакована часть вещей. Часть книг снята с полок. Разорение, грусть, неприкаянность.
   - В институте скандал, - говорит Рафа. - Торба рвет и мечет. Характеристику я до сих пор не получил. А если он узнает, что и ты хочешь уезжать, - его парализует. Бедный старик, он ведь всегда был антисемитом с добрым сердцем. Но теперь его словно подменили. Скоро в институте общее собрание, на котором выступят представители антисионистского комитета...
   - Негодяи, - говорит дядя Иона, - зудят под руку, а тут приходится упаковывать свою прошлую жизнь. Начал упаковывать фотографии, и заныло сердце... - Он достает из какого-то ящика пакет с фотографиями, раскрывает, несколько фотографий падают на пол. На одной из них дядя Иона - бравый, подтянутый, с приклеенными длинными усами, чубатый, в форме драгуна царской армии. - Это в пятьдесят четвертом... Молодой я был... - Его глаза загораются, и он объявляет хорошо, по-концертному поставленным голосом: Старинная солдатская походная частушка образца тысяча девятьсот четырнадцатого года "Эх, радоваться нечему", - и запевает: - "Эх, радоваться нечему, хоть я и молода. Эх. радоваться нечему, хоть я и удала. Эх, радоваться нечему, ведь у ворот беда. Эх, радоваться нечему - немецкая орда". Хорошо, лихо пели, так и видишь усачей, блеск труб, цокот копыт... Страницы истории... Листаем страницы истории... Русская история в частушках - так бы назвать новую программу. - Он достает со стены балалаечку. - Вот еще одна частушка. В четыре голоса петь надо: бас, баритон, сопрано и детский тенорок. - Дядя Иона берет несколько аккордов на балалаечке и объявляет: - Частушка с переплясом "А при Сталине...". - Он запевает, ловко меняя голос под женское сопрано: - "А при Сталине, а при Сталине я молоденькой была, да я молоденькой была". Второй го
   лос - детский тенорок: "А при Сталине, а при Сталине я рябеночком была, да я рябеночком была..." Третий голос - баритон: "А при Сталине, а при Сталине я на нарах вшей давил, да я на нарах вшей давил". Четвертый голос бас: "А при Сталине, а при Сталине я врагов народа бил, да я врагов народа бил". Все вместе: "А при Сталине, а при Сталине, да айли-люли, трын-трава, да айли-люли, трын-трава..." Начинается общий перепляс, - вдохновенно, весело кричит дядя Иона.
   Мы пьем коньяк и веселимся.
   - Ничего, - кричит дядя Иона, - я им музыкальные бомбы приготовлю... Буду бить трофейным оружием. Сейчас над "Внешнеторговой урожайной" работаю. - Он торжественно объявляет: - "Внешнеторговая урожайная". Двое солистов: "Здравствуй, Андрюшка, здравствуй, Ванюшка, - и-эх, по маленькой! Здравствуй, Матвейка, здравствуй, Сергейка, - и-эх, по славненькой!" Тут голос из хора речитативом: "Товарищи, господа приехали!" И сразу хор: "Закупай, закупай много зерна, закупай, закупай, песня слышна..."
   Веселимся без оглядки. Упиваемся коньяком, почему-то кричим "Ура", поем "Фрейлехс". Предупреждая возмущение соседа, дядя Иона сам стучит ему в деревянную перегородку и кричит:
   - Эй, ты, Ванька, половой хрен! К черту интернациональный опиум! Они антисемиты, а мы русофобы. "Я не Ваня и не Коля, я не Петя, не Андрей. Я обычный, симпатичный, обаятельный еврей..." Хор мальчиков. Все в белых рубашечках с черными галстуками.
   Не знаю, почему сосед на этот раз смолчал. Слышно было, что он дома, ходит, кашляет, но смолчал. Прежде, когда дядя Иона начинал музицировать, он стучал в стену и кричал:
   - Абрамс! Еврейскую музыку завел!
   А на этот раз смолчал, возможно, чужое хамство его не так раздражает, как нормальные музыкальные звуки. Он ощущает себя в своей атмосфере. Чувствуя безответность врага, дядя Иона переходит все границы.
   - Скоты, - кричит дядя Иона, - хазерем, гоим, свиньи, мужики, хамы! Ненавижу! Сил моих нет. Пешком бы ушел! С шести лет жидом обзывают.
   Наверно, у дяди Ионы тоже "синдром Апфельбаума", потому что, когда больно, смешно и страшно, это порождает самую черную ненависть, которая тем черней, чем безысходней. Волосы у дяди Ионы взмокли, руки дрожат, лицо бледное. И все мы, несколько протрезвев, начинаем тревожиться. Дяде Ване, соседу, опасаться последствий за свою ненависть не приходится, случая не было, чтоб дядя Ваня за подобную ненависть пострадал. А дядя Иона, протрезвев, тревожится: перебрали коньячку, наговорили... Может, то, что молчит, особенно опасный признак. Куда-то напишет, куда-то сообщит.
   В таком тревожном состоянии мы и разошлись. Ночью я опять почти не спал. Пашин рецепт с первого раза подействовал неплохо, но потом его пришлось бесконечно повторять, пытаясь унять боль. Утром больными зубами, воспаленными деснами сосал кусочки яблока, чтоб заглушить запах мочи изо рта перед тем, как ехать к зубному врачу, на этот раз порекомендованному дядей Ионой.
   Было то самое "старушечье" утро, с которого я начал свой рассказ. Спокойное, несуетливое, свежее утро. В метро тоже тихо и свежо. До остановки "Комсомольская площадь" вообще несколько человек в моем вагоне. Сидят в спокойных позах, посматривают дружелюбно, не то что в часы пик, когда один против всех, все против одного. На остановке "Комсомольская площадь", у трех вокзалов, как обычно, стало многолюдней, но в терпимых пределах - просто все сидячие места оказались занятыми и было несколько стоячих граждан. Я расслабился, зубы ноют в отдалении, не столько болят, сколько напоминают о себе. Конечно, я уж по опыту цену их либерализма знаю, просто передышку берут перед новой свирепостью. Но отчего бы этой передышкой не воспользоваться? Голова мягко свисает на грудь, шум укачивает. Затревожился даже, как бы остановку не проехать, где мне пересадка предстоит. Открыл полузажмуренные глаза, глянул... прямо передо мной майор КГБ. Видно, на "Комсомольской" вошел.
   Говорят - на воре шапка горит. На мне шапки не было, но щеки действительно вспыхнули, шея взмокла, сердце - бах, бах, бах, бах побежало. Да куда бежать? Тем более с уликами. Зная, что дорога длинная, не удержался и положил в портфель нелегальные Пашины книги закордонного издания. Думал - за "Кутузовским проспектом" пойдут места тихие, почти загородные, вот и почитаю, чтоб время скоротать. Черт дернул. Исподтишка гляжу на майора, сидящего прямо против меня. Я на него поглядываю, и мне кажется, он на меня тоже косит. Майор - мужчина высокого роста, с хорошо откормленным народным лицом, рыжевато-золотистый, пшеничный блондин, конечно, светлоглазый, ресницы и брови еще более светлые, чем волосы, почти бесцветные, руки большие, чистые, и в руках тоже портфель, гораздо лучше моего, хорошей светло-коричневой кожи с двумя замками. Вообще все в майоре лучше моего, прочней, спокойней, красивей - любимый сын отечества. Зимой он, наверно, носит, когда не в форменной шинели, демисезонное пальто из хорошего темно-серого сукна. Дубленки они не любят и вообще зимние пальто, кажется, не носят. Демисезонное пальто на утепленной подкладке и пыжиковую шапку-ушанку, которую я так и не достал. Бирнбаум обещал, но ничего не получилось. Однако главное, конечно, в майоре не свидетельства материального благосостояния, а первоклассные физиче
   ские данные. Вот майор случайно зевнул, показал зубы.... Какие зубы! Крепкие от природы, правильной конической формы, способные противостоять воздействию кислот, перемолоть любое, самое твердое, полезное витаминное яблоко. Судя по белизне зубов и хорошему цвету лица, он ест каждый день много таких яблок.
   Пока я так мысленно рассуждал, в вагоне стало уж по-настоящему тесно, ибо на остановке "Кировская" вошло множество пассажиров. Я глянул - вместо майора напротив меня сидит пожилая женщина. Случайно глянул вверх - майор надо мной нависает вплотную, за поручень держится. И тут мне уже без всяких комплексов, без всяких синдромов, без всяких странных фантазий стало по-настоящему страшно. Следующая остановка - "Площадь Дзержинского", то есть Лубянка. Скажет негромко - "пройдемте". Обыщут - найдут недозволенные книги. Приедет заплаканная мама... Но цепляюсь за соломинку - может, случайно надо мной стоит, может, просто пожилой женщине место уступил. Внутренне и отчасти внешне дрожа, надеюсь на лучшее, и вдруг майор уже без всяких обиняков трогает концом своей начищенной туфли мою туфлю. Я вздрагиваю, и тут же опять с надеждой - вагон трясет, случайно коснулся. Нет, второй раз трогает, уже настойчивей. Я поднял в отчаянии глаза, уж ни на что не надеюсь и собираюсь подчиниться. Замечаю настойчивый, указывающий взгляд майора. Майор смотрит вниз на мой живот, на мои ноги. У ног портфель с нелегальщиной. Я подчиняюсь, смотрю туда же и... замечаю, что у меня на штанах ширинка широко расстегнута. Не одна пуговица, а все три. Второпях, с тяжелой головой, после бессонной ночи собирался. Майор, кажется, понял, что я сообразил, в чем дело, слегка улыбнувшись, он нависает еще ниже и прикрывает меня портфелем. Лихорадочно, негнущимися пальцами сую пуговицы в петли, застегиваю ширинку как раз в тот момент, когда поезд останавливается у перрона станции "Дзержинская". Кивнув мне и улыбнувшись уже пошире, майор пробирается к выходу. Я успеваю благодарно улыбнуться ему в ответ. Он опять ободряюще кивает: "Все в порядке, друг, обыкновенная мужская солидарность". В вагоне снова свободно, поезд миновал центр. Я сижу, словно пробудившись от кошмара или, точнее, выздоравливая от опасной болезни, в которой зубные мучения лишь внешний признак. Я чувствую, что зубная боль скоро тоже оставит меня, что произошел перелом. Так я еду, слабый, опустошенный, но радостный и спасенный. Глаза мои слезятся. Не знаю, как у кого, но когда ко мне власть, суровая, холодная, неулыбчивая власть, проявляет малейшее снисхождение, малейшее понимание, малейшую человечность, это меня сразу умиляет до слез, и я готов ей многое простить. Так, умиленный, успокоенный, приезжаю в поликлинику.
   Поликлиника обычная, районная, вокзального типа, в духоте у крашенных белой краской дверей медицинских кабинетов скопились враги с суровыми, усталыми злыми лицами. У зубоврачебного кабинета особенно много врагов, на скамьях сидящих, у стены и по углам стоящих. Опять начинаю волноваться: где же перелом судьбы, в чем же перелом, неужели внутреннее ощущение обмануло? Нет, не обмануло. На бумажке у меня указана совсем другая комната, вход по параллельному, полупустому тихому коридору. Пальмы в кадках, ковровые дорожки, чистые плевательницы. Нахожу нужную дверь. Возле, на стульях, очередь - всего два человека. Один чем-то похож на встреченного в метро майора КГБ, светловолосый, в сером штатском костюме. Не он ли, переодевшийся? Нет, не он, но действительно похож. Второй, точнее, вторая, миловидная молодая женщина, черноволосая, с челкой, возбуждающе пахнущая духами. Оба - светловолосый и черноволосая - приветливо мне улыбаются. Я улыбаюсь в ответ, сажусь на третий стул и жду. Всего пять стульев. Два остаются пустыми. Видно, длинной очереди здесь никогда не бывает. Не прошло и пяти минут, как из кабинета вышел чистенький старичок, бородка калининская, лицо свежее, розовое, видно, следит за собой, пьет по утрам кефир, ест яйца всмятку. Спокойное, довольное лицо. Вынул чистый платок, вытер губы, высморкался и засеменил по коридору мимо кадок с пальмами. А вместо него в кабинет светловолосый вошел. Остался я наедине с черноволосой, пахучей. "Замечательный бюст, - думаю, - бюстгальтер второго или третьего размера. Некоторым нравится первый, но это на любителя. А четвертый или пятый уж, извините, молочная ферма". Не успел как следует подобными мыслями насладиться, как светловолосый вышел и черноволосая вошла. Даже огорчился, что так быстро очередь движется. Выхода черноволосой мне пришлось, однако, подождать дольше. Слышно было жужжание бормашины и в промежутках - смех. Несовместимые, но ободряющие звуки. Наконец черноволосая вышла, еще не погасив на лице улыбку. Так с улыбкой и пошла. Вошел я.
   - От Ивана Матвеевича, - говорю, как мне дядя Иона велел сказать.
   Врач невысокого роста, в цвету мужчина, загорелый, волосы с синевой и проседью, жгучий брюнет, изо рта пахнет мятными лепешками. Лицо неопределенное, может, даже еврей, а может, и нет. Не характерный. Чем-то на Леонида Утесова похож и, судя по всему, любитель искусства.
   - Как у Ивана дела? - спрашивает, когда я сажусь в зубоврачебное кресло.
   - Ничего, - отвечаю неопределенно.
   - Хорошо он "Калинку-малинку" поет, - говорит врач и заглядывает мне в рот, светит зеркальцем.
   Что-то в этом враче от модного, умелого парикмахера, эта непринужденная беседа с клиентом, этот парикмахерский интеллект. Но зубной врач он, судя по всему, хороший, дантист, как говорят в Одессе. Рассказываю ему о своих злоключениях.
   - ...уж почти месяц боли. Был у троих, все ставят диагноз: причина в моем неправильном прикусе.
   Он выслушивает внимательно и спокойно. Чувствую - этот мне поможет. Хотя бы потому, что без всяких крючков и щипцов, прямо руками, ощупывает во рту мои зубы.
   - Прикус как прикус, - говорит он, - зубы у вас неплохие... Вот этот зуб? - Он стучит по зубу, который запломбировала мне Марфа Ивановна. Больно, да?
   - Больно.
   - У вас пломба стоит на больном нерве и потому общее воспаление... Так, знаете, гниль зубная может и в кровь попасть. Бывает заражение крови, хорошо, что вовремя пришли. Еще месяц-другой, и о-го-го...
   "О-го-го, - думаю я после того, как отжужжала бормашина, - негодяи, подлецы, убийцы в белых халатах... Вот о чем бы в газету написать".
   - Ну, дело сделано, - говорит зубной врач, - привет Ивану. Все на его концерт не соберусь. Хорошо он "Калинку-малинку" поет. Калинка-малинка моя, расстегнулася ширинка моя,- зубной врач смеется.
   Я вздрагиваю и краснею. Намек, что ли? Может, блондин все-таки майор? Нет, просто совпадение, просто одессит шутит. А запоздай я на месяц, мне было бы уж не до шуток. Вот о чем в газету писать надо. Или лучше пойти в какое-нибудь высокое учреждение. К тому же майору КГБ. Поговорить по душам, рассказать о разных бедах, коснуться разных тем. И о еврейском вопросе поговорить. Больной вопрос... Хуже того, пломба на больном вопросе, отсюда и воспаление, заражение всей жизни, моральной, духовной жизни России... Нет, так говорить нельзя. Некоторые славяне вообще почему-то обижаются, когда речь заходит о еврейской боли. Сразу начинается: монгольское иго, крепостное право...
   - Товарищ майор, вы меня не поняли... Я ведь не отрицаю величие страданий России... Люблю Отчизну... А клизму? Это, кажется, у Маяковского.
   -Иронизируешь?!
   Р-р-раз! - пролетело мимо. Сердце тревожно стучит, вот-вот кулаком в зубы попадет. Опять боль, опять бессонные ночи...
   - Товарищ майор, у меня мама - член партии с двадцать восьмого года.
   - Видишь... А ты в Израиль бежишь...
   Р-р-раз! - просыпаюсь. Стучит сердце, но вокруг тишина, покой. Три часа ночи, а зубы не болят. "Хорошо",- думаю я и, сладко потягиваясь, опять засыпаю. Майор тут как тут.
   - Товарищ майор, я хотел бы сказать...
   - Молчать!
   - Товарищ майор, я хотел бы спросить...
   - Молчать!
   - Товарищ...
   - Молчать!
   - ..Пу... Пу-у-у-у-у... Пс-с-с...
   - Молчать!
   - Так тоже нельзя?
   Со смехом просыпаюсь. Наверно, разговаривал, смеялся и совершал прочие действия во сне. За окном еще рассвет, а я выспался хорошо впервые за долгое время. Молодец, Савелий Михайлович, зубной врач-брюнет... Тем более заплатил я ему не слишком много. Вернее, заплатил прилично, но думал, что придется еще больше. И дядя Иона молодец - порекомендовал. Надо позвонить, поблагодарить, но, наверно, его телефон уже прослушивают. Лучше зайти как-нибудь вечерком. Не может же быть за его домом слежка. За каждым следить - топтунов не хватит.
   В институте сразу попадаю "с корабля на бал". Собрание с участием представителей антисионистского комитета. В президиуме Корней Тарасович Торба, секретарь партбюро института техник-чертежник Лепчук и трое неизвестных. По крайней мере двое из них семиты - мужчина и женщина. Я запаздываю, прихожу во время выступления женщины, сажусь в последний ряд. Замечаю Рафу в первом ряду, как полагается подсудимому. Саша Бирнбаум сидит в стороне, где-то посередине. Распался наш фруктовый садик... Женщина-антисионистка чем-то похожа на мою бабушку Этл. Отчасти и на маму, но больше на бабушку Этл, особенно когда бабушка нервничала, ругалась с соседями или с торговками на рынке. Седые волосы заплетены в полурастрепанные косы, глаза вспухшие, красные, губы с синевой. Но бабушка Этл была простая белошвейка, а эта женщина - израильская коммунистка, которая по неясным причинам сейчас живет в Москве.
   - Там в Израиле, - нервничает она, - простой народ живет в шалашах, а буржуазия живет так же, как жила в России буржуазия до революции...
   У антисионистки характерный жест, она грозит пальцем этой "буржуазии" не перед лицом, а возле уха. Очень похоже на мою маму. Бедная моя мамочка, сколько ей пришлось из-за меня поволноваться. В шестнадцать лет меня за какую-то шалость задержали в Городском парке.
   - Как твоя фамилия, га? - спросил меня дядя Петя-бармалей, большой, пузатый, сердитый городской милиционер.
   - Пу И,- ответил я.
   - Га?
   - Пу И... Я китайский еврей.
   Так и записали, а потом был скандал. Меня опять, во второй раз исключили из комсомола. Каково было моей бедной маме, ведь она член совета ветеранов, член комиссии горкома по работе с подрастающим поколением. Но как она разозлилась тогда, разнервничалась, грозила мне пальцем у уха своего, а в конце нервы у нее не выдержали, она разрыдалась, и пришлось вызывать "скорую помощь".
   Мне кажется, женщина-антисионистка уже близка к подобному состоянию.
   - Там в Израиле, - нервно, со слезами в голосе кричит она, - там есть газета... Там газета... - Пауза. - ...во - "Маарив"... Так она в каждом номере пишет, буквально в каждом номере пишет, что в Советском Союзе существует антисемитизм... В стране победившего социализма.
   - Успокойтесь, Рахиль Давыдовна, - негромко говорит ей третий неизвестный, с зачесанными назад конопляными волосами и с широким коротким носом...
   - Нет, вы послушайте - "Маарив"....
   После нервной, почти доведшей себя до истерики женщины-антисионистки выступал антисионист-мужчина. Тоже седой, но волосы благородно отброшены назад, в то время как лицо вытянуто вперед: нос, губы, подбородок - все вперед. Говорил он спокойней, уверенней, но скучней, с цитатами: Маркс сказал... Ленин сказал... Шолом-Алейхем сказал... Потом начал рассказывать, как в детстве пришлось ему пережить петлюровские погромы. Совсем все заскучали, даже в президиуме Корней Тарасович Торба то ли зевнул, то ли рыгнул, деликатно прикрыв рот ладонью. Но тут, воспользовавшись скукой, Рафа Киршенбаум начал подавать реплики в порядке дискуссии. Рафа, скажу я вам, ядовитый, оскорбить умеет. Как его ни осаживали, а он по-волейбольному все подает и подает реплики резаной подачей. В конце концов довел мужчину-антисиониста до состояния женщины-антисионистки.
   - Правильно Ленин говорил о классовом расслоении всякого народа, в том числе и еврейского! - воскликнул антисионист нервно. - Действительно, что общего между вами, махровым сионистом Киршенбаумом, и мной, советским человеком Ваншельбоймом?!
   После институтского собрания решил к Рафе не подходить, а позвонить вечером. Вечером, однако, не дозвонился, все время было занято, а потом я быстро уснул, сказалась накопившаяся усталость, сказались бессонные воспаленные ночи. Я теперь отсыпаюсь и наслаждаюсь жизнью без зубной боли. Пять дней без зубной боли, десять дней без зубной боли... Надо бы зайти, поблагодарить дядю Иону. Страшно, все не решаюсь, все вспоминаю приветливое лицо майора... Но все-таки преодолеваю себя... Выбираю вечер потемней, пробираюсь по арбатским переулкам с оглядкой, осторожно стучу в окошко у знакомой, освещенной луной надписи: "Копытов - гад". Мне повезло, дядя Иона один, в своем бухарском халате, среди своих упакованных вещей. Кажется, упаковано все, кроме рояля, стола, нескольких стульев и пустых книжных полок. Сидит мрачный, длинные седеющие волосы уныло провисают.