— Это Цвибышев, — сказал я звонким, прерывающимся от ненависти голосом (у меня тогда все время был этот звонкий голос).
   — Да, — спокойно и выжидательно ответил Саливоненко.
   — Почему вы оклеветали меня…— начал было я вполне ясно и логично, но нервы не выдержали (я все время тогда находился на грани нервного припадка), и я крикнул:— Сука проклятая! — Это прямо в министерство и человеку, который, правда, без особых для себя хлопот, одним лишь звонком устроил меня на работу, пусть плохую, отнявшую у меня немало здоровья, но дававшую мне на какое-то время кусок хлеба. Учитывая вышесказанное, многие на месте Саливоненко бросили бы трубку, однако он проявил известное самообладание.
   — Я объясню вам, — сказал Саливоненко завидным бархатным баритоном (бархатный баритон этот, безусловно, возбуждал девушек), — я объясню. Когда вы явились ко мне, я очень быстро понял, что передо мной нахал и авантюрист, но глупый человек… Я считал своим долгом предупредить Михаила Даниловича, человека доверчивого, о вашем подлинном лице, но вы наговорили так много невразумительной чепухи, что я решил придать вашей расплывчатой версии хотя бы вразумительный вид.
   — Я выдавал себя за специалиста по стеклу? — крикнул я.
   — Где-то около этой мысли вы вертелись, — сказал Саливоненко, — но убогость мышления мешала вам сформулировать.
   Он издевался надо мной.
   — Сталинская сволочь! — крикнул я, дрожа всем телом как в лихорадке. Меня так трясло, что, несмотря на частые гудки в трубке, я некоторое время не решался выпустить ее из рук. И я решил избить Саливоненко и внес его в свой список…
   Я уже слишком забегаю вперед, скажу, однако, что эта нелепейшая сцена как бы из иного мира хоть чуть-чуть позволяет понять, что происходило в обществе и умах. Конец пятидесятых годов характерен наличием самых настоящих революционных иллюзий в определенных кругах, но без революционной ситуации. Отсюда мгновенная ломка не общественных устоев, а душ, умов и личных отношений. Известный анархизм и беспорядок на недолгое время проник во взаимоотношения между людьми, железный авторитет, сковывающий общество в целенаправле-нном единстве, исчез. Таким образом, мы становились свидетелями таких удивительных превращений, как мои взаимоотношения с Саливоненко. Сильный, который в твердом, ясном обществе мог облагодетельствовать или уничтожить, ныне вынужден был клеветать на слабого, слабому позволено было кричать и потрясать кулаками, вернее, не то чтоб было позволено, а допускалось… Глубокий общественный слом присходит обычно снизу, низы же оставались монолитны… Трагедия сотен тысяч несправедливо пострадавших не приобрела массового сочувствия… То, что происходило на протяжении многих лет, лишено было простого и понятного народу величия страдания за правду, за веру, за любовь… Своеобразие молодой сталинской деспотии состояло в том, что, рожденная из общенародной справедливой борьбы против кучки угнетателей, она была поддержана подавляющим большинством народа и тем самым лишилась массового внутреннего врага, но, тем не менее, подобно всякой деспотии, нуждалась в массовых жертвах. Своеобразие же жертв состояло в том, что в большинстве своем они были выделены обществом из собственной плоти своей, отлучены от общенародных страданий за отечество, пользующихся всеобщим уважением, и вынуждены страдать ни за что ни про что, то есть их страданиям была придана никчемность, ненужность, которая ни в коей мере не могла привлечь симпатии народа. Много не столько горького, сколько смешного и жалкого началось в период реабилитации, период, народу непонятный и раздражавший его… Те, кто прямо или косвенно пострадали, жили особой, нервной, не созвучной массам жизнью. И то, что случилось в конце пятидесятых, и как случилось, было не торжеством справедливости, а скорее последней, завершающей стадией разыгравшейся трагедии…
   Впрочем, пора вернуться к хронологическому изложению событий… После прямого столк-новения моего с Софьей Ивановной и Тэтяной между нами установилась некая выжидательная напряженность. Я наивно верил в возможности столь высокопоставленного лица, как Саливо-ненко, и, ни о чем не подозревая, не предпринимал иных шагов, тем более план с Григоренко рушился из-за отсутствия подписанной справки с печатью… Комендантша же и Тэтяна, как я ныне понимаю, выжидали умышленно, чтоб прямыми действиями не побуждать меня к контрдействиям и по прошествии определенного времени разом предпринять самые крайние меры. Не знаю, стояла ли на подобных позициях Софья Ивановна, но Тэтяна определенно. Неделя прошла быстро, как один день, поскольку прожил я всю одинаково хорошо. Утром встав (неделю подряд у меня не было бессонницы), я жарил себе на маргарине картошку, которую хранил в деревянной коробке из-под почтовой посылки, время от времени пополняя запасы этого вкуснейшего, сытного и дешевого продукта. Затем я пешком шел в библиотеку, затрачивая час, а то и более на прогулку. Ходить пешком я любил, шел ровным, легким шагом вначале под гору по крутой булыжной улице, затем, после перекрестка, наоборот, вверх мимо забора Ботанического сада. К тому времени уж совсем потеплело, снег еще лежал, и на карнизах висели сосульки, но в солнечные дни бежали ручьи, дышалось глубоко, по-весеннему, а на встречных девушек и женщин я глядел с такой нахальной жадностью, что многие из них даже замечали это, и те, что подурнее, иногда откликались взглядом на мой взгляд, но я тут же проходил мимо, ругая себя за это. Скажу также, что библиотека меня привлекала не столько конкретным содержанием книг, которые были мне, откровенно говоря, скучны, ибо брал я Чернышевского, Платона, Гельвеция и т. д., сколько общей атмосферой торжественной, по-библиотечному чинной духовности, которая после мелкой моей, нищей жизни в общежитии как бы приобщала к чему-то более высокому. Обложившись толстыми, уважаемыми книгами, я мог часами сидеть здесь, особенно вечером, при мягком свете настольной лампы, и, делая вид, что увлечен каким-нибудь открытым наугад томом, словно грезил наяву. Мысли текли легко, и, просидев так иногда несколько часов, я вставал душевно и физически отдохнувшим, словно после хороших снов. Лишь раз, будучи очень усталым, я действительно заснул и упал головой на металлическое ребристое основание настольной лампы, в кровь рассадив лоб… Две недели после этого я не показывался в библиотеке… Я не хочу сказать, что приходил в библиотеку из-за женщин, это было бы несправледливо, но присутствие красивых женщин, которых я безусловно был достоин, но которыми был обделен из-за подло сложившейся жизни, было немаловажной причиной, привлекающей меня сюда. Была, например, великолепно сложенная блондинка, которую я давно уже заметил, и всякий раз, приходя в библиотеку, осматривался, присутствует ли она. Однажды мне повезло, и место мое оказалось рядом с ней. У нее был чуть великоватый рот, и, надевая очки, вчитываясь, очевидно, в мелкий шрифт, она несколько меняла свой облик, но исходил от нее столь чарующий запах, и руки ее, перелистывающие страницы, были полны такой белизны и благородства, что у меня кружилась голова, и я понял, что мог бы полюбить эту женщину навек и она стала бы моей судьбой, если бы не проклятая жизнь… Была также черноволосая худенькая девушка совсем иного плана, смешливая, так что ей часто солидные читатели и дежурная делали замечания. Лицо у нее было правильной формы, пропорциональное, но курносенькое, и ротик с пухлой верхней губкой, так что ставил я ее на второе место после блондинки. Правда, ходила в библиотеку одно время крепкая, спортивного вида, коротко стриженная девушка, которая могла бы, пожалуй, занять место сразу после блондинки, но вскоре ходить перестала. Нравилась мне и типичная украинка с усиками над верхней губой, лет тридцати, но, конечно же, все они не шли в сравнение с Нелей, красавицей, имя которой я узнал случайно. Неля в самой библиотеке бывала редко, чаще всего в ее филиале, газетном архиве, расположенном на другом конце улицы, в бывшем церковном здании. В газетный архив я начал ходить не из-за Нели. Меня привлекло чтение старых газет. Здесь я проводил время, читая и выписывая разнообразные понравившиеся мне факты, гораздо более делово, чем в библиотеке. Впрочем, в старом церковном здании архива было мрачновато, и не было той светлой, теплой атмосферы не знающей нужды духовности, которая господствовала в читальном зале и которая способствовала приятным, успокаивающим душу снам наяву. Как ни увлечен я был платонической любовью к моим фавориткам читального зала, тем не менее мысли мои приобретали и иное направление, подчас, помню, тщеславное, подчас — неопределенное. Случалось также, что, начав читать для виду, я неожиданно увлекался. Но если в газетном архиве присутствовала Неля, я весь, забыв о себе, принадлежал только ей. Во взаимоотношениях с иными фаворитками, хоть мои чувства имели внешне бездейственный характер, я тем не менее внутренне часто переступал границы, перечеркивая платонические настроения… Духовная атмосфера читального зала придавала этой страсти особый аромат, особую светскую утонченность, это были взаимоотношения с женщинами, духовно богатыми, недоступными мне в моей жизни среди непривлекательных слоев общества. Но в Неле я не замечал ни ее фигуры, ни ее груди, ни ее губ, ни ее колен. Лишь раз, случайно забывшись, я обратил внимание, что формы тела ее чрезвычайно женственны. Все же остальное время я видел только ее лицо безукоризненной красавицы, драгоценное ее лицо, созданное как дар даже и тем, кто лишь смотрит на нее. Это было очень белое, но не бледное, а именно ясно-белое лицо крупной брюнетки с длинными, но легкими ресницами, с густо-черными бровями, под которыми жили темно-голубые глаза, чудо природы, конечно же хранящее в себе добрую половину этой удивительной красоты. Рядом с красавицей, вносившей, мне кажется, одним своим видом праздник всюду, где она появлялась, сидела всегда какая-то пожилая, рыхлая блондинка. Наверное, они вместе работали в одном учреждении и приходили сюда по одному делу.
   Я замечал у них газеты двадцатых — тридцатых годов, откуда они что-то переписывали на аккуратные кусочки плотной бумаги. Так вот, блондинка эта, едва я входил, начинала смеяться, поглядывая в мою сторону и шепча что-то Неле. Я краснел, но даже на эту рыхлую блондинку злиться не смел, поскольку она была близка к Неле, а лишь думал: как бы хорошо было, если б блондинка поняла и узнала меня. Вначале, когда еще была со мной моя идея, моя мечта, моя уверенность, что мир рано или поздно завертится вокруг меня, возникали даже дикие мысли открыться блондинке и сказать, как готов я жизнью и душой своей пожертвовать ради ее прекрасной знакомой. Готов не дышать, готов посвятить все свои возможности и душевные богатства, которые вот-вот, близится уже время, как обнаружатся, произведут неожиданный фурор, все готов посвятить этой красоте и ничего себе… Но робость и опасение быть неправиль-но понятым заставляли меня откладывать этот разговор. Блондинка продолжала смеяться, и как-то, когда я листал газетный каталог, красавица подошла, так же выдвинула один из ящиков каталога и сказала негромко, но голосом грудным и до того волнующим, что первые доли секунды, вслушиваясь в одну лишь музыку этого голоса, я не понимал слов.
   — Перестаньте смотреть на меня, — сказала красавица, — как вам не стыдно, вы мешаете мне работать… Вы мне отвратительны… Крыса проклятая…
   Уверен, насчет крысы она добавила уже в сердцах, поскольку блондинка продолжала смеяться… Я знаю, есть люди, лица которых похожи на крысиные морды. Знаю несколько таких человек. Не обязательно даже, чтоб нос был длинный, важно, чтоб общая конфигурация лица имела острые, выдающиеся вперед черты. Подчеркивают это сходство и туго зачесанные назад волосы, не говоря уже о небольших, щеточкой, усиках. Я знаю, например, одного прораба «Промстроя», фамилия его Губин, с чрезвычайно крысиным лицом, что неоднократно отмечал про себя с улыбкой. Но у меня ничего подобного нет, лицо у меня круглое, и если уж перейти на зоологические сравнения, то скорее напоминает филина. Тем не менее «крыса проклятая» из уст женщины, прекраснее и дороже которой не было для меня ничего, так сильно подействовало, что руки и ноги мои как-то сами собой ослабели и двигались не повинуясь мне, а самостояте-льно и вяло. Я с трудом, напрягая мышцы лба, чтоб не закрылись глаза, ибо тогда мог случиться и позорный обморок, сдал свою подшивку газет и, кажется, шатаясь ушел.
   Случилось это в начале зимы, в декабре, и ужасно было мое состояние, до того ужасно, что не помню, что испытывал и как страдал и была ли с моей стороны обида. К счастью, — я не верю в Бога, но считаю это необъяснимым феноменом природы, — к счастью, я вскоре встретил Нелю случайно, встретил одну, в центре, на бульваре. Никогда до того я ее нигде на улице не встречал. Мы шли навстречу друг другу, и между нами начались какие-то взаимоотношения, которые усиливались по мере приближения друг к другу, я в этом уверен, а когда приблизились, то Неля вдруг подняла свои темно-голубые глаза и прикоснулась, мягко и нежно, взглядом к моему лицу. И прошла. Прошел и я, не смея обернуться. То место, к которому она прикоснулась взглядом, место на левой щеке горело.
   Я начал опять ходить в газетный архив, всякий раз используя любую возможность, часто убегая с дальних объектов и не являясь на планерки. Рыхлая блондинка по-прежнему смеялась, однако я, не обращая внимания, смотрел на мою любовь, и она более не оскорбляла меня, может быть, почувствовав, как больно мне стало тогда, и взглядом на бульваре словно бы извинившись за ту, причиненную мне боль. Я знал, что никогда не достигну моей любви из-за проклятой жизни, которую лишь дали мне родители, чтоб оставить меня зачем одного на нищету и унижения. И, изнывая от горя и бессилия, обидного особенно теперь, когда получил первый отклик этого любимого сердца, я шарахался в нелепейшие, опасные мечты, желая, например, чтобы Неля попала под машину и, лишившись ног, не нужная никому, из баловней судьбы стала бы доступной мне. Впрочем, приступы любви не всегда достигали такой силы, иногда они ослабевали либо исчезали, становясь как бы приятным воспоминанием, чтоб через некоторое время вспыхнуть вновь и стать явью, когда я случайно встречал свою любовь в газетном архиве и имел возможность смотреть на нес. Последнее время Неля бывала в газетном архиве все реже, а потом и вовсе исчезла. Поэтому я прекратил посещать архив и спокойную неделю, наступившую после визита к Саливоненко, полностью провел в читальном зале, тем более, что там появилась новая читательница, которую я видел лишь мельком, поскольку, когда я пришел, она сдавала книги, собираясь уходить. Однако она заслуживала самого серьезного внимания, если, конечно, станет постоянной посетительницей, ибо немало красивых женщин, появившись лишь один-два раза, исчезали, и, таким образом, на них мой серьезный интерес распространен быть не мог.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

   Ровно через неделю после посещения моею Саливоненко, то есть в понедельник, проснувшись в десятом часу, я понял, что спокойствие кончилось. Собственно, само спокойствие также было весьма относительное, ибо разнообразные треволнения безусловно касались меня в ну неделю. Начав жарить себе систематически на общей кухне картофель, я, как и предполагал, вступил в конфликт с женами семейных, что было мне весьма ни к чему. Будучи неумелым поваром, я разводил копоть, грязь, которую им приходилось убирать, а также занимал место на газовой плите, так что на меня ходили жаловаться, последствия чего выплыли во время событий данного понедельника. Кроме того, я узнал от Саламова о некой непонятной повестке, прибывшей на мое имя.
   — А ты разве не видел? — удивился Саламов. — Она на тумбочке внизу лежала, где почта… Ну когда ты у девки ночевал (я тогда ночевал у Илиодора). Из военкомата повестка…
   Еще чего не хватало, с тревогой подумал я. Как некстати…
   — Да не из военкомата, — не глядя на меня, сказал Жуков (мы с ним иногда вновь начали заговаривать, и это было хорошо, укрепляло мои позиции в комнате, тем более Жуков первым начал заговаривать со мной). — Из военной прокуратуры повестка.
   Я растерялся. По какому бы поводу, что еще за дьявольщина?… Года два назад у меня был объект — учебный аэродром военного училища… Планировка… Работы шли там неудачно, и наше управление оттуда убрали… Руководил там Сидерский, может, что-либо всплыло, опять хотят на меня, как со сгоревшим электродвигателем… Нет, уж больше не выйдет… Но ведь положение мое таково, что если начнется расследование, может выплыть совершенно иное, мое личное. Не производственные мои махинации, которых не было, а махинации по личному устройству…
   Я разволновался, даже немного впал в панику из-за проклятого воображения, и Жуков это заметил, как я ни пытался скрыть.
   — Брось ты, — сказал он мне, — если б что серьезное, они б тебя давно уж из-под земли достали… А прошла неделя, даже больше, бумажка куда-то затерялась вообще, так что плюй…
   Я подумал и согласился, хоть некоторое беспокойство и осталось. Еще позлился я, наткнувшись в архиве (разок я все ж был в архиве, не более часа, надеясь увидеть Нелю), наткнувшись в архиве на антисемитскую басню про еврейскую козу, которую читал в компании Арского Илиодор. Не знаю, почему это меня разозлило и заставило понервничать. Несуразица какая-то. Где-то в глубине души, может быть потому, что мы вместе потерпели обиду, я хотел оправдать Илиодора, что он хоть лично честный парень, а он и в идее своей врал и использовал чужую басню из черносотенной газеты за 1911 год. Адрес его у меня случайно сохранился в блокноте, и я написал ему письмо, пытаясь как можно сильней причинить ему душевную боль острыми репликами и сравнениями, но, будучи сам в разболтанном состоянии духа, не сумел найти красивых едких слов, полных сарказма, а чуть ли не по-заборному обругал. Заборную ругань я, спохватившись, хотел вычеркнуть, но уже опустил письмо в ящик. Правда, случилось это в конце недели, когда после многочисленных звонков, на которые раздраженно отвечала секретарша, я уже понял, что Саливоненко мне не поможет, хоть большего, то есть о его звонке к Михайлову и клевете, еще не знал. Таким образом, понятно почему, будучи взволнован, я не мог написать Илиодору достойное его мерзостей и моих двадцати девяти лет письмо, а соорудил что-то юношески заносчивое, с заборными грубостями. Да дьявол с ним, не о нем сейчас думать, когда после рухнувших на Саливоненко надежд я начал ощущать весьма реально возможность самого катастрофического для меня развития событий. С этим ощущением я и проснулся в то утро, и это ощущение настолько обострило мои чувства, что по одному лишь ритму шагов в коридоре да по хлопнувшей внизу двери я сразу уловил приближение опасности. Я вскочил рывком и начал торопливо одеваться. Я понял, что пока глупо надеялся на Саливоненко, жилконтора подготовила постановление. Пригнувшись, как загнанный зверь, метался я по комнате, растерянный, одинокий и не готовый к борьбе. Однако, постепенно взяв себя в руки, я начал прислушиваться и на основании некоторых признаков определил, что речь идет не о прямом немедленном выселении, а о его предварительной стадии, то есть об отнятии постели. Я понял это, поскольку не слышно было голосов не только участкового, а даже и дворника, а, судя по всему, за дверьми находились лишь Софья Ивановна и Тэтяна, которые звали уборщиц Надю либо Любу для того, чтоб вынести мою постель в кладовую. Однако ни та, ни другая не откликались. Как выяснилось впоследствии, обе они прятались, чтоб не участвовать в отбирании постели. Люба всегда относилась ко мне хорошо, с Надей же что-то произошло после того столкновения, послужившего, собственно говоря, и поводом к быстрому развитию событий. Разразившись шумным скандалом, она после как-то притихла и смотрела на меня, когда встречалась, странно и по-новому. Кажется, даже с теплотой, ныне неприятной мне, особенно из-за ее истерического поведения и усиливавшегося отвращения к ее малышу, обсосавшему мои продукты.
   Я понимал, Софья Ивановна явилась к десяти, надеясь, что меня нет, ибо хотела взять мою постель тихо и без скандала, поставив меня перед свершившимся фактом. Хоть положение мое было почти что безнадежное, но в минуты крайней опасности человек преображается, проявляя максимум находчивости. На этом ее просчете я и решил строить свою защиту.
   Резко распахнув дверь, я оказался перед моими гонителями, приведя их в некоторое смятение. Тэтяна, правда, тут же опомнилась и крикнула:
   — Кончились твои денечки! Освобождай место для рабочего человека!
   Изловчившись, она проскочила мимо меня, потянула одной рукой одеяло, другой схватила подушку. Она знала, что одним рывком ей матрац не захватить, однако хотела, на худой конец, первоначально лишить меня хотя бы подушки, одеяла и простыней, чтоб позже забрать осталь-ное. Действовала она стремительно и ловко, но споткнулась о стул, и здесь я ее перехватил, зажав правой рукой одеяло, подушку же Тэтяна, перегнувшись, успела бросить Софье Ивановне, но не добросила, и подушка упала на пол. Сцена вся — с моей стороны по необходимости, а со стороны Тэтяны по хамской сути ее — носила характер уличный, хулиганский и явно была Софье Ивановне не по душе.
   — Оставьте, Татьяна Ивановна, — сказала Софья Ивановна. — Он и так вынужден будет подчиниться, придем с милицией. — Она нагнулась и, поморщившись, подняла с полу подушку, положила ее на ближайшую (Саламова) койку.
   Однако Тэтяна не унималась, тянула к себе скомканное вместе с простынями одеяло, стараясь толкнуть меня локтем в грудь. Передо мной стояла весьма сложная задача — оттеснить от моей койки Тэтяну, не нанося ей удара, на что она весьма надеялась, попросту нагло подстав-ляя лицо, чтоб соорудить на меня протокол. К счастью, мой друг Григоренко, который все увидел и понял ситуацию, сбегал за Юрой Коршем в клуб. Воспитатель общежития Корш не обладал никакими возможностями и административными правами, но мог несколько нейтра-лизовать и замедлить события, что он и сделал. Взяв Софью Ивановну об руку, он отвел ее в сторону, о чем-то тихо говоря. Григоренко же, Митька-слесарь и Адам, который в этом конкретном скандале был почему-то за меня, хоть в прошлом скандале он был против меня, итак, все они вступили в перебранку с высыпавшими на помощь Тэтяне семейными, которым я успел своей неряшливостью насолить на кухне.
   — Вот, Софья Ивановна, — кричала Тэтяна, — я же говорила, надо было с дворником… И куда это Надя и Люба по девались?
   — Давай к Маргулису, шепнул Григоренко, — я постель покараулю.
   Я побежал прямо без пальто, хоть на улице вновь подморозило. Маргулис встретил меня раздраженно и неприязненно.
   — Софья Ивановна и Шовкун (фамилия Тэтяны — Шовкун) выполняют мое распоряжение, вы даже не сдали в этом году справки с места работы… У нас не хватает мест для вербованных… Почему вы ворвались сюда с какими-то требованиями?… Какие у вас есть на это права?…
   — Извините, — сказал я, — я, собственно, не требую, а прошу… Я одинок, я окажусь на улице, войдите в положение…
   Я говорил с Маргулисом впервые и определил, что человек это, хоть и канцелярист, сухой, но склонен при личном контакте к сантименту, то есть вполне может подписать бумагу о выселении, однако, сам столкнувшись со мной, выселить не в состоянии.
   — Вы не можете на меня обижаться, — сказал Маргулис уже менее раздраженно. — Я делал все что мог три года, сейчас не могу… Я тоже хочу спать спокойно, хотите, я покажу вам жалобу в райком из-за вас. Сдайте справку, и я обещаю вам неделю, ну две, так и передайте Михайлову, но сделать больше ничего не могу. В этом году местами распоряжается непосредственно наше управление, площадь Калинина, три… Пусть попробует через Горбача…
   — А кто это? — спросил я.
   — Михайлов знает.
   — Ну, спасибо вам огромное.
   Я сказал это настолько сладко, впрочем, переполненный искренней благодарности, что самого меня покоробило, не говоря уже о Маргулисе, члене партии с девятнадцатого года, инвалиде гражданской и Отечественной войны, бывшем зам-наркома местной промышленности республики (о всем этом узнал впоследствии).
   Я вышел. В общежитии вновь царила тишина. Койка моя была застлана, и Витька Григоренко сидел на ней, дожидаясь меня. Я сел рядом с ним.
   — Что делать будем, — спросил он, — долбак ты полный, где справка?
   После душевной собранности и удачных действий у Маргулиса, когда мне удалось его разжалобить на недельное снисхождение, меня охватило какое-то наслаждение безысходностью, иначе не назовешь, какая-то душевная усталость, ибо неделя в моем положении срок немалый, однако далее — никаких перспектив, и отсрочка дает лишь возможность постепенно привыкнуть к этой мысли. Чтоб не тратить много слов на объяснение, экономя силы, я достал из тумбочки трудовую книжку и положил ее перед Григоренко.