- Подожди, Зинка,- кричал он,- притопаешь ты на танцы в Дом культуры, мы тебе шухер устроим...
   Зинка, взъерошенная, злая, наскакивала, растопырив ручки, довольно маленькие, с глубоко, по-детски обрезанными ноготками.
   - Кавалер вшивый,- кричала она,- Алеша Вырви Глаз... Грязь вместо руды возишь...
   - Зинка, иди на квершлаг долайся,- сказал диспетчер, прикрыл дверь, повернулся к Феде,- звонила секретарша "хозяина"...
   - Понятно,- сказал Федя,- а где "хозяин", дома или в кабинете?..
   - В кабинете,- ответил диспетчер,- велел срочно с ним связаться... Это кто?
   - Это со мной парень,- сказал Федя и снял трубку.- Поверхность дайте,сказал он,- "хозяина"... Да, Валя, это я... Да, здравствуйте, Петр Иванович. Да, парень со мной... Тот самый, который сбежал с экскурсии... Напишет, напишет...- Он замолчал, слушая.- Нет... Мы смотрели с Ниссензоном... к концу месяца... Нет, это приведет к потерям качественной руды... И техника безопасности... Я не против ударных темпов... Ниссензон, наверное, тоже не против... Не понял... Я не оглох, тут опрокид рядом...- Федя слушал, лицо его побледнело, по щекам расплылись красные пятна.- Не понял,- сказал он резким, изменившимся голосом.- Ты слишком торопишься, Петька... Ты слова глотаешь...
   Диспетчер посмотрел на Федю испуганно и удивленно. Федя сильно бросил трубку, вышел и зашагал так быстро, что Ким едва поспевал следом. Шли они долго, вначале ярко освещенным квершлагом. От ламп дневного света бетон был белым. На перекрестке часы показывали половину четвертого. Они пошли мимо красноватого бетона, освещенного лампами в колпаках, свернули и подошли к "слепой", прозванной так потому, что ствол с маленькой клетью не имел выхода к поверхности. Это был подземный лифт, связывающий горизонты. На бревнах у "слепой" сидел забрызганный грязью бурильщик.
   - Давление упало,- увидев Федю, сказал он, подходя,- еле штырь вращается...
   - Витя,- тихо сказал Федя,- ты сам разберись... Или позже ко мне подойди...
   Бурильщик посмотрел на Федю и отошел. Федя и Ким поднялись в клетушке, пошли в выработку со стойками, обросшими грибком, с проржавевшими рельсами. Сильный ветер дул в спину, рябил лужи, покачивал фонари. Вдруг Ким остановился, узнал знакомое отверстие, лаз, вспомнил прутья, покрытые капельками смолы, полок с двумя досками: на одной сохранились остатки коры, вторая была с дырочкой от выпавшего сучка. И так захотелось ему спрятаться там, как в детстве он любил прятаться в шкаф.
   - Чего остановился? - окликнул Федя.
   Ким вздрогнул, двинулся дальше, все время оглядываясь и думая о дощатом полке. Они пришли в камеру подземного вентилятора, где по-прежнему пахло непросохшим бетоном и жареным салом, мелькали спицы маховика вентилятора и покачивались липучие ленты-мухоморы.
   - Пахом,- спросил Федя машиниста,- ты этого парня узнаешь?
   - Узнаю,- ответил машинист,- он с начальником за блоком тогда приходил...
   - Ты помнишь, о чем начальник говорил? - спросил Федя Кима.
   - Нет,- тихо ответил Ким,- я спал.
   - Верно,- подтвердил машинист,- он спал...
   - Ладно,- сказал Федя,- садись, пиши...
   Федя достал из бокового кармана свернутую тетрадь, вырвал двойной лист в клеточку, положил на дощатый угловой столик, рядом положил самописку. Ким долго сидел, разглядывая пустой лист, прислушиваясь к шепоту Феди и машиниста, потом написал первую фразу, несколько раз прочитал ее, начал писать, не оглядываясь уж более, ничего не слыша. Он густо исписал оба листа, оставляя концами пальцев среди строчек грязные пятна-оттиски, и прикрыл глаза. Маховик уютно постукивал в теплой комнате, и возник сон, во время которого Ким одновременно бодрствовал, так как сильно болел рубец вдоль поясницы. Ким шел в родном городе, среди бульвара по крутой заснеженной улице, все убыстряя и убыстряя темп, потому что было очень скользко. Перед ним часто семенил человек, держа в руках громадную электрическую лампу, какие ввинчивают в прожектора. Человек балансировал этой лампой, как эквилибрист. Когда его клонило вправо, он судорожно выбрасывал в сторону левую руку с растопыренными пальцами, когда его клонило вперед, он для равновесия прогибался, выпячивая грудь. Наконец он как-то ловко изогнулся и стремительно упал, точно обманул собственное равновесие, собственный центр тяжести, и в падении этом ему удалось наконец разбить лампу о лед. Напряженное потное лицо его успокоилось, посветлело. Ким проснулся, очевидно, из-за рубца, который при виде острых осколков стекла заныл сильней. Федя стоял рядом и читал объяснительную.
   - Ты ничего не напутал? - почему-то шепотом спросил Федя.- Ты подумал?
   - Подумал,- тоже шепотом ответил Ким,- насчет ребят я не знаю... Я отдельно работал...
   - Иди, - сказал Федя,-мы еще побеседуем... Иди, иди на участок...
   Ким вышел. Ветер дул навстречу, потрескивала деревянная крепь.
   - Слушай,- окликнул Федя, догнал, подошел вплотную, - ты сам откуда?
   - Издали, - сказал Ким.
   Они посмотрели в лицо друг другу.
   - Ты учился там? - спросил Федя.
   - Меня из университета выперли,- ответил Ким, чувствуя необходимость говорить много и словами заглушить растущее напряжение внутри,- во время собрания я вышел покаяться и вдруг произнес: "На каких помойках товарищ Тарасенко собирает эти сведения..." У меня была готова совсем другая фраза... Я даже не знаю, откуда эта взялась... Мы с другом готовили всю ночь мое выступление, репетировали... Думали, в худшем случае строгий выговор... И вдруг эта непредусмотренная фраза, она все погубила... После нее только идиот может каяться... Я уж дал себе волю, отговорился в последний раз... Лес рук поднялся: исключить... Тарасенко для проформы спросил: кто против? Две руки поднялись: друга моего и парня не очень уж мне близкого... Простой сельский парень... Причем они не сговаривались, сидели в разных концах зала... Тарасенко усмехнулся, но когда народ расходился, я видал, лица у многих были неуверенные...
   - Интересная история,- после паузы сказал Федя,- мы как-нибудь еще с тобой поговорим... Ты знаешь, где я живу? Я тебе адрес дам, ты заходи...- Вдруг он схватил Кима за плечи, и Ким локтями оттолкнул его руки.- Ты чего? - спросил Федя.
   - У меня рубец,- морщась ответил Ким,- рубашка к крови присохла...
   - Слушай, парень,- сказал шепотом Федя, пристально, неподвижно глядя Киму в лицо, и от напряженного сосредоточения этого мешки под Федиными глазами подергивало,- слушай, я, может, объяснительную твою "хозяину" не отдам... Я поеду с ней... В трест бесполезно, там у него опора... Я в горком поеду... Или дальше, не знаю еще...
   Федя замолчал. Они стояли среди пустого тусклого штрека, конец штрека тонул в темноте, лишь изредка освещался белым электроразрядом, очевидно, ветер замыкал провода электровозной откатки.
   - Слушай, парень,- сказал Федя,- я, может, тебя тоже в пасть... У меня самого, правда, семья... Но это другой разговор... В общем, ты решай...
   - Что решать,- спросил Ким, чувствуя почему-то нарастающую дрожь,- я написал, как было... Если надо, я товарищу Сталину напишу...
   - До товарища Сталина не дойдет,- тоскливо сказал Федя,- они дело твое взяли в отделе кадров... Следователь копается... Это я тебе между нами говорю... У тебя что там, непорядок какой-то?
   - Все в порядке,- ответил Ким, ощущая каждую шероховатость рубца вдоль поясницы. Главное сейчас было выиграть время и добраться к полку в глубине гезенка.
   - Ладно,- сказал Федя,- я пойду побеседую еще с машинистом. Ты заглядывай домой ко мне... Вместе подумаем...
   Ким пошел, разглядывая штрек, ужасно боясь пропустить гезенок, и, увидев отверстие, обрадовался. Он заглянул в темный лаз, вдохнул сырость и ясно, отчетливо понял, что лезть туда нельзя. Однако именно из-за этой ясной отчетливости он одновременно понял, что обязательно сейчас полезет. Ким опустил внутрь ноги, нащупал скользкие горизонтальные стойки, уперся плечами в кварцит. Голова его еще некоторое время торчала покачиваясь, пока он протискивался меж провисшими глыбами, потом и она исчезла, поглощенная гезенком. Он полз в кромешной мокрой тьме, но в том месте, где он проползал, гезенок оживал, лампа на каске его освещала гниющие деревянные распорки, остатки резинового кабеля, разбитые колпаки погасших светильников. Давно должны были начаться лестницы, однако все не начинались, очевидно, их сняли для других надобностей, исчез знакомый лестничный прут с капельками смолы, исчезли и доски полков. И все-таки Ким чувствовал себя спокойней, точно после долгих мытарств, оставшихся теперь далеко позади, он вновь возвращался в родные места, пусть изменившиеся за время его отсутствия, и проблемы, еще недавно казавшиеся главными в жизни, которые, казалось, определяли вообще его существование, здесь, на семидесятиметровой глубине, вызывали только улыбку.
   Он мягко прыгнул на грунт знакомой выработки, вращая головой, скользя лучом, осмотрел ее. Выработка была завалена глыбами, однако неравномерно, были места, где глыб вовсе не было. Сохранилась и деревянная стойка, обросшая белым грибком. Знакомая продолговатая глыба по-прежнему лежала, придавив лебедку. Ким пригнулся, навалился грудью, тяжело дыша, охватив глыбу и приподняв, рывком сбросил с лебедки в сторону. При этом концы шарфа вырвались из воротника, и он заправил их привычным движением. Он нащупал молот-балду, пригнувшись, пошел в глубину забоя, уселся, опустив лицо меж поднятых колен, вдыхая запахи дышащей камеры. Ким подполз к камере и заглянул внутрь. Чувство бездны опять овладело им. Состояние его напоминало небольшой промежуток между сном и явью, ощутимый лишь изредка, и то натурами впечатлительными, когда человек существует как бы в двух пространствах, и ощущение это настолько остро, мозг живет так жадно, что кажется, в эти мгновения ты себя полностью изживаешь, добираешься до истин, которые стережет смерть. Обессиленный и успокоенный, он удобно лежал рядом с осколками громадной лампы, и приятная боль в рубце вдоль поясницы, в набухающем рубце, ставшем крайне необходимым органом восприятия, органом, соединяющим явь и сон, успокаивала его и позволяла наблюдать за собой со стороны. Поэтому он спокойно, продолжая лежать, понесся заснеженным бульваром. У поворота стояли люди, не решаясь двигаться дальше, и за поворотом бульвар был пуст, сверкал льдом.
   - Не ходи, угробишься,- сказал Киму Колюша.
   Ким усмехнулся, потрогал рубец и пошел быстро, напрягая мускулы ног, сохраняя равновесие. Дорогу преградили какие-то бревна, соединенные цепями. Киму удалось миновать их, однако за счет потери ритма.
   Дальше он несся все быстрее, с ужасом чувствуя, что уже не владеет собственным телом. Слева от него мелькнул, уплывая, летний пейзаж: очень синее небо и желтые от заходящего солнца дома. Теперь он надеялся только на рубец. Боль в рубце была еще недостаточной, чтоб спасти, но набухала, и это внушало надежду. Наконец боль достигла такой силы, что Ким вскрикнул и проснулся. Во сне он повернулся на спину, очевидно, метался и прижал рубец сдвинувшейся металлической коробкой электроламповых батарей. Ким сел, отплевываясь кислой слюной. Где-то далеко глухо ударило. Ударило вновь уже поближе. Потом начало бить часто, то ближе, то дальше. Ким догадался, что смена кончилась и взрывники рвут забои. Сейчас шахта пуста, электровозы замерли, и по вентиляционным выработкам ползет отсасываемый вентиляторами ядовитый газ. Ким встал, полный странных радостных предчувствий, внезапно им овладевших, и, напрягшись, понял, что радость эта была порождена предчувствием вкуса свежих глотков воздуха, которым он жадно наестся там, наверху, среди падающих хлопьев снега. И понял, что самые страшные минуты в его жизни были не стыдной ночью у Кати, и не когда он бескорыстно обливал грязью своего незнакомого отца, и не в Доме культуры перед вереницей гробов с мальчиками, и не в кабинете перед следователем и "хозяином". Самыми страшными минутами были сегодняшние, рассветные, вызвавшие омерзение и ненависть к воздуху, деревьям и звездам, так как они, подытожив все, лишали его права на существование. "Это эффект движения,- подумал Ким,- не мне стали мерзки звезды и деревья, а я стал им мерзок".
   Любовь к окружающему миру, к существованию, пусть подсознательная, есть последняя опора человека, и, когда природа отказывает ему в праве любить себя, любить воздух, воду, землю, он гибнет. И чем чище и нравственней человек, тем строже с него спрашивает природа, это трагично, но необходимо, ибо лишь благодаря подобной неумолимой жестокости природы к человеческой чистоте чистота эта существует даже в самые варварские времена.
   Ким опять присел, не сделав еще и шага, чтоб немного передохнуть, устав от радости колотящегося сердца, от пробуждавшихся сил внутри, слабой рукой прикоснулся он к мокрым от слез глазам, ему казалось, тело его сковано сладкими мучениями полного обновления, и центром этих мучений был рубец вдоль поясницы. Мечта о глотке свежего воздуха, возвращенная ему сейчас, была высшей наградой и высшим прощением.
   Ударило совсем уже близко. Потом начало бить так сильно, что в глубине забоя глыбы сдвинулись, и в камере послышался вибрирующий шепот. Горьковатый запах миндаля коснулся ноздрей, и Ким бессознательно вдохнул глубоко, с наслаждением. Вдох вызвал сладостное и вместе с тем леденящее ощущение глубокой пустоты, от которой голова пошла кругом и замерло сердце. Все это длилось не более нескольких мгновений. Ким вскочил, шагнул слабыми ногами, и луч электролампы осветил оранжевый туман, выползающий снизу, из щели. Туман, казалось, стоял неподвижно, но густо, отрезая вдох и слабо шевелясь. С похолодевшей спиной Ким разглядывал его, силясь собрать воедино мысли, чтоб что-то решить. Когда Ким наконец на чем-то сосредоточился, еще, правда, неясно, то заметил: туман уже поглотил стойку. Течение воздуха в выработке было слабым, однако это только могло оттянуть время, так как Ким находился в каменном мешке, щель, через которую он когда-то выбрался, была плотно завалена глыбами.
   Туман подползал, неторопливо клубясь, как бы играя со своей жертвой, дыхание его было по-прежнему с запахом миндаля, но до того сгустившимся, что от тошноты выворачивало внутренности. Рот Кима наполнился голодной слюной, горло жадно глотало, похрустывая, поглощая вдруг возникшие в мираже ломти свежего воздуха. За долю секунд этого блаженного миража Ким поплатился сильным кашлем, изорвавшим ему грудь и глотку. Слегка отдышавшись, он увидал туман у своего лица. Туман этот жил какой-то своей осмысленной жизнью. Он состоял из множества клубков, постоянно перемещавшихся, двигавшихся, казалось, согласно установленному распорядку по фронту, безликих, исчезающих у стенок выработки в желтоватых завихрениях. Кашель согнул Кима, опустил на корточки, теперь, отдышавшись, он встал, прикрыл лицо полами спецовки, зажал правой рукой ноздри, сжал рот и кинулся в туман, словно слепой, вытянув левую, свободную руку, чтоб добраться к выходу. Он погрузился легко, и ему казалось, он уже у отверстия, однако короткая боль в животе исторгла всхлип, разжавший губы, и, потрясаемый изнутри, он отпустил ноздри и по-птичьи взмахнул руками. Ким очнулся, лежа на куче мягкой руды в глубине забоя, рядом со скребком, покосившимся, глубоко в эту руду погруженным. Руда была высокого качества, поблескивала синим огнем под лучом электролампы. Это были остатки, которые Ким не успел выгрести в ту предновогоднюю смену. Но Ким не думал ни о чем, даже о том, что ему не удалось прорваться сквозь туман к отверстию. Он просто дышал, и вдохи эти, прерываемые частым кашлем, приносили наслаждение. Остатки теплого грязного воздуха, скопившиеся в забое, уже пронизанные запахами тумана, но все-таки еще от него свободные, жадно захватывались губами, проникали в голодные легкие.
   Вдруг в последнем приступе бешенства, встряхнув головой, сжатой чугунной болью, Ким ударил ногой по неуклонно наползающему оранжевому месиву, жрущему последние свободные метры. Нога погрузилась в нечто лишенное плоти. Тогда Ким потушил электролампу и, съежившись, начал торопливо дышать, досадуя, что, забывшись, израсходовав слишком много сил и времени на глупый удар ногой, потерял по крайней мере полдюжины вдохов. Как скупой, он кусал, не успевая проглатывать, последние крохи воздуха. И когда подползло в темноте, схватило за горло, он вспомнил Колюшу. "Веревочку,- мелькнуло,- надо кинуть веревочку".
   Перевернувшись на живот, извиваясь, захватывая ртом влажную жирную руду, он шарил по карманам, выискивая платок, прикоснулся к шее, сорвал шарф, сунул его вниз под себя, разрывая пуговицы на брюках, ощутил ладонью мокрую живую теплоту, торопливо прижал к губам, к лицу потяжелевшую от мочи ткань. Это принесло облегчение недолгое, однако достаточное, чтоб, преодолев судороги, сжавшие тело, поползти и почувствовать склизкие бревна, перекрывающие камеру. Над камерой клубился туман, и Ким просовывал голову глубже и глубже, словно в полынью, пробиваясь сквозь лед к воде. Мелькнуло видение воробья с ужасом в глазках, с желтеньким раскрытым клювом. Подумалось: если полететь, то не умрешь посиневши, а просто исчезнешь в бездонной глубине. Ким жадно вдохнул сырой воздух камеры, припал к нему губами и полетел, в последнее мгновенье пытаясь ухватиться за бревна, исторгнув крик, давно назревший, еще перед спуском в шахту, забытый, но не исчезнувший, терпеливо ждавший своего времени. Ким ударился и потерял себя, однако не надолго. Он лежал на выступе, медленно сползая, чтоб падать дальше, и левая рука его по инстинкту скребла ногтями гладкий мокрый камень, бесполезно пытаясь уцепиться. Тело его, подобно телу висельника, которое в первое мгновение вытягивается, стремясь нащупать твердую опору, еще боролось, оно еще не признавало безысходности, которую уже понял мозг. Он пытался пошевелить правой рукой, но она была сломана либо вывихнута. Тогда он поднял левую руку, усилием воли отодрал от спасительного камня, хоть понимал, что это ускорит падение, и начал искать слабо повинующейся рукой свою голову. Он нащупал вязкую грудь и, ориентируясь от нее, полез пальцами вверх к шее и далее, перевалив через подбородок с узлом от привязанной к голове каски, нащупал губы, нос, глаза, ногтями царапнул твердую поверхность каски, скользнув по стеклу, зажег электролампу. Оранжевый ядовитый туман, бессильный достать его, проползал над бревнами, поднимался медленно куда-то кверху. Ким сорвался и, чертя лучом лампы полосы вдоль покрытых сырыми наростами стен, полетел дальше, весь живя в своем крике. Он упал на выступ, расположенный глубже, и опять медленно заскользил с мокрого камня. У него не было уже ни имени, ни прошлого, исчез и страх, тело его, вязкое от грязи и крови, с переломанными костями, торчащими сквозь лопнувшую спецовку, умерло, но мозг еще был человеком, человеком вообще, для которого понятия тоски, надежды и радости слились с чисто внешним движением. Падая, он испытывал тоску по неподвижности, а полежав доли мгновения в радости, он начинал испытывать тоску по полету и надежду, которая сбывалась. Так опускался он все глубже, и мозг его наконец тоже умер как человек, но жил еще доли мгновения как простое неразумное существо, приспособившееся к своему состоянию и реагирующее на световую полосу, мелькающую в вечной тьме. Потом то, во что он превратился, погрузилось в довольно мягкий слой руды, устилавшей дно пятидесятиметровой камеры, упало с небольшим опозданием, следом за грязными сгустками, потревоженными, сорванными с последнего уступа, и на мертвой, запрокинутой голове, менее всего пострадавшей, еще много часов горела электрическая лампа, потому что батареи были новые, недавно заряженные.
   Последняя надежда Кима: исчезнуть - не сбылась. Его выудили через восемь недель, когда выпускали из камеры остатки руды. Увидав в отверстие люка ком грязи, сквозь который торчали концы пальцев, люковой вначале растерялся и струсил, но поскольку он был разбитной и опытный парень, то быстро оправился, смекнул, в чем дело, сбегал к телефону и позвонил диспетчеру. Труп сильно распух и не пролезал в отверстие. Тогда вызвали двух крепильщиков, и они, согласно выписанному наряду, сбили люк, чтоб хлынувшая в образовавшийся лаз руда не пересыпала штрековых путей, электровоз сдал партию назад, подогнал хвостовую вагонетку, и труп шлепнулся туда вместе с потоком мелких обломков и некоторым количеством красноватой воды. Людям, стоявшим вокруг, приходилось многое видеть в жизни, но на этот раз покойник был слишком обезображен падением и продолжительным пребыванием в камере. Даже люковой, хулиганистый малый, человек не чувствительный и не сентиментальный, сморщился, провел рукой по грязной груди, вываливающейся из рваной тельняшки, и почему-то застегнул "молнию" курточки.
   Вместе с медбратом они вытащили скользкий труп и положили его на носилки. Медбрат сунул ножницы под землистый подбородок покойника, обрезал тесемки и снял каску вместе с электролампой в ржавой оправе, оставив покойника в ватном подшлемнике. Пряжка пояса тоже заржавела, мед-брат перерезал и брезентовый пояс, вытащил погнутую коробку с ламповыми батареями и все это: лампу, каску и коробку - положил в ногах покойника. Подогнали открытую вагонетку-"козу", сгрузили с нее доски, поставили носилки, прикрыли брезентом, и медбрат с люковым, пригнувшись, покатили "козу" к вентиляционному стволу. В околоствольном дворе вентиляционного ствола по-прежнему было пусто, гулко и мокро, торчали доски и куски жести, валялась все та же погнутая буровая штанга и оторванная штанина комбинезона. Те же три ржавые вагонетки старого образца, наполненные превратившейся в жидкую грязь низкосортной рудой, преграждали путь к клетьевой части ствола, и, подкатив "козу" вплотную к вагонеткам, медбрат с люковым сняли носилки, понесли их в клеть, уже ждавшую внизу, потому что машинист подъемника был предупрежден диспетчером. Клеть поднялась, проделав в две минуты путь, забравший когда-то у Кима столько времени и сил. Люковой ударом ноги открыл дверь, прижатую снаружи атмосферным давлением, носилки вынесли и поставили примерно в том месте, где, лежа на спине два месяца назад, Ким созерцал падающие хлопья снега. Люковой, очень кстати выехавший пораньше, так как у него были какие-то срочные дела, пошел к быткомбинату мыться, а медбрат уселся подальше от носилок, но с таким расчетом, чтоб видеть их, и в ожидании санитарной машины вынул бутерброд: черный кусок хлеба и тонкий кусочек свежей булки сверху. Подобный бутерброд - хлеб с булкой - медбрат любил больше, чем хлеб с колбасой, особенно если булку слегка поджарить.
   Всю последнюю неделю февраля то наступала оттепель, то бушевали метели. Снег промерз в несколько слоев. Во время оттепели сугробы оседали, потом их охватывало ледяной коркой, покрывало новым слоем, в свою очередь оседавшим и леденевшим. Сегодня к утру погода улучшилась, хоть, чувствовалось, ненадолго, потому что весь горизонт был плотно забит низкими тучами, предвещавшими ненастье. Однако сейчас небо очистилось почти полностью, приобрело совсем весенний голубой цвет, ветер исчез, изредка лишь напоминая о себе легкими короткими дуновениями. Выкатилось солнце, сразу изменив облик мира, придав даже замерзшим комкам грязи праздничный вид. Смерть страшней любых земных мук, и это особенно наглядно в такие солнечные минуты, ибо даже в гнойных язвах, с внутренностями, изъедененными раковой опухолью, искалеченный раскаленным железом, терзаемый стыдом, унижением, болью по невозвратному, человек, очнувшись или забывшись, в промежутки между пытками или приступами боли, физической ли, нравственной ли, в течение часа или долей секунды, а это не важно, потому что время условно, может увидеть либо представить себе родные ему лица, глотнуть свежего воздуха, наконец, просто лечь поудобнее.
   Медбрат доедал хлеб с булкой, щурился, чувствуя ягодицами нагретое, просохшее бревно. Время от времени он кидал камушки в ворон, привлеченных к носилкам трупным запахом. Показалась санитарная машина, затормозившая вдали у здания подъемника, так как к зданию над вентиляционным стволом подъезда не было. Из машины вышли шофер и санитар. Оба держали в руках газеты и, жестикулируя, говорили что-то вышедшему им навстречу машинисту подъемника. Медбрат ждал, что санитар подойдет, поможет перенести в машину носилки, но тот все размахивал руками вдали, не проявляя интереса к своим прямым обязанностям. Медбрата это начало раздражать, он поднялся и сам пошел к суетящейся группе, готовясь обругать санитара, однако тоже застрял возле машины, начал вырывать газету, и движения его стали такими же лихорадочными. Минут через десять шофер напомнил им о носилках. Они рысцой подбежали, схватили торопливо, едва не вывалив покойника, рысцой вернулись, воткнув носилки наспех, плохо закрепив, и, когда машина поехала, покойник начал биться о борт то головой, то ногами, ерзая на ухабах. Вскоре потускнело от наползших с горизонта туч, повалил мокрый мартовский снег. Хлопья не кружились в воздухе, а падали тяжело, вертикально, редкими, но большими комками. Потом сорвался ветер, и комки сразу превратились в мелкую ледяную крупу, больно хлеставшую. Оттаявшие было окна больницы, во двор которой въехала машина, начало подмораживать.
   1965