Но, впрочем, — чем мы-то, мы чем можем их упрекнуть?
   Еще при последнем короле предыдущей династии разве на Синих Холмах не пришлось считаться с тем, что лэйрд кен Атвалаг не будет держать оборону рядом с лэйрдом кен Ори, не будет — и все тут, оттого что дед одного с прадедом другого не поделили грифона у себя в гербах.
   Все наши лэйрды — лэйерварды.
   Просто слово чуть подукоротилось за тысячелетия.
   И каждый из них — Хилс в душе.
   И дай нам судьба, чтобы в них были и достоинства его тоже, — дай нам судьба, во имя Светлой Девы, дай нам судьба…
   Всего — если считать людей с «Черной Головы», и «Коня, приносящего золото», и «Зеленовласки», и еще Хюсмеровых, и дружину Долфа, — получалось под триста человек, вполне достаточно.
   Долф полагал, что к завтрашнему вечеру мало кто из этих трех сотен останется в живых. Это — цена.
   Он все еще чувствовал в своих руках Метку, п о т е р я в ш у ю свой корабль. Поэтому в цене не сомневался.
   Хюсмер тоже сказал, что своих поведет сам, и уж его-то никто и ничто не смогло бы остановить, и не пыталось.
   После того как военные все дела были обговорены, Сколтис сказал:
   — Все остальное — будет еще время разбирать.
   А Кормайс сказал, что время-то будет, конечно, а если у Дьялвера есть сторожевой пес, то пусть лучше Дьялвер держит его на цепи, и чтобы цепь была покрепче.
   Ох эти Кормайсы с их языками.
   Дьялвер ответил, что сторожевых псов у него нет, а есть дружинники, и на том они и разошлись.
   От этого Дейди уже даже Дьялвер стал терять терпение. Нет, он, конечно, по-прежнему обращался с Дейди Лесовозом уважительно, как с равным себе, единственный человек здесь, который обращался с Дейди так, — но не мог же он не видеть, что сын Рунейра идет вразнос. Не то чтобы тот вел себя совсем уже недостойно. Но благодарности… если злость считать благодарностью, тогда, конечно, Дьялвер купался в этой благодарности, как таймень в полынье. Такое получилось невезение, что те люди, с которыми Дейди когда-то пришел к нему в дружину, погибли один за другим. Теперь здесь не было никого, кому Дейди, с Рунейра, был бы братом их бывшего капитана, и не было никого, кому он был бы не чужим, а он вел себя не так, чтобы сделаться еще кому-нибудь не чужим, а Дьялвер по неискоренимой простоте души своей не умел упрекать человека, оказавшегося в таком положении. Вот и делай после этого добро людям. Он получил дружинника, очень нужного в деле, тут нет спора, а еще он получил угрюмо-настороженную фигуру постоянно возле себя, не отгонишь, и получил опасность для собственных братьев и родичей, если бы те вздумали посмотреть на Дьялвера угрожающе. Но не Кормайсу ведь будешь все это говорить.
   А после того как обсуждение закончилось и Дьялвер вернулся к своим, он обернулся к Ганейгу и сказал:
   — Ну вот что, спорщик. Завтра — будешь при мне неотлучно, при мне и на шаг сзади. Понятно?! Дейди!!!
   И тот, и его угрюмо-настороженное ожидание, уж конечно, были тут как тут.
   Имей Дьялвер дело просто с дружинником, он сказал бы: «Будешь прикрывать его, как меня» — и подчеркнул бы последнее слово.
   А Дейди он сказал, немного помедлив:
   — Подержи этого слетка у себя под крылышком. Договорились?
   Сказать, что никогда он прежде с двоюродным родичем так не обходился, — ничего не сказать. «Корммер его погладил против шерсти, — подумал Ганейг, — а я — держись».
   — Лесовоз! — сказал он почти угрожающе.
   — Что? — ответил тот.
   Ганейг только губы стиснул.
   — Хорошо. Держи меня под крылышком, — сказал он. — Но за это — ты меня научишь потом, как это у тебя получается, без щита с пятерыми. Договорились?!
   А у Дейди как раз именно не было щита, когда он налетел на людей, что были с Корммером. Дьялвер покраснел, но сказал, что Ганейга учить этому придет время зим через шесть, если тот доживет и если мускулов наберется. «А еще лучше, — добавил он, — учить, как не оказываться одному против пятерых». А на Дейди он не смотрел. Что проку смотреть. И так ясно, что там увидишь.
   Угрюмое ожидание, стиснутые губы, и больше ничего.
   Хилс тоже вернулся к своим, когда закончили обсуждение, и какое-то время рассказывал, что там было и что нарешали. Он был сам по себе. Он ведь сам не предложил, и было бы странно, если бы его кто-нибудь о чем-нибудь просил, его-то, второго капитана в своей семье. Рассказывая, он ходил, дергая слова в ритм шагам, взад и вперед, и под конец он снял шляпу и запустил ее вбок, на камни.
   — Кормайс!!! — сказал он. — И я уверен, он еще и улыбался!
   — Подними, — сказал Рахт.
   — Что?
   Потом он помолчал, ушел с тропинки и отыскал — всего в трех шагах, недалеко улетела — свою шляпу. Она упала на воду и намокла: там коротенький поток от источника пропадал в камнях. Хилс поднял ее — с полей потек сперва целый ручей, а потом вода продолжала капать, затекая под куртку, пока Хилс нахлобучивал ее опять.
   — Ну вот что, — сказал он. — Рахи, мне это надоело. Ты можешь сказать хоть одно слово, в котором было бы больше, чем два слога?!
   — Облако, — сказал Рахт.
   — В этом слове больше двух слогов.
   — Пока вы там цапались, в монастырь приходила Открывательница. Я сам видел облако, — сказал Рахт.
   Какое-то время Хилс молчал, а потом сказал удивленно:
   — Она не могла нас предать. — Он качнул головой. — Да ну, в самом деле. Про нас ведь и рассказывать нечего. Вот они мы, как на ладони.
   — А может, мы и перепутали, — сказал Рахт. — Может, это какой-то монах с паром упражнялся.
   — Может, — сказал Хилс.
   Если бы он не был Хилсом, он бы мог сейчас сказать: «Что ж ты другим не передал, чтоб поглядели тоже? Вдруг кто верней смог бы разобрать».
   Но он был Хилсом…
   — Если это была она, а Сколтис ее не видел, — сказал он, подумав, — вот он обозлится! Но почему, — добавил он, — почему ей приходить туда?
   — А что — она должна была к нам прийти? — сказал Рахт.
   В эту ночь, после того как от костров накрутилось вокруг уже достаточно собственного дыма, чтобы посторонний был незаметен, сторожа приметили, что с воздухом в долине стало неладно. Неладным было то, что он сделался правильным воздухом, обыкновенным — они не смогли б объяснить точнее. Попросту говоря, какая-то часть дымного воздуха перестала исчезать из-под власти заклинаний, оставляя привкус (почему-то) во рту, как будто кислого наелся. Разобраться с этим удалось вовремя, но десятка два человек все-таки отравились. Правда, поняли они это только утром. Это уж так всегда — если дохнуть отравы не очень помногу, заметишь ее не раньше, чем в голове зашумит, а шуметь она начинает постепенно и валит с ног часа так через два. Из десяти частей отравного воздуха повязка, если правильно приготовлена, пропускала одну, но все-таки ведь пропускала.
   Не приглядывай тут никто и не обрати внимания вовремя — к утру все они могли бы свалиться, только укладывай. Ну а так — до рассвета над долиной крутились свои и чужие заклинания, сбивая друг друга, потом только свои, потом Долину Длинных Источников заволокло опять ощущение кислого во рту, порошком развешанное в воздухе. Представить себе эту ночную битву, похожую на перестрелку лучников перед сражением, может всякий, — но уж поверьте, там не было никакого щегольства вроде того, как нынешние застрельщики ухитряются перебить тетиву у чужого лука или срезать султан у княжеского коня на уздечке над головой, никаких представлений, нет, там все было всерьез. И злости эта битва им порядком прибавила, битва, которой не бывает там, где люди сражаются честно — так, как должна случаться война, битва, в которой никто не погиб, но люди, вот так отравленные, и в уме могут потом повредиться, и болеют от этого долго, и мало ли что.
   Злость кипела в них молча. А вокруг своими тяжелыми шагами ходил Метоб — бог ярости, воинского безумия, и время от времени ухмылка, похожая на оскал, трогала его лик.
   Перед рассветом Сколтис, сын Сколтиса, сказал так:
 
Эс, шумный сегодня день (положено на рассвете, но что поделать, если рассвет — уже время, когда пора начинать?..), веселый сегодня день, и веселое по небу ходит солнце!
Эс, начинается музыка, рога играют для нас, сегодня пир, и я приглашаю — приходите…
Эс, день грозы сегодня, и грозовое ходит по небу солнце…
Эс, Вайма, топорик, летит, жужжа как шмель, а Ориха, палица, гнет металл и дробит камень.
Эс, день могущества сегодня, и могучее всходит на небо солнце!
Эс, когда Киррахакай звенит своим острием, звон вещает без ошибки, будущее для исто открыто, как раковина.
Эс, день чести сегодня, и славное всходит на небо солнце.
Эс, Повелительница Оружия знает свой путь и знает руку, которая се держит. Она сплетает сеть, а смерть вынимает улов.
Эс, светлый день сегодня, и сияющее ходит по небу солнце!
Эс, щит убийцы Мрака виден отовсюду.
Эс, золотой сегодня день, и золотое всходит на небо
Эс, для брони нет ни клинка, ни стрел, чтоб пробить ее могли, одолеть ее могли. У жемчужной брони нет соперника!
Эс, высокий сегодня день, и высоко в небо всходит солнце!
Эс, светлое облако, легкое облако бежит по небу и остановится там, где захочет хозяйка.
Эс, день пира сегодня, и щедрое всходит на небо солнце!
Эс, всех угощает этот день.
Эс, всех угостит этот день.
Эс, такого пира не бывало давно.
Эс, много раз мы гостили на ваших пирах — приходите сегодня на наш!
 
   Всякий мог бы заметить — в той части слов, которые относились к Луру, Сколтис ограничился самою короткой формулой, какая только возможна. Но уж зато про Вагомиса с его жемчужным доспехом, лукавого бога богатства, сказано было столько, что этим остались бы довольны даже Кормайсы.
   Вагомис единственный из всех любит, чтобы к нему обращались стихами. Это потому, что он и сам стихами может заговорить кого угодно. Остальные посчитали бы, пожалуй, что обратиться к ним в стихах — все равно что тащить на веревке, а не приглашать, — а на веревке и люди, не только боги, не ходят в гости.
   И еще нельзя не заметить, что для Сыновей Уны, близнецов, идущих в буре со своею Молнией и Громом в руках, Сколтис оказался все же немного поболее богат на слова.
   И это несмотря на то, что амьяраш Близнецов принадлежал Дому Щитов еще с тех пор, как Дом Щитов объявился на свете (так утверждала легенда), и уж во всяком случае с тех пор, как Дом Щитов объявился в Оленьей округе, и уж в этой округе любому при слове «близнецы» вспоминались Гэвиры.
   Ну так ведь Гэвиры, а не Гэвин.
   А Близнецы — чересчур славны на свете, а Дом Щитов — все-таки великий дом, и людям надлежит помнить это, какие бы иной раз ни рождались в этом доме… неважно. Держать амьяраш — это не совсем то, что быть жрецом, я объясню, но позже. Позже.
   Потому что день чести сегодня; а Валгерна, Повелительница Оружия, уж заблестела у Эрбора в руке; а Однорукий Воин не обнажает меч по пустякам…
   Они увидели этот меч, когда всходило солнце.
   Так бывает — световой столб, как меч, над низким солнцем, — когда небо заполнено тонкими-тонкими ледяными облаками, и холодный ветер, разгуливавший всю ночь, несется свистя; а короткий просвет ледяных тонких облаков, который идет в первой половине шторма, уж уносится к востоку, и следом за ним с запада рвутся тучи, и среди них не заметить, даже если оно есть там, густое серое облачко, восседая в котором смотрит на мир та, которую Сколтис все-таки не смог не упомянуть, не смог, хотя и говорила она народу йертан тысячу тысяч раз, что к войнам и битвам она имеет только то отношение, что и он тоже, как и о многом — как и слишком многом — знает наперед…
   Яростное, всходило на небо солнце. Среди военных богов был один такой, которому — если округа или племя объявляли войну соседней округе или племени какому-нибудь — приносили жертвы тоже, но не для того, чтобы он пришел, а для того, чтобы не приходил.
   Потому что — говорили йертаны — на свете есть очень немного войн, ради которых стоит призывать Метоба.
   Анх победил его. Но боги, если они действительно боги, не исчезают просто потому, что побеждены.
   Когда-то — утверждает легенда — Метоб, Безумец, которого тогда звали совсем иначе, повелевал одним из двух племен, которые, соединившись, назвали себя йертан — «род мужей».
   Вожди поклонялись ему. Зимою, когда приходило время снов и праздников, они призывали его, и он приходил, — во всяком случае, маска его приходила уж точно и забирала с собой порою кого-нибудь, кем вожди были недовольны.
   Людоед, Живущий На Севере.
   Анх, Победитель Метоба, связал его клятвой, укоротившей его могущество над людьми; а укорачивать могущество вождей над собою людям пришлось уж самим.
   Вэгомис, бог богатства, кое-что может порассказать об этом.
   Во времена Гэвина владычество Метоба было позабыто так давно и прочно, что иных имен, кроме «безумец», люди и не помнили за ним. Почти.
   Согласно легендам, он живет на севере, в вечных льдах, где полгода не всходит солнце.
   Он никогда не улыбается и смеяться не умеет тоже. Его ухмылка больше похожа на голодный оскал, чем на смех.
   Из страны Метоба приходят зима и морозы. Там ледяные демоны шарахаются от него или повинуются ему; там он бегает между торосами на своих лыжах, и метели рождаются, когда он встряхивает бородой на бегу.
   Говорили, что Лур смеется, идя на битву, Эрбор спокоен, а Метоб рычит, как зверь.
   Ему подвластно любое оружие. Но предпочитает он все-таки то, которое убивает много и подряд.
   Мать моей матери говорит, что видела его однажды с огнеметом в руках. Он поливал джунгли пылающей смесью «джостик» и орал во весь голос, за ревом пламени его голоса все равно не было слышно, каска у него сбилась на затылок, пот заливал глаза, но ему, наверное, было уже неважно, видит он что-нибудь перед собой или нет.
   Может быть, бабушка просто шутит.
   Сколтису полагалось сказать еще что-нибудь, вроде:
 
Эс, ледяной меч спит под торосами, и долог его сон.
 
   Люди говорили, что Гэвин ведь тоже не сказал об этом ни слова возле Чьянвены, и ничего не случилось.
   А другие говорили, что форт Чьянвена все-таки слишком далеко на юге.
   А третьи говорили, мол, дело не в том, что говорят люди, и даже не в том, чего ждут боги.
   Потому что человек скажет то, что ему положено сказать, и то, что ему хочется сказать, и то, что ему суждено сказать, и эти три вещи всегда совпадают, потому что это и есть — филгья…
   И бог придет или не придет, когда суждено.
   В любом случае никто не сказал ему, что он приглашен, но и того, что его не приглашают, тоже никто не сказал.
   Метоб — чудовище. Но мать моей матери говорит, что, если бы тот парень с огнеметом не сошел с ума в джунглях на острове Кираи-Лусон, она была бы мертва, а так ей удалось спастись, ей и еще четверым.
   Вообще у бабушки в последнее время лучше не спрашивать, что такое Метоб, и что такое Второе Сиаджа, и все прочее, что она знает (а она знает почти все), оттого что когда она принимается вспоминать, то начинает вспоминать свою молодость, и начинает разговаривать на языке, которого я не понимаю, а потом хмыкает и говорит, мол, и не надобно мне понимать, потому что на свете есть слова, какими неприлично разговаривать не только молодой девушке, но и мужчине.
   Сейчас я перестану болтать зря.
   Сейчас я закрою глаза, и передо мной снова будет монастырь, над которым протянулся в небо Эрбора.
   Наверное, я просто оттягиваю время, потому что я не из героев, о которых рассказывают легенды, и мне страшно.
   Анх, Дикий Гусь, — сегодня щедрыми словами было сказано о твоем копье! — прошу тебя, будь здесь, и, может быть, тебе придется побеждать вновь…

ПОВЕСТЬ О МОНАСТЫРЕ

   На рассвете в тот день ловцы в каждой дружине запели-заговорили «воодушевление дружины»; это такая песня, в которой арфа не нужна, а часто бывает не нужно и то, чтобы кто-нибудь понял слова. Все это были разные песни. Большею частью хорошие песни и сказанные так, как подобает. И прозвучавшие вместе, они могли бы двинуть на бой стадо овец, мирно пасущихся на лугу, а не то что дружины, распаленные до того, что видимое их спокойствие просто-таки светилось белым светом, как железо, когда оно почти плавится — что самый последний после бурого, красного, оранжевого и соломенного, самый горячий, убивающий свет.
   Чувство нереальности, все нараставшее в Сколтисе, сложилось именно с этими звуками (постороннего ужаснувшими бы нестройностью, если бы не ужаснули смыслом) азаставило наконец его сознание заметить себя и облечь в слова.
   Для человека, начавшего какое-то дело, в которое, кроме него, оказывается вовлечено еще множество людей, с какого-то времени происходящее становится больше его самого; уж не он — а дело влечет его; то, что еще недавно было только замыслом, а потом словами, а потом — делами, еще немедленными и подвластными, — вдруг обретает своего собственного грозного демона; а над монастырем рассвет, а слова певца, стоящего рядом, твоего же всегдашнего певца, вдруг становятся страшными — как наваждение.
   — Палли, — сказал Сколтис, превозмогая это. — А где ж твоя песня?
   — А меня на твоем пиру еще не угостили, капитан, — сказал Палли Каша, как всегда, вымогая подарки. — Разве что солнце уж подано, — добавил, засмеявшись, он, — это верно — солнышко нынче встает сочное, как яблочко!
   И хотя Сколтис засмеялся этой его шутке (другие тоже засмеялись — от Палли так и ожидалось, что уж он сумеет высмеять любую торжественность, чтоб чересчур торжественной не была), он вдруг подумал: «Это жевсе не с нами. Это как Зимние Маски». Потому что зимою, когда праздничное представление завершается ежегодным действом, тот, на ком маска младшего из Сыновей Уны, не может не наклониться и не подобрать нож, а Уна не может не подать ему через мгновение щит — как бы тому, на ком ее маска, не хотелось спасать ее сына, — ведь для любой матери, даже если она демон, ничего нет важнее детей.
   «Это же все не с нами, — подумал Сколтис. — Это как Зимние Маски. Если бы я попытался, я бы не смог ничего остановить».
   А ведь ему вовсе и не хотелось ничего останавливать. Но все-таки он так подумал. Наверное, это оттого, что он все же был очень неглупый человек.
   Раньше Сколтису тоже не приходилось никогда быть предводителям больше чем пяти кораблей, а уж тем более — такого сражения.
   Со всеми этими гейзерами было плохо то, что источники вдоль всей верхней трети стены (западной) тянулись, почти заменяя ров с водой, которого здесь не было. Правый склон долины (той самой, Долины Длинных Источников) — южный склон, а потом западный, когда долина поворачивала, — постепенно сходил на нет, и вот там, где он смыкался с восточным склоном долины соседней, стали лучники — во-первых, потому что пригорок и им удобнее, а во-вторых, потому что севернее и западнее уже был сплошной пар. Ветер нес пар прямо поперек острова, но тут уж ничего не поделаешь — хозяйство демонов. А по другую сторону, на левом берегу долины, встал монастырь, и получалось, что от его стены вниз идет небольшой склон, совсем небольшой, но все равно неприятный, а дальше на юг по камням бурлил уже ручей из Ручейной Долины, и вот он-то был водой куда более удобной, мелкой, сразу по нему видно, что вброд перейдешь почти в любую погоду. А эти источники — глубокие ямы в известняке, разъеденные горячей водой, в иные из них можно нырнуть с головой. Поэтому, пожалуй, если бы кто-нибудь когда-нибудь захотел подкатить здесь к стене монастыря какую-нибудь осадную машину, башню там, у него бы, наверное, не вышло. Но им-то что, осадных башен у них в заводе не водилось.
   Подобраться-то к стене можно и в темноте, но на темноту есть уши (с факелами защитники монастырские всю ночь близко к внешней стороне стены не подходили, спасаясь от стрел), а швырять, скажем, камни сверху можно и на слух, а чтобы этому (и прочим приятностям) помешать, нужна подмога от крепких стрел и длинного лука, а стрелять на слух, конечно, можно — но таких мастеров на всем севере полдесятка в добрую погоду. Поэтому они предпочли подождать рассвета.
   В другой бы день был еще довод: мол, после рассвета стихает утренний ветер. Но тут уж, видимо, — шторм идет, какое там стихать.
   Первые-то отряды, еще в сумерках, успели проскочить между источниками довольно легко, а дальше пошла морока. Тучи, как уж сказано, разорвались, пропуская рассвет; обычно бывает, что достаточно светло для стрелка становится прежде восхода солнца, тогда, когда просыпаются в небе розовые лучи, а тут получилось почти одновременно. В это-то время в небе и появился световой столб; и в это-то время монахи Моны и начали доказывать, что недаром у них в монастыре стрельба из лука главное, как у них это называется, умственное упражнение.
   Одни из подступавших к стенам огибали Длинные (ох, слишком длинные) Источники с севера и подставлялись под обстрел вдоль всей тамошней части стены, а другие перебирались узкими проходами между воды, и вот тут нужно было смотреть очень осторожно, чтобы не споткнуться там, не заспешить и не отстать, и не разорвать крышу и стену щитов ни в коем случае. Как видно, на эту часть стены лучников в монастыре поставили самых лучших. Стоит руку выставить из-за щита, и получаешь стрелу в мякоть, а то и две, и хорошо, если в мякоть. И ведь это еще в полусумерках, в тени за монастырем, и на расстоянии шагов триста, не меньше. Да, хорошие стрелки монахи Моны.
   Понятно, что стрелки в долгу не оставались, сколько могли. Но им ведь приходилось стрелять по бойницам, в которых темнота, и неизвестно, попал ты в кого или даром стрелу потратил. Мастер дыма, конечно, может сказать: вот там, мол, есть человек, но он там есть, пока ты стреляешь, а пока стрела долетит, он уже и в сторону шагнул. Только и проку, что так можно защитников к бойницам не подпускать, но — как уж видно — не всех. Стрел на это, кстати, изводится полным-полно, а ведь их не вернешь; из монастыря — люди не тороватые — отвешивают по счету. Это первое. Второе — если из такой вот бойницы, глубокой да узкой, стрелять можно почти только вперед, то ведь и попасть в нее можно только спереди! И разве что чуть-чуть — сбоку. И оттого в этой северной половине стены треть бойниц оставалась в безопасности. Все пар, который то и дело захватывает северный склон долины (пока тот еще северный, пока долина не повернула). Впрочем, он ведь и тем тоже стрелять мешает. Здесь природа была справедлива ко всем. А навесом, сверху стрелять — высоковато слишком. Это ведь только Сколтен вчера взял и отмахнул через стену стрелу с запиской, вот с этого берега (так что без щегольства, правда совсем невинного, тут все ж не обошлось), а чтобы стрела не просто долетала, но и пробивала бы там что-нибудь, падая сверху, — все-таки слишком высоко.
   И третье… Очень много вещей на свете бывает по три. Третье — ветер. Ветер рвется клочками, но если уж стрелки из монастыря на это не обращают внимания, то людям с севера, правду сказать, просто неудобно на такую помеху ссылаться.
   Еще там, на галерее, были установлены шесть каких-то машин под навесами, но какие, трудно определить.
   Одна из них показала себя именно в это время, и ничего нельзя было поделать — ну возятся там люди, а как убережешься, если не знаешь даже, что это такое?
   А когда она показала себя, тогда и выяснилось, что это копьеметальная машина.
   В это время к стене подходила очередная колонна, и машина ударила по ней, по переднему щиту. Те щиты, которые по бокам, это ведь (по правде говоря) просто кожи, те самые, которыми груз от дождя накрывать, кожи, растянутые на двух вертикальных палках, стрелы в них застревают, а копье пробило бы, как воздух; ну пробило бы и все, разве что за щитом надело бы на себя кого-нибудь. Но оно ударило куда сильней. Звук был как тараном в борт. Оно ударило в верхи и в передний щит, деревянный, наискось, и застряло в нем, пробив, и отбросило шагов на пять, вместе с людьми, что там были. А в открывшуюся для них дверь сразу просунули свои жала стрелы. Покуда люди там успели опять закрыться (а это были дружинники «Зеленовласой»), полтора десятка человек можно было уже нести обратно: кто ранен, а кто и убит. Трети отряда как не бывало. Ровно столько времени, чтобы сказать «вечерняя еда» тридцать раз. Это было так обидно, что (как говорят) даже Долф Увалень выругался, а он хоть и под стенами Моны был больше не «увалень», но все равно спокойный человек.
   Машину теперь монахам надо было перезаряжать с четверть часа, так что они должны были выбирать очень внимательно, в кого целиться. Почему выбрали именно этих, кто его знает, может быть, под прицел они удачно подставились, может быть, бранные одежды блеснули. В последнее, насчет Борновой брони, поверить особенно можно оттого, что бок ему весь усадили стрелами, прямо как дикобраз с иглами, когда он ими тряхнет. Однако если доспех Берна подвел, он же и выручил. Когда Борн добрался до стены, он только фыркал, как вол на пахоте, хоть и прихрамывал. Долф Увалень сказал ему, чтобы залечился, как только возможность появится. А Борн выдернул стрелу из ноги, а потом и остальные и сказал, что это ему, мол, не мешает.
   В ногу (чуть повыше колена сбоку) ему все-таки всадили глубоко, и наконечник стрелы разбился о кость. И Долф подумал, что это хорошо, потому что иначе Борн, чего доброго, мог сам на стену полезть — в пример дружинникам, с такого станется. А если его убьют, его люди наверху будут думать уж о том, чтобы отомстить, а не о том, чтобы дело сделать для других, тех, кто следом, и толку от них будет чуть.