- Мы, дедушка, все слова до конца договорим, подожди!
   Из увала над холмом явилось что-то тёмное, круглое, помаячило в сумраке и исчезло.
   - Кто-то, - говорю, - идёт сюда.
   Алексей вскочил на ноги, присмотрелся, вновь лёг пластом и поёт:
   Всходит месяц на небо,
   Едет милый по полю...
   Он всходит справа от нас, месяц. Большой, красноватый и тусклый круг его поднимается над чёрной сетью лесной чащи, как бы цепляясь за сучья, а они гибко поддерживают его, толкая всё выше в небо, к одиноким звёздам.
   - Это Семён, кажись! - ворчит Досекин, приложив руку ко лбу. - Ну да! Он и есть! Засиделись мы тут... Пеший он...
   - Посидим ещё - может, не заметит? - предложил Кузин.
   Алёша хмуро спросил:
   - А ты его боишься?
   - Зачем! Мы с ним дружки. А вот тебе бы, Егор Петрович, подумать о нём надо...
   - Что такое?
   - Насчёт Варвары...
   - Погодите говорить! - тихо сказал Егор. - А ведь это он за нами следит!
   - Конечно, - шепчет Алёша.
   В тишине раздаётся угрюмый вопрос:
   - Вы, что ли?
   - Мы, мы! - торопливо крикнул Кузин.
   Стражник подвигается на нас; пеший, он кажется странно широким. И ружья нет при нём, только сабля.
   - Слышали, - гудит он, - в Фокине лавочник зарезан?
   - Который? - спросил Досекин.
   - Хохол. Галайда Мирон.
   - А кто зарезал?
   - Не узнано ещё.
   Согнув колена, Семён валится на землю рядом с нами и глухо ворчит:
   - Дня нет неокровавленного!.. Проливается этой человечьей крови - без меры! Мирон лежит в сенях, а кровь даже на двор выбежала и застыла лужей...
   Он смотрит на нас, точно видит впервые, и равнодушно спрашивает:
   - Может, это ваши режут?
   - Какие - наши? - сурово и громко молвил Досекин.
   - Такие. Знаю я какие! У кого спички есть? Дайте-ка мне, я забыл.
   А когда вспыхнула спичка, он вновь оглядел всех и снова спрашивает:
   - Ты чего, Алёшка, зубы скалишь?
   - Весело мне, дядя Семён.
   - Отчего?
   - Вообще! Внутри весело!
   - Нашёл время веселью! Тут людей режут везде...
   - А кругом - ты гляди...
   Стражник быстро оглянулся, беспокойно спрашивая:
   - Кто кругом?
   - Да никого нет! - удивлённо сказал Алёша. - Я про месяц хотел сказать, про то, какая красота везде...
   Тёмный человек поднял голову вверх, посмотрел и угрюмо сказал:
   - Он всегда об эту пору, месяц. Ничего весёлого нет в нём! Каин Авеля убил - вот и всё!
   - Ты что не на коне? - спросил Кузин.
   - Хромает. Коновала надо. Вот ты везде тут ходишь, скажи, чтобы коновала прислали мне.
   - Где же это я везде хожу?
   - Уж я знаю. Нехорошо про тебя говорят.
   - Кто?
   - Вообще, народ! Скорняков, Астахов... все!
   Кузин не по-старчески задорно смеётся.
   - О хорошем плохо - легко сказать, ты скажи о плохом хорошо!
   Вялый, измятый весь, точно с похмелья, стражник лениво и тягуче бубнит:
   - Замечают тебя в подозрительных делах.
   - А ты этому веришь?
   - Астахов - за всеми следит. Его голос услышат...
   Кузин встал на ноги, встряхивая полы кафтана, и бойко говорит:
   - Его? Его услышат, верно! Громкий старичок, к тому же на василевской колокольне колокол у него висит и звон астаховский, чай, даже до седьмых небес слышен.
   - Не шути! Это не к летам тебе. Я обязан службой вперёд Астахова всё знать, а он вот обгоняет меня.
   - Плохо твоё дело! - сказал Егор, присматриваясь к нему.
   И я вижу, что сегодня грубое лицо стражника как будто обмякло, опухло какой-то тяжёлой задумчивостью. Его тёмные глаза неподвижны, взгляд мутен и туп, а голова необычно беспокойна, точно ей неудобно на толстой, заросшей чёрными волосами шее и она боится упасть на землю.
   Тяжело ворочая языком, Семён продолжает:
   - Трое тут главных, говорят, - ты, да Досекин, да вот Егор Петров... Да ещё Алешка...
   - Выходит четверо! - заметил Алексей.
   Егор заботливо спросил:
   - Ты что, дядя Семён, с похмелья, али нездоровится?
   - А тебе что? - сказал стражник, лениво поднимаясь с земли. - Какое тебе дело до меня?
   И, не простясь с нами, пошёл прочь, а мы - домой.
   Поглядев вслед ему, Кузин сказал:
   - Чего-то неладно с ним...
   - Да! - подтвердил Егор. - Хворает он.
   - Ну его к чёрту! - воскликнул Алёша, передёрнув плечами. - Это, по-моему, он же сам и зарезал Мирона Галайду, право, он!
   - Ври! - сурово остановил его Досекин.
   И Кузин упрекнул:
   - Да уж! Разве можно такое-то говорить?
   Но Алёша стоял на своём:
   - Он! А если этого не он, другого кого-нибудь зарежет, вот увидите!
   Алексей говорил так уверенно, что мне стало холодно и все замолчали.
   Прошло недели две, и наступил один из тех дней, когда события, ручьями сбегаясь отовсюду, образуют как бы водоворот некий, охватывают человека и кружат его в неожиданном хаосе своём до потери разума. В каждой жизни есть такие дни.
   В тот день мы с Егором были в Василеве, объясняли мужикам, собравшимся в овине, что такое чёрная сотня и чего она добивается. Возвращались вечером, было темно и пасмурно, шли по дну Останкина лога, и вдруг сверху из холодного сумрака раздался хриплый крик;
   - Эй, Егор Петров! Поди сюда!
   - Не ходи! - советует мне Егор, схватив за руку.
   - Как же не пойдёшь? - говорю, видя на краю невысокого взгорья голову лошади и тёмное лицо стражника, наклонившееся вниз.
   - Иди скорей! - зовёт он. - А ты, Досекин, ступай, куда идёшь!
   - Ружьём балует, дьявол! - шепчет мне Егор.
   Я полез вверх, цепляясь за кусты, и, когда поравнялся с конём, стражник спросил:
   - Тот - ушёл?
   - Ушёл.
   - Мне надо сказать тебе два слова - одному тебе! Иди! Н-но, бревно!
   Тронув коня, он отъехал в сторону, остановился, прислушался к чему-то и, наклоняясь к башке лошади - я стоял у морды её - говорит тихо, вяло, как сквозь сон:
   - Беседа - минутная! Видишь - скоро зима. Значит - пора тебе уезжать отсюда. Уезжай, а Варвару мне уступи!
   Гладил я шею коня, и рука моя, задрожав, бессильно упала.
   - Что ты? В уме? - спрашиваю его. - Разве она овца?
   - Отступись от неё! - продолжает он деревянным голосом, и голос этот всё больше пугает меня.
   Сухим языком говорю, вздрагивая:
   - Подумай, что предлагаешь!
   Но он как бы не слышит моих слов.
   - Для меня отступись. Прошу!
   Действительно - просит, и это очень неприятно мне, странно: он вдвое сильнее меня и с оружием.
   - Отступись!
   У меня дрожат ноги, я боюсь его, обидно мне, и едва могу сдержать злобу, схватившую меня за сердце. Громко отвечаю ему:
   - Это - нельзя.
   Услышал, должно быть. Выпрямился в седле.
   - Я тебя Христа ради прошу!
   Не знаю, что сказать ему. Молчу, держась рукой за седло, а он медленно тянет, точно верёвками скручивая меня бездушными словами:
   - Ты подумай. Вот ты - всяко в руке у меня. Опасный человек, и дана мне власть над тобой. Зашибу тебя до смерти, а скажу - сопротивлялся, и ничего не будет.
   "Пьяный? - думается мне. - Сходит с ума?"
   Но вином пахнет от него слабо, на коне он держится будто хорошо, речь его кажется мне связной. Мне было бы, наверное, легче, если б он сердился, кричал, ругал меня, но видеть его таким - невыносимо. Говорю:
   - Брось, Семён, что это такое?
   - Я знаю, что ты ничего не боишься... - бормочет он. - Но это мне всё равно! Решилась, видно, моя дорога, идёт круто под гору. Не желаю! Вот она, Варвара, и нужна мне, - пусть поддержит!
   Он свесил голову низко на грудь и набок, точно удавленник. Перебирает в руке повод, его холодные и твёрдые пальцы касаются моей руки - вздрагиваю я от этого, и нестерпимо тошно мне.
   Что сказать ему?
   - Варвара, - говорю, - сама себе хозяйка. С нею и беседуй иди. А меня оставь!
   Покачиваясь в седле и точно засыпая, он тянет:
   - Я говорил... три раза... больше. Грозил ей и всё. Она - тоже ничего не боится. Это и хорошо, если не боится. Этого я ищу.
   Тут я схватил его за руку, дёрнул, кричу ему:
   - Что ты как говоришь? Нездоровится, что ли?
   Покачнулся он ко мне, вздрогнул, озирается.
   - Сна нет у меня, уж и забыл, когда спал. Хочу спать, а - боязно и не могу уснуть.
   - Чего тебе боязно?
   - В голове как на мельнице... - снова гудит он, - и язык немеет...
   - Чего боишься-то? Поезжай-ка домой!
   - Не хочу, ну их всех! Я вчера Кузьму прибил. Он всё говорит - вредные люди. Плачет, старый дурак. Не выйдет насчёт Варвары? Эх... Толкнул я его, он упал, ушибся и опять плачет...
   Мне холодно, душно - разговор этот давит меня, подобно ночному кошмару. Взял я коня и тихонько веду его на дорогу.
   Семён спрашивает:
   - Ты куда?
   - Домой. Холодно мне.
   - А меня куда?
   - И тебе домой надо. Чего больному-то в поле маячить! А может, ты выпил?
   - Нет. Вчера был выпивши. Ты брось лошадь - я ещё поезжу, брось! Эх, ничего ты не боишься, никого не слушаешь...
   "Да, - думаю я, - не боюсь, чёрт бы тебя взял!"
   - Слушай! - говорит он. - Хочешь, я тебе денег дам? Вот со мной шестьдесят два рубля, а?
   Режет меня поперёк груди беспомощный голос его.
   - На что мне твои деньги?
   - За Варвару! - объясняет он. - Я и ещё дам! У меня, брат, есть...
   Молчу и веду лошадь, поглядывая на него, - как бы не ударил.
   - Оставь лошадь! - просит он.
   Я выпустил узду. Слышу над головой его голос:
   - Ну, иди! Топор не укусишь! Я шутил ведь. Ты думаешь что? Болен я? Нисколько не болен! Вот поеду на мельницу в шинок, там Дунька, Феклушка...
   Он начал говорить похабные слова; мне показалось, что голос его стал крепче, яснее.
   - Прощай! Холодно. Водки выпить хорошо теперь... Н-но, корова!
   Он ударил лошадь каблуками в бока и рысцой поскакал в темноте. И вдруг остановился где-то близко.
   Стою и ожидаю - хватит он из винтовки или нет? Ноги у меня бежать хотят, тянут в сторону, в кусты.
   - Пора всё-таки уехать тебе! - доносится его голос. - Слышишь?
   Кричит как будто без угрозы.
   - Слышу!
   Он снова крикнул на лошадь, и копыта её торопливо застучали по звонкой, скованной морозом дороге.
   И я, чтобы согреться, побежал бегом. У околицы, около хлебной магазеи, Егор ждёт меня, продрог. Рассказал я ему всё это - он сурово ворчит:
   - Как бы не сделал он чего-нибудь? Вот что - ты иди к Варваре Кирилловне, спроси её, в чём дело, а я - к брату его, к Лядову пойду. Надо ему сказать...
   - В ссоре они!
   - Ну, какая тут ссора! Эх, бабы! Лишние они в нашем деле!
   Совестно мне несколько слышать этот скрытый упрёк.
   - Ты, брат, - говорю, - будто историю на сей день забыл.
   - Ничего не забыл! Историю делали в городах. Те женщины - я их не трогаю.
   Но, подумав, он сказал:
   - Нет, запутался я!
   Я прошу его:
   - Ты потом зайди к Варе, от Лядова-то!
   - Ладно!
   И вдруг - повеселел мой тёзка, толкнул меня плечом, усмехаясь, спрашивает:
   - Так и говорит он - могу убить?
   - Так и сказал.
   - Ах, дьявол, а? Что же ты, струхнул?
   - Не без этого, брат!
   - Тут испугаешься!
   Он снова коснулся меня широким плечом и тихо говорит:
   - А хорошо ты сделал, что позвал меня к Варваре-то!
   - Что ж тут хорошего? - удивлённо спрашиваю я.
   - Молчи, знай!
   Мы прошли деревню насквозь, изба Лядова осталась позади, Егор быстро повернулся и пропал во тьме.
   У меня на душе было беспокойно и тяжко; не люблю показываться людям в таком виде - поэтому я миновал призывный огонёк в окне Вариной избы и снова вышел в поле, к мельницам. Было темно, как в печной трубе, деревня, придавленная тяжёлой сыростью, вся в землю ушла, только мельницы, размахнувшись мёртвыми крыльями, словно собрались лететь, но бессильны оторваться от холма, связанные холодом и ночью. Сеяло мелкой, сухой изморозью, гулял, резко встряхиваясь, острый, злой ветер, разгоняя в темноте тихий шорох и жуткие шумы. Где-то плачевно скрипела верея, хлопал ставень, немотно мычала озябшая скотина. Катался по дороге клок соломы и жалобно шуршал, не находя места, куда приткнуться на ночь.
   Думалось о людях, было жалко их. Вспоминались умные намёки Кузина:
   "Укрепляет сатана трон жестокости своей разностью мнений человеческих..."
   Тревожно билась в душе какая-то неясная, безликая мысль о Досекине и Варе, хотелось бы видеть их вместе и в счастье, радости. Было жалко себя... И чёрной глыбой стоял в памяти стражник, гудел его неживой голос.
   Торопливые, знакомые шаги в тишине - Егор идёт. Пошёл и я встречу ему.
   - Эй!
   - Это ты?
   - Я!
   - Разве она не дома? Огонь у неё в окне.
   - Я тебя ждал! Ну, что Лядов?
   - Что Лядов! Мямлит - он, дескать, давно такой, а я ему не начальство. Ну их к чёрту, коли так!
   Варвару мы застали сильно расстроенной, по глазам было видно, что она много плакала. Отперла нам дверь нехотя и сердито спрашивает:
   - Что это вы когда?
   - Теперь, Варвара Кирилловна, - говорит Егор, садясь, - не больше восьми часов.
   - Мы, - говорю, - по делу.
   Волосы у неё растрёпаны, и вся она как-то опустилась, двигается быстро, резко, обиженные глаза сурово горят, и губы крепко сжаты.
   - Книжки надо убрать от меня, а то пропадут, - сухо извещает она, не глядя на нас.
   - Что так? - спокойно спросил Егор.
   - Семён обыском грозит.
   И отвернулась к печке, громыхая чем-то на шестке.
   - Чай пить будете?
   Незаметно отирает глаза концом головного платка. Досекин уважительно и ласково просит её:
   - Чаю мы выпили бы и голодны оба, как зимние звери, только это после, а теперь ты нам расскажи, что тут Семён натворил?
   Мечется она, схватила самовар, наклонилась над ним, скрывая своё лицо.
   - Перевели бы вы меня в город скорее, а то - нет больше терпенья моего, и беда может случиться! Откуда знаете, что был он сегодня?
   - Ты сказала! - усмехнулся Егор, потирая колена руками.
   Тогда я передал ей встречу со стражником и его безумные слова. Повеселела моя подруга, взяла шитьё в руки, села к столу и рассказывает светлым голосом, посмеиваясь, смущаясь и сердясь:
   - Совсем он мне покоя не даёт! Терпела я, терпела, молчала, больше не могу, а то грех будет! Всё чаще он приходит, влезет, растопырится с ружьями и саблями своими и воет, и лает, и ворчит... страшный, чёрный, дерзкий...
   Тёзка мой смотрит на меня круглыми глазами и тихонько посапывает носом - признак, что сердится.
   - Напрасно ты не говорила про это мне! - упрекаю я её.
   Она с досадой отвечает:
   - Полно-ка! Он тюкнет тебя - вот тебе гроб да погост, и больше ничего. Он хоть и полоумный, а власть свою чувствует!
   - Разве полоумный? - спросил Егор. - А конечно!
   Её передёрнуло дрожью, и, закрыв глаза, она стонет:
   - Совсем он лишённый ума, ей-богу! Говорит: слушай, я тебе расскажу одно дело, а ты мне клятву дай, что никому не расскажешь про него. Я говорю - не сказывай, Христа ради, прошу тебя, не хочу! Некому, говорит, больше, а должен рассказать, - и снова требует клятву. Ругает меня, рожа-то у него станет серая, глазищи - как у мёртвого, тусклые, и говорит - чего понять нельзя!
   Тихонько и настойчиво Егор спросил:
   - О чём всё-таки он говорит?
   - Не понимаю ничего! - восклицает Варя, отбрасывая шитьё и убегая к печи, где вскипел самовар. - Всё у него не собрано в голове, всё разрознено. Вас он ненавистью ненавидит и боится, Кузина ругает: старый дьявол, богоотступник он, дескать, всю душу мне перевернул, жизни лишил, колдун он, крамольник! Он всё знает: и про сходки по деревням, и что у лесника беглый сын воротился - всё сегодня сказал!
   - Так! - спокойно молвил Егор.
   - Полает, полает и начнёт жалостно выть: отступись, дескать, от них, пусть они люди скромные и серьёзные, но это самые страшные люди, они, говорит, принадлежат тайному фармазонскому закону, смерти не боятся, по всей земле у них товарищи и поддержка, хотят они все государства в одно собрать и чтобы никогда не было войны...
   - Слышал звон! - сказал Егор, весело усмехаясь.
   - Вот всё так! - удивлённо говорит Варя, гремя посудой, - ругает, ругает он вас, потом смеётся - они, говорит, глупые, ничего не будет по-ихнему, до той поры все умрут, перебьют друг друга и умрут! И опять за своё - вот я тебе, говорит, расскажу это дело, а ты побожись, что будешь молчать. Я кричу - да отженись ты, нечистый дух, не хочу я слушать тебя! Помолчит минуту, спустя голову, и спрашивает: разве и ты ничего не боишься? У меня, говорит, деньги есть, хочешь - дам тебе денег? Ступай ты, говорю, на мельницу, там деньги берут, а меня оставь Христа ради!
   Лицо у неё горячо горит, голос обиженно вздрагивает и руки трясутся.
   - Что я далась ему? Мало ли других баб на селе? А он этакой рослый, здоровый, согнётся и бормочет, махая рукой: "Коли страха нету больше - всё кончено! Всё рушится, всё нарушено! Мир, говорит, только страхом и держался!" И опять ко мне лезет, за груди хватает, щиплет, просит лечь с ним - мне просто хоть нож в руку брать!
   Она всхлипывает, наклоняя голову. Лицо Егора окаменело, скулы торчат, он вытянул руки, сжал все десять пальцев в один кулак и пристально смотрит на него. А я словно угорел, скамейка подо мной колышется, стены ходят вверх и вниз, и в глазах зелено.
   Варя говорит тихо, сквозь слёзы:
   - Уйду я в город! Измучил он меня, не могу больше терпеть и молчать! Не хотелось мне говорить обо всём этом - зачем, думаю, буду я беспокоить людей бабьими делами... А сегодня так он меня истерзал, что я уж едва стою, силы нисколько нет, и думаю - матерь божия, помоги! Вот сейчас схватит, вот опоганит, окаянный!
   Тихонько покашливая, Егор спросил:
   - А клятву-то дала ты ему? Рассказал он тебе, что хотел?
   - Ой, ну его, я и слушать не стала бы! Уши заткнула бы себе! Начинал он что-то про какую-то женщину... Чудится ему что-то, мертвецы синие, мёртвые женщины. Одна, говорит, ходит ночью голая вся, глаза у неё закрыты, а руки вытянуты вперёд. А потом начинает такое говорить - ну его! Охальник он и буеслов! - угрюмо и гадливо проговорила она. - Не могу я передать его слова...
   - Ты, Варвара Кирилловна, - внушительно сказал Егор, вставая из-за стола, - дома сегодня не ночуй. А завтра, - обратился он ко мне, - в город её! Ну, я пойду.
   Он подал руку Варе и, заглянув ей в глаза, посоветовал:
   - Собирайся-ка скорее! А он - это верно - полоумный, и пора бы ему шею свернуть. Ну, тёзка, я иду.
   Мне хочется остаться в тёплой и чистой горнице подруги, и она, я вижу, хочет этого, - усталые глаза её смотрят на меня так ласково с измученного лица. Но меня тянет за Досекиным - он тревожит мне сердце: лицо у него необычно благодушное, двигается он как-то особенно валко и лениво, как бы играючи своей силою, хвастаясь ею перед кем-то. И сухо посапывает - значит, сердце у него схвачено гневом. Встал я.
   - До свиданья, Варя!
   Она неохотно сует руку, а глазами говорит - не уходи.
   - Ты куда же это? - спросил Егор, надевая шапку.
   - С тобой.
   - Я один дорогу знаю!
   Смотрит мне прямо в глаза взглядом, нелюбимым мною и неприятным, и я чувствую, что не ошибся - он что-то надумал.
   - Ты бы не пускала его, - будто шутя говорит он Варе. - Что он оставляет тебя по целым неделям одну? Разве так делают хорошие любовники?
   - Слышишь? - молвила она, ласково положив руку на плечо мне.
   - Скажи, Егор, что ты затеял? - прошу я его. - Может быть, я и не пойду с тобой...
   Все трое смотрим друг на друга и молчим, и все сразу догадались, что поняли друг друга.
   - Подь-ка ты к чёрту! - сказал Егор, шагая к дверям, но я схватил его за руку.
   - Нет, так нельзя!
   А Варя, побледнев, шепчет:
   - Что ты, что ты! Из-за этакого-то человека себя губить?
   И, толкая меня к двери, торопливо говорит:
   - Иди с ним! Не пускай его одного-то! Иди!
   Я не мог удержать товарища, он вытянул меня за дверь. Минуты две-три мы шагали по улице молча.
   - Не стучи каблуками-то! - сердито ворчит Егор. - Сторожа тут где-нибудь. Шёл бы домой!
   - Не пойду.
   - А куда ты?
   - С тобой.
   И снова идём молча. Я слушаю, не застучат ли в темноте копыта коня.
   - Ты что думаешь? - угрюмо шепчет Егор.
   - Ничего.
   - Я пойду на мельницу, он там.
   - Что делать?
   - Минута укажет! Сначала я ему скажу: уходи прочь отсюда, ты человек больной, вредный, а не уйдёшь - пеняй сам на себя.
   - Тут он тебя и ахнет!
   - Увидим!
   Разум говорит мне - спорь, а сердце - не надо. Я молчу.
   Очутились мы за околицей, у магазеи. Над нами ветер бойко гонит тёмное стадо туч, вокруг нас маячит и шуршит сухой от мороза ивняк, и всё торопливо плывёт встречу зимнему отдыху. Егор тихонько свистит сквозь зубы, и ветер разносит во тьме этот тихий, топкий звук. Холодно. Жутко. Издали доносится чуть слышный шум...
   - Будто скачут? - смятённо говорю я и вздрагиваю от холода или страха.
   - Ветер! - отвечает Егор, прислушавшись. - А Гнедому не сдобровать заберут его! - раздумчиво продолжает он, шагая широко и твёрдо. - Отец мой вчера пришёл из волости - говорит: Астахов жалобу подал на солдата, и суду и в город какую-то бумагу послал. Писарь бумагу эту составлял ему. Стой-ка! Чу...
   Шум ближе, и ясно - скачут на лошади.
   - Это не он, - говорю я.
   - А кому ещё быть?
   - У него конь тяжёлый.
   Во тьме запрыгало большое серое пятно, и завыл вздрагивающий, страшно громкий голос:
   - Наро-од... сбива-ай... Скорей! Убийство-о случилось!
   Мы бросились вперёд к верховому.
   - Это с мельницы Корней-работник! - говорит на бегу Егор. - Стой! Где убийство?
   Верховой, прыгая на лошади, не может остановить её, она мечется из стороны в сторону, угрожая опрокинуть нас, и ломает, разрывает речь человека.
   - На мельнице, милые! Стой же! Стражник там Авдотью-солдатку... Это ты, Досекин? Дома отец-то твой? Да стой!.. Сбивайте скорее народ, а то он там всех...
   - Скачи в деревню, а мы туда!
   Егор быстро зашагал вперёд, схватив меня за руку и вскрикивая:
   - А-ах ты... как сошлось! Говорил я Лядову... Сволочи!
   Сзади нас несётся жуткий вой:
   - Вста-ава-эй!
   Задыхаясь, бежим. Ветер толкает нас в спины, осыпая нас тревожным криком, заливчатым лаем собак и глухим гулом чугунного била. Проснулась деревня, но кажется, что она боязливо отходит в сторону, удаляется от мельницы.
   Досекин наклонился вперёд, стелется по дороге, как лиса, и ворчит, задыхаясь:
   - Трое мужиков там, три бабы - как они допустили!
   - Оружие у него!
   - Трусы всё!
   Пошли тише, ветер подкатывается под ноги, торопит.
   Нас догоняют верховые, скачут они во тьме и для храбрости ревут разными голосами, стараются спугнуть ночные страхи. Чёрные кусты по бокам дороги тоже к мельнице клонятся, словно сорвались с корней и лени над землей; над ними тесной толпой несутся тучи. Вся ночь встрепенулась, как огромная птица, и, широко и пугливо махая крыльями, будит окрест всё живое, обнимает, влечёт с собою туда, где безумный человек нарушил жизнь.
   - Кто идёт?! - неистово орут сзади. Выровнялся из тьмы Мозжухин, болтает ногами и, наезжая на нас конём, кричит:
   - Начальство-то наше, а? Обложили нас этими стражниками - ах, ты, господи!
   - Поздно ты сообразил, дядя Василий! - сказал Досекин.
   - Заскакал я вперёд всех, - сокрушённо говорит верховой, - а что могу один-то? Приеду, а он в меня - пулю!
   И, оборотясь назад, заунывно ревёт:
   - Поспеша-ай!
   До мельницы всего версты две места, а мы будто вёрст десять отмерили. В голове смутно, в горле саднит, глаза и уши необычно чутки, всё вокруг задевает меня, ложится на память и сердце царапинами. И всё - как сон.
   Плывёт вокруг тьма, гонимая ветром, мелькают чёрные деревья, тревожно встряхивая ветвями, и промёрзлая грязь под ногами кажется зыбкой, текучей.
   - Огня там нет! - говорит Егор.
   Мозжухин дёргает за узду, задирая голову лошади кверху, она топчется на месте, фыркает, а всадник вытягивается вперёд и громко шепчет:
   - Глядите - бежит кто-то, ей-богу, право! Ах ты, господи, - бежит ведь!
   Раздаётся его отчаянный крик:
   - Наро-од-жа! Скоре-эй! Сюда-а!
   В темноте пред нами мечется маленький кусочек чего-то живого, окрылённый чем-то белым... вот он подпрыгнул с земли и вдруг неподвижно остановился, прилип к ней.
   Когда мы подбежали, это оказалась сирота Феклуша, бывшая работница Скорнякова, а ныне подруга убитой Авдотьи по службе в тайном шинке. Полуголая, в одной белой юбке и рубахе, она, лёжа на земле, бьётся, стучит зубами и ничего не может сказать. Подняли её на ноги, ведём обратно, и тут она безумно закричала:
   - Куда вы меня, милые, куда?
   - Где стражник-то? - спрашиваем.
   - Убился... убился из ружья! Ползает по полу, а кровь так и льётся, так и льётся... Пустите вы меня...
   Егор накинул на неё свой кафтан и пропал во тьме, словно камень в омуте.
   Настигли нас ещё трое верховых, двое с кольями, а Лядов даже с ружьём. Узнав, в чём дело, они храбро заговорили:
   - Дошёл, тёмный дьявол!
   - Туда ему и дорога, псу!
   - Это вот тайные шинки эти губят людей! - грозно кричит Лядов, размахивая ружьём.
   А Мозжухин грустно говорит:
   - Начнётся теперь, братья, великая склока нам; эх - житьё!
   Все четверо быстро погнали вперёд, оставив меня одного с девицей. Обняв за плечи, веду её, выспрашиваю, как всё это случилось, она жмётся ко мне, дрожит, пытается рассказать что-то, но, всхлипывая, говорит непонятно. Впереди нас дробно топочут лошади, сзади гудит народ, а земля под ногами словно растаяла и течёт встречу нам, мешая идти. Девушка кашляет, спотыкается, охает и скулит, точно побитый кутёнок.
   - Грозный он приехал, спросил вина, пьёт, дёргает за бороду себя и всё молчит, всё молчит! Я с печки гляжу на него через переборку, думаю - царица небесная! Как он меня спросит - что буду делать? Пришла покойница Дуня, он ей - "раздевайся!" Она хоть и озорница была и бесстыжая, а не хочет холодно, говорит. Он кричит... батюшки!
   Виденное овладело ею, она начала говорить быстро, захлёбываясь словами и взвизгивая. Догнали нас пешие, заглядывают в лица нам и прислушиваются к страшной сказке, сдерживая свой говор и топот ног.
   - Стал он деньги жечь на свече, она говорит - дай мне! Дал! А она ещё просит, на колена села ему, он схватил её за грудь и давит; кричит она господи! - а он её за горло да на стол и опрокинул; тут я испугалась да к хозяину, а он говорит - ну их ко псам! Сказала я хозяйке, да опять сама на печь... гляжу - постеля на пол сброшена, Дуня поперёк её лежит, а он на коленках пред ней, вино наливает и кричит: сожгу всю деревню! Ничего не боюсь, говорит! Дуня расцарапана вся, в крови! Тут пришли Корней с Михайлой и хозяйка - как он на них зыкнет! Зарублю, кричит, все прочь! Я и глаза закрыла, слышу визг, топот, возня, и Семён пуще всех ревёт! Тут я опять убежала во двор! Ничего не помня, бегаю по двору, и собаки тоже, а что делать - не знаем! Вбежим в сени, да назад, они испугались, лают обе...