Я заметил, что доколе мы будем жить в тесном окружении человекоподобных и неизбежных "спутников" наших - всё строится нами на зыбкой почве, во враждебной среде.
   Он усмехнулся и легонько толкнул меня локтем.
   - Отсюда можно сделать очень, очень опасные выводы! Вы - сомнительный социалист. Вы - романтик, а романтики должны быть монархистами, такими они и были всегда.
   - А Гюго?
   - Это - другое, Гюго. Не люблю его - крикун.
   Он нередко спрашивал меня, что я читаю, и всегда упрекал меня за плохой - по его мнению - выбор книг.
   - Гиббон - это хуже Костомарова, надо читать Момсена,- очень надоедный, но - солидно всё.
   Узнав, что первая книга, прочитанная мною,- "Братья Земганно", он даже возмутился.
   - Вот видите - глупый роман. Это вас и испортило. У французов три писателя: Стендаль, Бальзак, Флобер, ну еще - Мопассан, но Чехов - лучше его. А Гонкуры - сами клоуны, они только прикидывались серьезными. Изучали жизнь по книжкам, написанным такими же выдумщиками, как сами они, и думали, что это серьезное дело, а это никому не нужно.
   Я не согласился с его оценкой, и это несколько раздражило Л. Н.,- он с трудом переносил противоречия, и порою его суждения принимали странный, капризный характер.
   - Никакого вырождения нет,- говорил он,- это выдумал итальянец Ломброзо, а за ним, как попугай, кричит еврей Нордау. Италия - страна шарлатанов, авантюристов,- там родятся только Аретино, Казанова, Калиостро и все такие.
   - А Гарибальди?
   - Это - политика, это - другое!
   На целый ряд фактов, взятых из истории купеческих семей в России, он ответил.
   - Это неправда, это только в умных книжках пишут...
   Я рассказал ему историю трех поколений знакомой мне купеческой семьи,историю, где закон вырождения действовал особенно безжалостно; тогда он стал возбужденно дергать меня за рукав, уговаривая:
   - Вот это - правда! Это я знаю, в Туле есть две таких семьи. И это надо написать. Кратко написать большой роман, понимаете? Непременно!
   И глаза его сверкали жадно.
   - Но ведь рыцари будут, Л. Н.!
   - Оставьте! Это очень серьезно. Тот, который идет в монахи молиться за всю семью,- это чудесно! Это - настоящее: вы - грешите, а я пойду отмаливать грехи ваши. И другой - скучающий, стяжатель-строитель,- тоже правда! И что он пьет, и зверь, распутник, и любит всех, а - вдруг - убил,ах, это хорошо! Вот это надо написать, а среди воров и нищих нельзя искать героев, не надо! Герои - ложь, выдумка, есть просто люди, люди и - больше ничего.
   Он очень часто указывал мне на преувеличения, допускаемые мною в рассказах, но однажды, говоря о второй части "Мертвых душ", сказал, улыбаясь добродушно:
   - Все мы - ужас какие сочинители. Вот и я тоже, иногда пишешь, и вдруг - станет жалко кого-нибудь, возьмешь и прибавишь ему черту получше, а у другого - убавишь, чтоб те, кто рядом с ним, не очень уж Черны стали.
   И тотчас же суровым тоном непреклонного судьи:
   - Вот поэтому я и говорю, что художество - ложь, обман и произвол и вредно людям. Пишешь не о том, что есть настоящая жизнь, как она есть, а о том, что ты думаешь о жизни, ты сам. Кому же полезно знать, как я вижу эту башню или море, татарина,- почему интересно это, зачем нужно?
   Иной раз мысли и чувства его казались мне капризно и даже как бы нарочито изломанными, но чаще он поражал и опрокидывал людей именно суровой прямотою мысли, точно Иов, бесстрашный совопросник жестокого бога.
   Рассказывал он:
   - Иду я, как-то, в конце мая, Киевским шоссе; земля - рай, всё ликует, небо безоблачно, птицы поют, Пчелы гудят, солнце такое милое, и всё кругом - празднично, человечно, великолепно. Был я умилен до слез и тоже чувствовал себя пчелой, которой даны все лучшие цветы земли, и бога чувствовал близко душе. Вдруг вижу: в стороне дороги, под кустами, лежат странник и странница, егозят друг по другу, оба серые, грязные, старенькие,- возятся, как черви, и мычат, бормочут, а солнце без жалости освещает их голые синие ноги, дряблые тела. Так и ударило меня в душу. Господи, ты - творец красоты: как тебе не стыдно? Очень плохо стало мне...
   - Да, вот видите, что бывает. Природа - ее богомилы считали делом дьявола - жестоко и слишком насмешливо мучает человека: силу отнимет, а желание оставит. Это - для всех людей живой души. Только человеку дано испытать весь стыд и ужас такой муки,- в плоть данной ему. Мы носим это в себе как неизбежное наказание, а - за какой грех?
   Когда он рассказывал это, глаза его странно изменялись - были то детски жалобны, то сухо и сурово ярки. А губы вздрагивали, и усы щетинились. Рассказав, он вынул платок из кармана блузы и крепко вытер лицо, хотя оно было сухое. Потом расправил бороду крючковатыми пальцами мужицкой сильной руки и повторил тихонько:
   - Да - за какой грех?
   Однажды я шел с ним нижней дорогой от Дюльбера к Ай-Тодору. Он, шагая легко, точно юноша, говорил несколько более нервно, чем всегда:
   - Плоть должна быть покорным псом духа, куда пошлет ее дух, туда она и бежит, а мы - как живем? Мечется, буйствует плоть, дух же следует за ней беспомощно и жалко.
   Он крепко потер грудь против сердца, приподнял брови и, вспоминая, продолжал:
   - В Москве, около Сухаревой, в глухом проулке, видел я, осенью, пьяную бабу; лежала она у самой панели. Со двора тек грязный ручей, прямо под затылок и спину бабе; лежит она в этой холодной подливке, бормочет, возится, хлюпает телом по мокру, а встать не может.
   Его передернуло, он зажмурил глаза, потряс головою и предложил тихонько:
   - Сядемте здесь... Это - самое ужасное, самое противное - пьяная баба. Я хотел помочь ей встать и - не мог, побрезговал; вся она была такая склизкая, жидкая, дотронься до нее - месяц руки не отмоешь,- ужас! А на тумбе сидел светленький, сероглазый мальчик, по щекам у него слезы бегут, он шмыгает носом и тянет безнадежно, устало:
   - Ма-ам... да ма-амка же. Встань же...
   Она пошевелит руками, хрюкнет, приподнимет голову и опять - шлеп затылком в грязь.
   Замолчал, потом, оглядываясь вокруг, повторил беспокойно, почти шёпотом:
   - Да, да,- ужас! Вы много видели пьяных женщин? Много,- ах, боже мой! Вы - не пишите об этом, не нужно!
   - Почему?
   Заглянул в глаза мне и, улыбаясь, повторил:
   - Почему?
   Потом раздумчиво и медленно сказал:
   - Не знаю. Это я - так... стыдно писать о гадостях. Ну - а почему не писать? Нет,- нужно писать всё, обо всем...
   На глазах у него показались слезы. Он вытер их и - всё улыбаясь посмотрел на платок, а слезы снова текут по морщинам.
   - Плачу,- сказал он.- Я - старик, у меня к сердцу подкатывает, когда я вспоминаю что-нибудь ужасное.
   И, легонько толкая меня локтем:
   - Вот и вы, проживете жизнь, а всё останется, как было,- тогда и вы заплачете, да еще хуже меня - "ручьистее", говорят бабы... А писать всё надо, обо всем, иначе светленький мальчик обидится, упрекнет,- неправда, не вся правда, скажет. Он - строгий к правде!
   Вдруг встряхнулся весь и добрым голосом предложил:
   - Ну, расскажите что-нибудь, вы хорошо рассказываете. Что-нибудь про маленького, про себя. Не верится, что вы тоже были маленьким, такой вы странный. Как будто и родились взрослым. В мыслях у вас много детского, незрелого, а - знаете вы о жизни довольно много; больше не надо. Ну, рассказывайте...
   И удобно прилег под сосной, на ее обнаженных корнях, наблюдая, как муравьишки суетятся и возятся в серой хвое.
   Среди природы юга, непривычно северянину разнообразной, среди самодовольно пышной, хвастливо разнузданной растительности, он, Лев Толстой - даже самое имя обнажает внутреннюю силу его! - маленький человек, весь связанный из каких-то очень крепких, глубоко земных корней, весь такой узловатый,- среди, я говорю, хвастливой природы Крыма он был одновременно на месте и не на месте. Некий очень древний человек и как бы хозяин всего округа,- хозяин и создатель, прибывший после столетней отлучки в свое, им созданное, хозяйство. Многое позабыто им, многое ново для него, всё - так, как надо, но - не вполне так, и нужно тотчас найти - что не так, почему не так.
   Он ходит по дорогам и тропинкам скорой, спешной походкой умелого испытателя земли и острыми глазами, от которых не скроется ни один камень и ни единая мысль, смотрит, измеряет, щупает, сравнивает, И разбрасывает вокруг себя живые зерна неукротимой мысли. Он говорит Сулеру:
   - Ты, Левушка, ничего не читаешь, это нехорошо, потому что самонадеянно, а вот Горький читает много, это - тоже нехорошо, это от недоверия к себе. Я - много пишу, и это нехорошо, потому что - от старческого самолюбия, от желания, чтобы все думали по-моему. Конечно,- я думаю хорошо для себя, а Горький думает, что для него нехорошо это, а ты ничего не думаешь, просто: хлопаешь глазами, высматриваешь - во что вцепиться. И вцепишься не в свое дело,- это уже бывало с тобой. Вцепишься, подержишься, а когда оно само начнет отваливаться от тебя, ты и удерживать не станешь. У Чехова есть прекрасный рассказ "Душечка",- ты почти похож на нее.
   - Чем? - спросил Сулер, смеясь.
   - Любить - любишь, а выбрать - не умеешь и уйдешь весь на пустяки.
   - И все так?
   - Все? - повторил Л. Н.- Нет, не все.
   И неожиданно спросил меня,- точно ударил:
   - Вы почему не веруете в бога?
   - Веры нет, Л. Н.
   - Это - неправда. Вы по натуре верующий, и без бога вам нельзя. Это вы скоро почувствуете. А не веруете вы из упрямства, от обиды: не так создан мир, как вам надо. Не веруют также по застенчивости; это бывает с юношами: боготворят женщину, а показать это не хотят, боятся - не поймет, да и храбрости нет. Для веры - как для любви - нужна храбрость, смелость. Надо сказать себе - верую,- и всё будет хорошо, всё явится таким, как вам нужно, само себя объяснит вам и привлечет вас. Вот вы многое любите, а вера - это и есть усиленная любовь, надо полюбить еще больше - тогда любовь превратится в веру. Когда любят женщину - так самую лучшую на земле,непременно и каждый любит самую лучшую, а это уже - вера. Неверующий не может любить. Он влюбляется сегодня в одну, через год - в другую. Душа таких людей - бродяга, она живет бесплодно, это - нехорошо. Вы родились верующим, и нечего ломать себя. Вот вы говорите - красота? А что же такое красота? Самое высшее и совершенное - бог.
   Раньше он почти никогда не говорил со мной на эту тему, и ее важность, неожиданность как-то смяла, опрокинула меня. Я молчал. Он, сидя на диване, поджал под себя ноги, выпустил в бороду победоносную улыбочку и сказал, грозя пальцем:
   - От этого - не отмолчитесь, нет!
   А я, не верующий в бога, смотрю на него почему-то очень осторожно, немножко боязливо, смотрю и думаю:
   "Этот человек - богоподобен!" аз