- А я слышал о Сынке, - заедая вино куском мяса, задумчиво и как сам себе заговорил Егор Матвеевич. - Это был тонкий мальчик. Его много обижали в детстве. Он мог плакать от раздавленной мухи или зарезанной курчонки, но он терпеть не мог людей. Его много обижали, - повторил он все так же задумчиво. - И плохо кончит Сынок. Его либо пришьют, либо дадут "пыжа"...
   И понял тут Викентий Александрович, что хорошо знает Дужин того Сынка, так хорошо, что, может быть, даже вчера сидел с ним за столом и ему самому говорил эти вот слова.
   10
   От детских лет еще был Георгий Петрович пуглив, набожен, верил в мистику, в дьявольщину, в дурные предзнаменования, в предсказания и сны. Бывало, возле телеграфного столба, в осенюю пору и сумраке, заслышав гул дерева и гул проводов, замирал. Чудилось, пронзит его током, обуглит, бросит сюда вот в канаву, залитую водой, и зашипит он, как головня, вытолканная из печи хозяйкой-стряпухой.
   Выйдя из дому, иногда видел закат солнца - желтого, в черной кайме туч, как лицо больной старухи в траурном платке, и снова замирал, и вздрагивал, и ждал, что ночь эта будет ему последней ночью. Нахлынет вдруг на село лава тех черных туч, вырвутся из них яростно молнии - и все в крышу его дома, и все в комнату, в кровать, где он под одеялом, закрывшись с головой от ужаса.
   Как-то сидел в трактире, а напротив старик с беззубой челюстью. Лотошил и скалился, тянул руку, а глаза неживого человека.
   Испугался, сбежал из-за стола, а там, на дворе, едва не потерял сознание; присел на корточки, и земля мягко и сладко кружилась, и тянуло уткнуться в нее, забыться, прогнать видение той старческой улыбки, в которой проглянула вдруг бездна, холодная и бездонно-черная, как колодец в их дворе под липами...
   И вот снова явился страх. Не развеяли его ледяные колени Лимончика, и та веселая ночь с песнями и звоном стаканов, и серьги, раскачивающиеся задорно и призывно.
   Закрывая глаза, видел он аккуратную бородку Викентия Александровича. Открывал глаза и видел горбатый нос того агента, что в "Бахусе" покупал папиросы "Смычка". Выходил теперь из дома Георгий Петрович с осторожностью кошки на мокром снегу, озираясь, прислушиваясь. Прислушивался и на работе к шагам, к стуку дверей, к журчанью воды в умывальнике, к скрипу форточек, к звонкам телефонов, пулеметному грохоту "Континенталей" - пишущих машинок. Почему-то чаще мерещились ему эти проклятые ордера на мануфактуру. Они лежали у него в бумагах, они были налеплены на стене рядом с плакатом, изображающим самолеты, под которыми чернела подпись: "Все подпишемся на воздушный заем". Они шуршали у него в кармане, они прятались в деловых папках конторщиков, бегущих мимо Георгия Петровича. Иногда ему вдруг казалось, что он уже арестован и что сидит он напротив того самого, с кистями на карманах. И слышались вопросы, на которые он уже научился отвечать быстро и четко.
   "Кто вы такой, Вощинин?"
   - Я из села. Родитель - псаломщик. Мать по-хозяйству. Отец - пьяница беспросветный, мать скаредна и ворчлива. Была еще сестра, пропала в гражданскую войну, где-то на Урале. Может, и в живых нет, может, бежала за границу с мужем, казачьим есаулом.
   "Что вам, Вощинин, нужно от жизни?"
   - От жизни мне надо богатство. Жить в особняке, раскатывать в лихачах и автомобилях. Плыть где-то на пароходе, под солнцем тропиков. Иметь денег столько, чтоб никогда в них нужды не было.
   "Но ведь вы были комиссионером у Трубышева?"
   Тут он рассмеется. Кто бы знал, что такое комиссионер! Да, он ездил в Архангельск за фанерой, в Арзамас за луком, в Одессу за тряпьем какого-то подпольного портного. Но что за эти поездки? Командировочные да на одну игру в бильярд в "Бахусе".
   "А Трубышев больше зарабатывал?"
   Тут он даже захохочет. Этот с кистями на карманах совсем как ребенок. Неужели непонятно, что он, Вощинин, просто раб господина. А у господина есть куда прятать деньги. Короче, надо им, агентам, арестовать Трубышева и спросить самого его, сколько он зарабатывал на операциях с фанерой, шерстью, платьями, ржаной мукой, дровами.
   "Кто еще заодно с Трубышевым?"
   Нет, он не знает. Но думает, что есть. Только надо последить за трактиром "Хуторок". Потому что там бывает часто Викентий Александрович. А это на том берегу Волги. Вряд ли бы так просто пошел Викентий Александрович на ту сторону по льду. Но он, Вощинин, не интересовался этим. Каждому свое место на земле: одному быть золотарем, другому офицером, а третьему быть великим художником.
   "Есть разговор в вашем селе, что вы принимали участие в мятеже".
   О, тут он поднимет обе руки. Он не желает, чтобы ему приписывали еще и политическое дело. Он поехал в город, где начался мятеж, под дулом маузера какого-то штатского. Поехало несколько парней. Половина разбежалась, не доезжая города. Вощинин вынужден был остаться. Он ехал на телеге, в которой сидел тот штатский с огромным маузером. Сколько в маузере патронов? Вот так-то. В городе этот штатский привел их в один из домов. Здесь была походная суматоха. Пахло вином, порохом, все было заполнено синим табачным дымом. Один из присутствующих в квартире, в штатском тоже, с засученными по локоть рукавами, кричал в лицо высокому, с надменным лицом офицеру, полулежавшему в кресле.
   - История не забудет вас, поручик. Ваше имя высекут на Вандомской колонне русского образца...
   Офицер ответил, жуя папиросу, кривя болезненно сухое плоское лицо:
   - Я не Шарлотта Корде, господа, и не собираюсь через большевистского миссионера карабкаться на страницы русской истории.
   Он уставился на вошедшего с Вощининым штатского. А тот козырнул, сообщил, что это пополнение из деревень, прибавив, что и деревни все "в огне".
   - Хорошо, - так же надменно произнес этот поручик, какой-то избавитель и от кого-то. - Пусть они вольются в отряд поручика Сизова и отправляются в казармы, пусть готовятся к обороне.
   Георгий Петрович мог бы рассказать о разговоре штатского с маузером и человека с засученными по локоть рукавами рубахи. Они шли впереди колонны мобилизованных парней и переговаривались. Вощинин слышал этот разговор. Штатский с маузером спросил:
   - Ну, всех, значит, вывели главных?
   - Всех, кто был, - ответил второй.
   - А это кто? - кивнул штатский.
   - А это Никитин... Я знал его еще раньше, вместе кончали когда-то гимназию. Потом он поступил в кавалерийское училище. Как оказался здесь не знаю. Видел только его там, во дворе, где кончали комиссара...
   На этом человек с засученными рукавами рубахи прервал разговор, пошел рядом с ними, с мобилизованными, и стал обещать каждому вскоре же офицерские чины. И этим обрадовал Георгия Петровича. Быть офицером мечтал Вощинин еще тогда, в мировую войну, когда был призван в армию и служил при штабе полка связистом-самокатчиком. Мечтал идти рядом с колонной, помахивая рукой, покрикивая зычно и грозно:
   - Рряз!.. Рряз!.. Рряз!..
   Конечно, на допросе он не скажет о своей радости тогда. Но скажет, что их привели в какой-то пустой дом, накормили сухомятиной, уложили на драные тюфяки. Утром выдали винтовки, патроны, и тут же началась канонада в городе. Куда-то исчез вдруг и штатский с маузером, и тот, с засученными по локоть рукавами рубахи. Тогда и мобилизованные, побросав винтовки, кинулись кто куда. Он, Вощинин, назад в деревню, к родителям. Он может поклясться чем угодно, что не сделал ни одного выстрела...
   "Где вы встретились с Трубышевым?"
   - Сначала в коммунхозе... Потом, второй раз, мы встретились на фабрике. Он меня устроил без биржи, но, видимо, по какому-то документу от биржи. За это я должен был выполнять его поручения и ездить время от времени закупать товары для торговцев города...
   Больше спрашивать его было не о чем. И Георгий Петрович, подписав мысленно протокол, успокаивался. А сегодня снова страх. Может, потому, что, проходя мимо, уж очень вежливо поздоровался Викентий Александрович. Будь на его голове шапка, снял бы ее. Заходил и днем к ним в комнату, и к вечеру. А когда вышел Георгий Петрович на улицу, то и он вышел за ним следом на крыльцо. Жидко и поспешно звонили колокола в церкви за рекой, падал снег сырой и густой, ложился замазкой. И Георгий Петрович, сдирая его с лица, вроде липких гусениц, оглянулся. Трубышев, застегивая пуговицы, проговорил, как показалось, с какой-то дрожью в голосе:
   - Так надумали, Георгий?
   - Надумал, - равнодушно отозвался Вощинин, не глядя на него, впихивая руки в свои щегольские перчатки. - Я сказал на этот счет.
   Пройдя с ним до ворот, миновав сторожа и на улице уже остановившись в тени за углом, Викентий Александрович вынул пачку денег.
   - Здесь ваши червонцы... А это на всякий случай чистый бланк.
   Он протянул документ комиссионеру. Вдруг растрогался, похлопал дружески по плечу Вощинина.
   - Завтра освободитесь с работы, выпишетесь с квартиры. Все должно быть в порядке. Так, чтобы не принялась милиция разыскивать. Уехали, да и все...
   Вощинин вздохнул - непонятно было, рад он деньгам или недоволен. Кивнул, споткнувшись о льдину, выругавшись раздраженно, пошел в сторону.
   Какой-то человек оказался рядом, поворачиваясь боком, как защищая лицо от ветра или не желая показывать его. Тонкий, в длинном пальто с вскинутыми плечами, похожем на крылатку, в примятой меховой шапке, желтых ботинках. Руки у него были в карманах. Вот он повернулся к Георгию Петровичу, сказал:
   - Со службы?
   - Со службы, - отозвался Вощинин, придерживая шаг, пропуская его вперед, желая, чтобы тот ушел.
   - Закурить бы мне, - попросил теперь незнакомец. Он придвинулся еще ближе, и Вощинин увидел пергаментную кожу лица, полоску вставных зубов. Оторопело Георгий Петрович оглянулся на проходивших мимо людей, чувствуя, как душа наполняется страхом. Но рука послушно вынула из кармана спички, чиркнула одной; присосавшись папироской к огоньку, незнакомец глянул снизу в лицо Вощинина, быстро сказал:
   - Тебе велено завтра мотать из города. И язык держи за зубами. Найду...
   Он выхватил с проворством из кармана какой-то предмет, вскинул его на ладони. Лезвие ножа ослепило Георгия Петровича, он отшатнулся, пробормотал:
   - Кто вы такой?
   - Кто я, знает только закон... - ответил незнакомец. Он вдруг грубо подтолкнул локтем Вощинина, предупредил еще раз:
   - Встречу завтра - смотри...
   И скользнул в переулок, оставив Георгия Петровича возле забора с растерянной, болезненной улыбкой ничего не понимающего человека.
   11
   На другой день он освободился с работы, оставив получать расчет Викентию Александровичу. Выписался из домовой книги. Потом купил билет на поезд. Вернувшись домой, долго сидел за столом.
   Достал пачку денег, перелистал пахнущие краской купюры. Да, такой суммы он в руках еще не держал. И все только за то, чтобы он уехал. Надо думать тогда, какие же деньги спрятаны у Трубышева, раз так просто вынул и отдал... На эти деньги и жить, и гулять хватит долго. Где-нибудь в Нахичевани, или в Эривани, или даже в Питере. Вспомнив про Питер, вспомнил и Лимончика. Ноги как лед, рука зябнет, а тело - в руках не удержишь. И захотелось вдруг увидеть ее. Захотелось посидеть за столом - она прижмется к нему своим плечом, заглянет в глаза, погладит щеку. Укрыться за ее высокую шею, за ее гладкие плечи, рассыпанные волосы, за коромысла-серьги. От всех в мире укрыться за эту добрую и ласковую Зинаиду.
   Он встал, отложил в карман половину денег, вторую сунул небрежно под газету на этажерке и вышел из дому.
   Немного погодя уже шел по длинному коридору "Северных номеров", где жила Лимончик. Спросил встречную женщину, повязанную красным платком, в опорках, смотревшую на него с какой-то профессиональной готовностью. Та ответила сразу:
   - Лимончика нет, куда-то давно смылась...
   - Одна? - спросил он с какой-то уже жгучей ревностью сам удивляясь этой ревности. С чего бы, а вот заныло сердце.
   - Одна, - уверенно ответила женщина, но по тону ее голоса он понял, что она не знает об этом.
   - У нас есть красивые, не хуже Лимончика, - проговорила, подтягивая платок. Из комнаты вдруг вышли сразу две девицы, в длинных платьях, с нарумяненными, словно бы протертыми морковью, щеками, похожие на расписных матрешек.
   - Это к кому же гость? - спросила одна из них. - Уж не к нам ли?
   - Лимончика я ищу, - ответил он сердито.
   - А я знаю где, - ответила первая. - Заказывай пролетку. Свезем и покажем...
   - Ладно, так и быть...
   И они помчались в трактир "Славянка". Здесь, в комнатах, средь шума и гама девицы кого-то разыскали, от кого-то узнали, что была недавно Лимончик и ушла.
   - Одна ушла, одна, - тараторила говорливая. Потом кивнула на буфет:
   - Угостил бы...
   - Не обойдетесь?
   Тепло трактира ударило в голову. Он уселся за столик, подозвал официанта, попросил вина, фруктов. Каких-то полчаса, и он уже был навеселе, он уже рассматривал обеих девиц, прикидывал, какая из них лучше. Но та, повыше и говорливая, первая вспомнила про Лимончика:
   - Айда-ка, - сказала она, - к бабе Марфе. У нее она, наверняка. Бери только вина...
   И опять они понеслись по вечерним улицам. Визжали и хохотали девицы, лезли к нему обниматься. Он целовал их холодные щеки, почему-то пропахшие нафталином, как будто обе они вылезли только что из сундуков, и думал, что это прощание с городом. Закричал один раз:
   - Последний нонешний денечек...
   Девицы снова полезли обниматься, не поняв, конечно, что за слова и к чему они. И запели разом какую-то песню про воров, и в песне то и дело матерное слово. Он вдруг визгливо захохотал, и качался в пролетке, и щипал обеих за бока, и все прикидывал, какая из них лучше и где бы с одной из них остаться на ночь, если не найдется Лимончик.
   В этот дом они ввалились в обнимку. Поднялись по ступеням в какой-то коридор, вломились в квартиру. Здесь тоже было шумно и какая-то компания пела песню, под балалайку. Балалайка дребезжала, парни плясали и хлопали по коленям. Они приветливо встретили Вощинина. Тотчас же ему налили стакан какого-то крепкого вина, кто-то сунул к губам кусок копченой колбасы. Его заставили чуть не силой допить весь тот огромный стакан, и он сразу очумел. Помнил только, что все спрашивал без конца, где Лимончик, но та, повыше и говорливая, зажимала ему рот, лезла на колени. Он поглаживал ее полный горячий зад, заглядывал за вырез платья и все думал, куда с ней поехать. Видел он хозяйку квартиры, шаркающую ногами старуху, которую все звали баба Марфа, толстую, не ворочающую шеей, бранившую кого-то тонким и визгливым голоском.
   И еще мелькнуло знакомое пергаментное лицо. Их глаза встретились, и он на какой-то миг протрезвел, настолько были пытливы и жутковаты глаза. Незнакомец усмехнулся - вспышка вставных зубов, как тем ножом, полоснула по горлу Георгия Петровича, он попытался было встать. Но его осадили снова, сунули в руки стакан и снова через поцелуй той высокой заставили выпить.
   Он плохо помнил, как очутился на улице, как орал, что идет к Лимончику, что найдет ее, наверное, сейчас в доме у горбатого старика и будет бить ее, бить стекла, бить горбуна. Он падал в канавы, вылезал, махал проезжавшим извозчикам, гнался за ними, споткнувшись, падал снова, даже кувыркался через голову.
   Этот переулок встал поперек улицы, был короток и обожжен одним фонарем на углу. Возле этого фонаря и догнал его человек, тот самый, с пергаментным лицом. Можно было подумать даже, что лицо у него шоколадное, что он турок или индус. И глаза навыкате, красивые, немигающие, были не от русского человека, - от человека, долго живущего под солнцем.
   - Погодь немного, покурить бы, - проговорил, ухватив Вощинина за рукав, загораживая дорогу, наполняя тело Георгия Петровича слабостью и ужасом надвигающейся опасности. Вот он склонился, дыша табаком, вином и даже, как ему показалось, шоколадом, солнцем, теплом юга. Человек улыбался приветливо, но страх сковал челюсти Вощинина. Он мотнул головой, и тот тоже кивнул, как остался доволен тем, что у Вощинина нет закурить.
   Вот он сунул руку в карман пальто Вощинина, нащупывая там остатки денег.
   - Это зачем же? - пробормотал Георгий Петрович, озираясь и чувствуя, как тоскливо и жутко заколотилось сердце. Так билось сердце тогда, в мятеж, когда он убегал из города, оглядываясь на столбы дыма, которые подымались все выше и выше, как из разгорающегося вулкана. У него вдруг мелькнула мысль, что этот из губрозыска. Вот он сейчас скажет спокойно:
   "За каким ордером послал тебя Трубышев? И за что ты получил столько червонцев? Чтобы сбежать из города?"
   Но рука шарила в кармане, и зубы оскалились хищно, и это напугало Вощинина. Он схватил руку, сжал ее.
   - Но, ты, - тихо проговорил человек. - Тебе велено было убираться из города.
   - Кто ты такой? - спросил Георгий Петрович. Он оглянулся на мутный свет фонаря, разинул рот, собираясь кричать так, чтобы все окна, сейчас мрачные, неживые, осветились огнями, чтобы захлопали калитки, чтобы человек этот с ликом турка бросился бежать.
   Он успел сделать лишь один шаг, как тело разрезало болью, переломило пополам. Он упал лицом вниз, шаря руками шуршащий звучно снег. Дыхание вдруг перехватило еще от одного удара ножом в спину, глаза закрыло темнотой. Этот в крылатке-пальто быстро ошарил карманы, оттолкнул тело Вощинина к забору, и он стукнул ногами, обутыми в белые бурки, по доскам.
   И не слышал уже Вощинин гудков паровоза, ходившего неподалеку, скрипа шагов позднего прохожего. Это была девушка в длинном пальто, в мужских башмаках, в платке, затянувшем глухо лицо, так что виден был один нос. Она видела мелькнувшего человека, тонкого, в легком пальто, развевающемся, как крылья. И еще одного увидела - уткнувшегося лицом в снег возле забора.
   - О, господи, - воскликнула и побежала дальше, завернула за угол возле булочной Синягина.
   12
   В шестнадцатом году, призванный в армию, окончил Леонтий Николин школу армейских разведчиков-"охотников". Учили его снимать бесшумно часовых, стрелять быстро и точно, ползать по-пластунски, готовить взрывчатку и поджигать пороховые шнуры. В начале семнадцатого года пошел через линию фронта. И в первый же переход в условленном месте, где должен был ждать свой человек, ждали плоские штыки немецких солдат. Допрашивали, морили голодом в одиночной камере. Ждал приговора военного суда, вышагивая по бетонной клетке - три шага туда, три назад. В одну сторону и в другую сторону. Смотрел подолгу через крошечное зарешеченное окошечко под потолком на клинья башен костела, на птиц, которые лепились на эти клинья, жадно тянулся к влажному дыханию морского ветерка. Однажды, измученный допросами и голодом, выругал немецкого конвоира. Конвоир деловито развернулся, ударил прикладом карабина в скулу. Еще прибежали солдаты, как псы, почуявшие кровь, принялись кидать каблуки сапогов в ребра русского военнопленного. Вспомнил как-то Леонтий:
   - Вот вже помру, так били каблуками. А в каблуках железо. На всю жизнь...
   Когда волнуется - путает Леонтий русские и украинские слова. От приговора его тогда спасла германская революция. В один из осенних дней в камеру, позвякивая ключами, ворвался немецкий матрос, закричал, улыбаясь. И он тоже улыбнулся этому веселому вестнику, за спиной которого по темному коридору бежали, перегоняя друг друга, узники тюрьмы.
   Вернувшись в Россию, Леонтий сначала работал в Комдезе, иначе говоря, в комитете по борьбе с дезертирством, а потом был направлен с группой товарищей на организацию военкоматов на Украину. Но военкомата так и не увидел. Прорвавшийся отряд бело-зеленых напал на поезд, в котором ехали будущие работники. Отстреливаясь, ушел Леонтий в степь. Эта степь вывела его в Балту, и здесь вот стал он агентом уголовного розыска. Одесская шпана, банды Япончика, Тютюнника, Заболотного, контрабанда, убийства, аферы, перестрелки с отрядами бог знает каких людей, переходящих плавни вблизи бессарабской границы... Но вот кончилась гражданская война, и потянуло на родину, на Волгу. Здесь пришел в губернский уголовный розыск, к Ярову, к инспектору Пахомову. Там был он инспектором, тут определился в агенты второго разряда. "Мало ли, не справлюсь, чтобы не укоряли".
   По всем статьям безупречен и хорош как агент Леонтий Николин. Одно не по душе только инспектору Пахомову. С каждым, даже пустяковым делом идет к нему за советом. Взял без патента торгующего на Сенном базаре мужика, привел его в дежурку, а сам в "дознанщицкую", к инспектору.
   - Вот привел. Что с ним делать?
   А что делать - протокол. Протокол - в суд. Заплатит штраф, будет знать в следующий раз, что революционные законы писаны для всех.
   Беспризорника поймает, к примеру, за кражу коленкора у доверчивой горожанки, - и снова за советом к инспектору:
   - Вот, инспектор, накрыл.
   Накрыл - ладно, а почему к инспектору? Протокол...
   - Протокол, - хмурился агент, - а может, за ним еще что есть. Может, на счету он у кого-то из наших...
   Верно, может, и есть что за ним. Проверь сам. Сведи к субинспектору или к заместителю начальника Павлу Канарину. Оторви его от месячных сводок, от цифр, за которыми кражи, пожары, изнасилования, аферы... А он топчется у порога, точно цепляется за косяки обломками кавалерийских шпор на каблуках... Дурака валяет Николин. Так считал Костя. Делает вид, что не знает работы. Раз агент второго разряда, значит, надо учиться, вот и учите. Нет, явно валяет дурака Николин...
   Сегодня на вечернем дежурстве явился с каким-то мужчиной - из завязанной глухо ушанки - усатое лицо, красное от ветра.
   - Вот, инспектор, с Овражьей улицы домовладелец. Возле его дома то ли замерз, то ли убитый.
   Ну и что - лежит убитый? Вчера возле Масленого пролома тоже с резаными и разбросанными ранами нашли мужика. Неделю назад - парня в подвале, с пробитой головой... Тут как-то - командированного.
   Есть на дежурстве агент Каменский, эксперт, следователь. Они должны бежать туда сию минуту. Человек лежит, не кошка...
   - Побежали уже, - хмурясь, ответил Леонтий, - а я вот с чем. Человек тот в белых бурках и лицом вроде как схож с тем, что Миловидов обрисовал...
   - Вот как...
   Костя потянулся за фуражкой.
   - Это хорошо, что сразу мне сообщил, Николин.
   И вот он - человек в Овражьей улице. Лежал на животе. На спине, освещенной фонарем агента Каменского, красное расплывшееся пятно. Лицо как снег, волосы уже примерзли к сугробу. Ноги в белых бурках подогнуты, точно зяб он сильно и пытался скорчиться для тепла, свернуться в клубок.
   - Похоже, что этот должен был приехать к Миловидову за ордером, взглянув, сразу сказал Костя. - Он самый. Но где документ? И если он, то кто его - свои ли, или же случайный налетчик?
   Следователь и эксперт уже кончали свои записи.
   Костя, Каменский и Леонтий прошли эту маленькую, темную улицу, стуча в двери. Ответы испуганных людей были однообразны. Только один мужчина, железнодорожник, вернувшийся из поездки, сказал, что вечером, как выходил из улицы, видел парня в кожаной фуражке. Но имел ли тот отношение к человеку, что убит, сказать не мог...
   Человека в бурках, наняв запоздалого извозчика, увезли в морг. Ушли и следователь с экспертом. А они все еще оставались.
   Возле столба с фонарем курили и думали об этом человеке, который остановил свой шаг вот здесь, на какой-то Овражьей улице, в снегу, под тихий визг и вой собак в подворотнях, под скрип калиток и дверей в домах. Кто этот, взмахнувший ножом? По чьему-то приговору, или просто потешить удаль плеч своих, или же понадобились карманы? Всякий раз на месте преступления рождалась в душе Кости тревога, неясная боязнь, что преступник уйдет, исчезнет, как исчезают вот сейчас и тают во тьме снежинки, мелькнув на миг в свете высокого фонаря. Окна, почерневшие, настороженные, десятки улиц и переулков, дома, коридоры, комнаты, комнаты... Может, в одной из них он?
   Может, он бежит где-то, осыпанный снегом, озираясь. Или же спит уже безмятежно. Как разбудить? Как найти его, если на пути сотни домов, десятки улиц и переулков, тысячи и тысячи шагов.
   - Ну, на сегодня хватит, - решил наконец Костя, - пора и нам на отдых. Завтра, Леонтий, спросишь жителей вокруг Овражьей. Не может быть, чтобы никто не проходил и не видел человека, совершившего убийство... Ты, Антон Филиппович, пойдешь в шалманы, в "Северные номера". Ну, а я в ночлежку, на Мытный, в бараки наведаюсь. Может, какие слухи выловлю. Да и Хрусталя повидаю... Он ведь в кожаной фуражке ходил.
   Он кивнул им, закрыл уши воротом шубы и пошел в сторону, думая теперь о том, хватит ли у него сил возиться на кухне сейчас возле кастрюли со вчерашним еще супом, полоша соседей, будоража в углах кухни кошек.
   13
   Проезд выходил на две широкие улицы, оживленные близостью к Мытному рынку, учреждениям, магазинам. Сам же был тих, запущен, узок, так что с трудом разъезжались две подводы. Длинные заборы зияли щелями, дырами сквозь них видны были огороды, покрытые снегом, не испачканным еще печной копотью. Дома стояли, по большей части, двухэтажные: низ - из камня и кирпича, отекающего от влаги, верх - деревянный, нередко с балкончиками, со светелками. В одном углу проезда возвышалась часовенка, сложенная из красного и белого кирпича, - высокие узорчатые ворота, окрашенные в зеленый цвет, решетились пробоинами. Напротив часовенки темнели развалины сгоревшего в мятеж дома. Сейчас между стенами, косяками бродил ветер, бинтуя кирпичные раны свежим снегом, вскидывая куски толи.
   С другого угла стояло длинное, облинявшее снаружи здание бывшей гостиницы "Неаполь". За гостиницей начиналось хлебо-булочно-кондитерское заведение Синягина, тоже состоящее из двух этажей, с пристройками во дворе.
   Леонтий дважды обошел проезд, разглядывая дома, окна, в которых иногда были видны лица людей. Может, кто из них видел налетчика или же убитого гражданина. Решив так, он стал заходить во дворы, встречаемый лаем и наскоками собак, грохотом щеколд, кислым выражением на лицах хозяев этих домов. Его приход отрывал жильцов от дел. Студенты-квартиранты, перестав читать книги, спустив ноги с кроватей, расспрашивали о подробностях.