А.Яковлев подтверждает: «Он действительно очень отрицательно относился к репрессивной политике. Даже возбуждался из-за этого". Задержавшись в кабинете Горбачёва после ухода остальной депутации, он был свидетелем, как тот «буквально кричал по телефону на Язова: «До чего мы дошли. У нас танки по стране без ведома министра обороны могут ездить?!" Было слышно, как маршал на другом конце провода (рядом с ним был В.Крючков) оправдывался: «Михаил Сергеевич, это не наши танки. Немедленно разберемся".
   По словам Горбачёва, сценарий вильнюсской операции глава госбезопасности выстроил самолично: «Несколько лет спустя меня разыскали бойцы из „Альфы“, которых туда направили, и рассказали, что перед штурмом телецентра им показали написанный от руки карандашом приказ от моего имени, который потом разорвали. Кто-то из них догадался собрать и сохранить клочки бумаги. Так меня хотели втянуть в авантюру». Как тут не вспомнить одно из последних патетических выступлений в Верховном Совете Алеся Адамовича, одного из беззаветных сторонников Горбачёва и одновременно его бескомпромиссного критика. В декабре 1990 года, выступая сразу после подавшего в отставку Э.Шеварднадзе, он предостерег: «Михаил Сергеевич, вокруг вас одни эполеты. Они развяжут бойню и вытрут об вас свои руки, испачканные в крови».
   Тем не менее в дни, последовавшие за вильнюсской драмой, слово «авантюра» Горбачёв не употреблял. Назначенная было поездка в Литву не состоялась. Позднее он объяснил это тем, что его отговорил все тот же Крючков: «Сказал, что не может гарантировать безопасность». В какой форме шеф КГБ сформулировал предостережение – как заботу о главе государства или в виде ультиматума, неизвестно.
   Понятно, что президент должен был думать не только о спасении своей репутации перед прибалтами, но и о сложном и хрупком балансе сил в своем московском окружении. Поехать с покаянием в Литву – значило публично отмежеваться не только от руководителей силовых структур, но и от военных, считавших, что выполняют его приказ. Верховный Главнокомандующий не мог себе этого позволить. «Ты понимаешь, Анатолий, – говорил он во время очередной беседы по душам Черняеву, – не мог я так просто отмежеваться и осудить. Ведь это армия». Сам его многолетний помощник не находит однозначного ответа: «Знал или не знал Горбачёв?» Считает, что, может быть, он «втайне от себя хотел, чтобы что-то подобное случилось», рассчитывая, разумеется, на другой исход и, видимо, не представляя тогда всей убогости исполнения.
   Некоторые справедливо полагают, что именно во внутренней раздвоенности Горбачёва, в которой он пребывал после ноября 1990 года, с тех пор как решился примерить на себя наряд «сильного руководителя», и кроется ответ на более важный, чем «знал, не знал?», вопрос: почему он так долго выжидал, прежде чем высказал свою оценку событий?
   Один из ответов: «Не мог до конца поверить в полное политическое и организационное фиаско по-своему логичной схемы, предложенной (навязанной) ему истинными инициаторами вильнюсской „авантюры": прижать сепаратистов, ограничить суверенитет Прибалтийских республик с помощью «дозированного“ применения силы, а ещё лучше – одной её угрозы. Недаром ещё за несколько дней до вильнюсской драмы он грозно, почти как Брежнев Станиславу Кане, говорил премьер-министру Литвы Казимере Прунскене: «Наведите порядок сами, чтобы этого не пришлось делать нам!"
   Официально признать поражение этой тактики – значило, не успев приступить к реализации только что избранного нового курса «сильной руки», расписаться в неудаче и подтвердить победу его в то время заклятых противников – разрушителей Союза, националистов, не просто одолевших с помощью безоружной толпы (в которой, как утверждают, были тем не менее таинственные снайперы) супервооруженную армию и натренированных для спецопераций профессионалов, но и переигравших его на его же поле позаимствованными у него же политическими методами.
   Другой вариант ответа: «растерялся», был подавлен, дал запугать себя возможным недовольством военных; в очередной раз колебался перед необходимостью однозначного выбора, навязанного последствиями его же решений (или уклонения от них). Тем более что выбирать в январе после Вильнюса стало куда труднее, чем до этого: выбор предстояло делать между армией (и КГБ) как силовой опорой разваливавшегося государства, и армией политической, которая из разношерстного, но послушно следовавшего за ним ранее войска успела превратиться в раздробленные отряды, постоянно атаковавшие друг друга и его самого.
   Даже в рядах его «личной гвардии» после Вильнюса началось брожение. Беззаветно преданные, как наполеоновские ветераны, помощники перестали его понимать и, хуже того, отказывались ему верить. В принципе Горбачёв и не мог ждать от них полного понимания: слишком разные функции и степени ответственности их разделяли. От советников не требовалось ничего, кроме советов, от президента ждали решений. Хорошо понимая специфику его государственной функции, помощники до сих пор, как правило, безропотно «входили в его положение», и не из-за того только, что были подчиненными. Скорее наоборот, работали на него потому, что разделяли главную цель его проекта и верили, что не заблуждаются на его счет. События в Вильнюсе, точнее, невнятная и непонятная реакция на них президента, поколебали эту уверенность. «Вы обрекли себя на политику, цели которой можно достигуть только силой. И тем самым вошли в противоречие с провозглашенной Вами философией. Не узнаю и не понимаю», – написал в эти дни А.Черняев в своем заявлении об отставке, которое не успел вручить президенту.
   После недельной паузы, растянувшейся в политическую вечность, Горбачёв стряхнул с себя наваждение и, преодолев соблазн политики «решительных мер», осудил антиконституционные выходки провокаторов из компартии М.Бурокявичуса и применение армией силы против гражданского населения. (Правда, политическую значимость этого выбора во многом обесценило то, что сделан он был после очевидного провала силового сценария.) А.Черняев мог с облегчением записать, что Михаил Сергеевич «не изменил принципиальному курсу, а просто неудачно сманеврировал». Бескомпромиссный советник выразился слишком мягко.
   По своим разрушительным для репутации и авторитета президента последствиям недельное выжидание стало эквивалентом его десятидневного молчания после чернобыльской катастрофы. С той только разницей, что случившийся в самом начале самостоятельного политического плавания чернобыльский «сбой» можно было списать на безжалостность стихии и неопытность капитана, а на вильнюсско-рижские утесы (через неделю после штурма телецентра в Литве подведомственный Б.Пуго ОМОН атаковал здание МВД в Риге) Горбачёв направил корабль сам. И хотя в конечном счете прибалтийские рифы остались позади, пробоины на обоих бортах заделать как следует не удалось.
   Особенно болезненно восприняли эти события московские демократы. Одни, как Святослав Федоров, панически возвещали, что кремлевская власть, вдохновляясь опытом большевиков, готовит для высылки главных демократических «теноров» – Собчака, Попова и его самого – если не «философский пароход», то наверняка какую-нибудь баржу. Другие, ещё недавние громогласные «прорабы перестройки», обличали по радио и телевидению его «клику», а «Московские новости» опубликовали на первой странице заявление 30 членов своего Совета учредителей с призывом отправить «кровавый режим в отставку».
   Если обидные эпитеты, которыми награждали Горбачёва вчерашние единомышленники, не могли не портить ему настроения, то бурная активность Ельцина, не упустившего своего шанса, должна была заставить осознать масштаб политического ущерба, нанесенного ему захлебнувшимся походом на Вильнюс. Безусловно, неуклюжая акция московских спецслужб, угодивших в силки, расставленные для них литовскими сепаратистами (те потом признавались, что рассчитывали спровоцировать Москву – по тбилисскому сценарию – на применение вооруженной силы против гражданского населения, чтобы повлиять на международное общественное мнение), стала очевидным подарком председателю сейма В.Ландсбергису. Он сразу сравнил силовую акцию в Вильнюсе с вторжением С.Хусейна в Кувейт. Однако в не меньшем политическом выигрыше оказался и Ельцин, отправившийся с «миссией солидарности» от имени России в Вильнюс и Таллин. Политический «прокол» союзного президента позволил его оппоненту не только резко поднять свою популярность в Прибалтике, но и набрать столь нужные очки в Москве. После этого он почувствовал себя достаточно уверенно, чтобы с нового, «вильнюсского плацдарма» уже в феврале заявить, что страна присутствует при «агонии режима Горбачёва», и потребовать его отставки.
   Существенно, а может быть даже непоправимо, осложнив отношения со своими «критическими союзниками» слева, если использовать сахаровскую формулу, Горбачёв обнаружил, что и его попытка нащупать опору справа не увенчалась успехом. Разозленные неудачей, продемонстрировавшей их «профессиональную непригодность", „силовики", конечно же, должны были объяснять свой провал „предательством“ Горбачёва. Удостоверившись в том, что президент – не только „слабак“ („свинцовая шинель советской власти легла на слабые плечи комсомольского вожака“, как выразился склонный к поэзии А.Лукьянов), не готовый идти до конца, иначе говоря, пролить кровь, чтобы поставить на место республиканских вождей, но и ненадежный главнокомандующий, способный в случае неудачи «сдать“ свои войска, они должны были после вильнюсской репетиции сделать для себя выводы. В их глазах он не прошел «проверку на прибалтийских дорогах", и потому главную операцию по спасению союзного государства предстояло готовить и осуществлять без президента, изолировав его, чтобы не мешал, а в случае сопротивления – и против него. «Один из нас должен будет уйти", – сказал в своем окружении весной 1991 года В.Крючков.
 
   Никого на самом деле не испугав, призрак режима «сильной руки» вместо искомой стабильности вызвал дестабилизацию почти на всех фронтах – от политического до социального, усиление напряженности в парламенте, 300-тысячную демонстрацию протеста в столице и новую волну шахтерских забастовок. Вместо желаемого усиления Союза этот курс ускорил «отпадение» Прибалтики и ухудшил отношения Центра с республиканскими элитами, начиная с российской. (В РСФСР 77 процентов избирателей, сказав «да» Горбачёву на референдуме о судьбе Союза, поддержали и Ельцина, проголосовав за введение в республике президентской власти.) Даже популистская попытка подыграть обывателю с помощью развернутого премьер-министром В.Павловым наступления на «теневиков» и предпринимателей провалилась: нелепая и неподготовленная акция по обмену (изъятию) крупных денежных купюр вызвала такое же раздражение и озлобление населения, как и антиалкогольный абсурд 1985 года.
   Сам Горбачёв после Вильнюса и в особенности после чуть было не разыгравшегося кровопролития в Москве, куда в марте были стянуты для противодействия ожидавшимся «общественным беспорядкам» около 50 тысяч военных, зачеркнул для себя путь к режиму «сильной руки», на который его заталкивали «новые лейтенанты». Однако верный своей стратегии (и натуре), он не хотел демонстративно рвать с плотно опекавшим его силовым окружением до тех пор, пока не будет подготовлен новый плацдарм.
   Не поехав в Вильнюс, он уступил В.Крючкову, конечно же, не из-за опасения за собственную безопасность, а из-за нежелания публично отречься от тех, на кого ещё до недавнего времени готов был опереться. И хотя они не только подвели его, но и показали, что тянут за собой в политический тупик, он не торопился или не решался поставить их на место. Отвечая тем, кто считал, что, уволив виновных за вильнюсскую авантюру министров, можно было избежать августовского путча, Горбачёв говорит, что в тогдашних условиях, «не раскрутив» Ново-Огарево, он только бы ускорил приближение путча.
   Даже в самозащите глава государства предпочитал полагаться не на ещё имевшиеся у него силовые атрибуты власти, а на политический процесс. «Он хотел всех их поменять на основе нового Союзного договора, – утверждает Г.Шахназаров. – Но, будучи невысокого мнения о масштабе этих политиков, он недооценил их рефлексы самообороны».
   «Был ли у меня страх перед КГБ? – отвечал Михаил Сергеевич уже осенью 1991 года на вопрос „Литературной газеты“. – Нет. Теперь могу сказать то, чего раньше бы не смог. Я знал их силу и должен был их переиграть». До окончательного выяснения отношений между ним и ответа на вопрос, кто кого переиграет, оставалось всего несколько месяцев.

Горбачёв и пустота

   В апреле 91-го в Москву по согласованию с Дж.Бушем приехал Ричард Никсон. Ветеран американской политики, испытавший триумф двукратного победителя президентских выборов и унижение отставки, наверное, лучше других мог измерить температуру кипевшей страстями Москвы и шансы Горбачёва удержать в руках руль управления государством. Никсон побывал в Кремле, встретился с президентом, заверившим, что перед ним «прежний Горбачёв», прошелся по ключевым фигурам в его окружении, пообщался с Ельциным. Заключение от «инспекционной поездки», переданное им в Белый Дом, звучало неутешительно: «Советский Союз устал от Горбачёва».
   Шесть лет, прошедшие со времени его избрания генсеком, неузнаваемо изменили и одновременно изнурили страну. Ожидаемое чудо процветания и стабильности постоянно откладывалось, магазины пустели, а каркас Союза стал угрожающе трещать. Состоявшийся 17 марта референдум, несмотря на свой запрограммированный успех, служил слабым утешением Горбачёву и был уже неспособен затормозить процесс начавшегося распада советской империи. От участия во всенародном голосовании отказались 6 из 15 союзных республик, а непризнанный Центром «опрос» населения, проведенный в Прибалтике, не забывшей январские события, показал, что число сторонников независимости превышает там 90 процентов. Главное же, референдум не успокоил политический шторм, волны которого с разных сторон захлестывали капитанский мостик государства, где одиноко возвышалась фигура внешне невозмутимого капитана.
   Никсон увидел чрезвычайно запутанную картину: «голову» генсека-президента требовали и левые, и правые, и радикал-демократы, и консерваторы. Создавалось впечатление, что его отставка позволит не только разрешить основные проблемы страны, но и примирить противостоящие политические лагери. При ближайшем рассмотрении выяснялось, что это не совсем так: каждый из них связывал с уходом Горбачёва такое развитие событий, которое предполагало устранение соперников.
   Б.Ельцин, уличавший Президента СССР в «диктаторских наклонностях», настаивал, чтобы верховная власть была передана Совету Федерации, иначе говоря, синклиту республиканских президентов, главой которого, естественно, стал бы будущий президент тогда ещё советской России. Буйный лидер парламентской группы «Союз» полковник В.Алкснис, горделиво называвший себя «ястребом», вдохновляясь опытом выступлений «здоровых сил» в Литве и Риге, требовал введения в стране чрезвычайного положения и передачи власти Комитету национального спасения, где «не должно быть места ни для Горбачёва, ни для Ельцина».
   В.Крючков, встретившись с Никсоном, намекал американскому гостю, что Верховный Совет, «уставший» от споров между Ельциным и Горбачёвым, может взять власть в свои руки, и давал непривычные в устах председателя КГБ советы американцам «присмотреться» к А.Лукьянову. Словно подслушав их разговор, группа «Союз» тоже вскоре завела речь о том, чтобы «исчерпавший себя» президент передал бразды правления либо А.Лукьянову, либо Г.Янаеву.
   Политическая «интифада» между различными лагерями была в полном разгаре, пропагандистские камни летели как бы через голову Горбачёва в обоих направлениях, попадая главным образом в него. Если чикинская «Советская Россия» публиковала статью, уличавшую Ельцина в связях с «чеченской мафией», то полторанинские СМИ обвиняли Горбачёва в том, что он рассчитывает с помощью реакционного союзного парламента и генералитета «задушить» демократию и физически устранить Ельцина. Никсон, начитавшийся накануне этой поездки в Москву русских философов и справок о России, рассказывая о своих впечатлениях, вспоминал Н.Бердяева и искал объяснения увиденному в неодолимой тяге к «самоистреблению», захватившей московскую политическую верхушку.
   Дело, однако, объяснялось не мистикой русской души или, на первый взгляд, иррациональным поведением конфликтующих соперников. Осада союзного президента строилась в соответствии с вполне определенной политической логикой. Разбуженный-таки им процесс реформ, преобразуя страну, привел к появлению не одних только противостоящих друг другу «ястребов», но и к выходу на сцену могущественных политических «семей», отстаивавших принципиально разные интересы. С одной стороны, речь шла о клане традиционной партийной, хозяйственной и военной бюрократии, обслуживавшей централизованное имперское государство и жившей за его счет, с другой – о новых, разбуженных трубами перестройки экономических и политических игроках и республиканских элитах. Под прикрытием лозунгов перестройки в её экономической и юридической «тени» формировалась социальная и финансовая база нового постсоветского общества. Стихия теневого рынка и теневой политики рвалась на поверхность и… во власть. Конфликт между этими разными силами, претендовавшими на монопольный контроль над гигантской страной, от власти над которой, по непонятным для них причинам, неожиданно и добровольно отказывался московский «царь», становился неизбежным.
   Горбачёв мешал и одним, и другим: тем, что, как мог, затягивал выяснение отношений между ними, надеясь предотвратить окончательную «разборку», и избежать, увы, привычных для России столкновений крайностей и мордобоя. Как рефери на ринге, он старался заставить противников следовать цивилизованным правилам игры, хотел научить их оглядываться на закон и общественное мнение. Наконец, уже самим своим романтическим проектом очеловеченного, «гуманного» социализма, чуждого в равной степени и казарменной системе, и рыночной анархии, поскольку этот идеальный «средний» вариант не устраивал ни ту ни другую сторону: каждая, рассчитывая перетянуть одеяло на себя, готова была его разорвать. Чтобы получить возможность свести счеты (а может быть, и договориться), им требовалось избавиться от Горбачёва, и ради этого они готовы были объединиться в атаках на него.
   Вслед за радикал-демократами и Верховным Советом на своего генсека пошла войной возглавляемая им партия. Нельзя сказать, что ему до этого не приходилось выслушивать от «товарищей» по Политбюро и ЦК резких и обидных слов, а то и оскорблений. Первый открытый бунт, как вспоминает Горбачёв, произошел на заседании Политбюро весной 1989 года после выборов народных депутатов СССР, на которых избиратели прокатили 35 членов ЦК. На последующих пленумах температура дебатов все чаще поднималась до точки кипения. Но верный избранной тактике укрощения аппаратного «монстра», генсек терпел нападки и находил всякий раз способ так «закруглить дискуссию», что единство партийных рядов, которое Ильич завещал хранить как зеницу ока, оставалось хотя бы формально непоколебимым.
   Однако 24 апреля 1991 года, когда на объединенном Пленуме ЦК и Центральной контрольной комиссии КПСС на него в открытую и явно спланированную атаку пошло едва ли не большинство областных секретарей, он, изменив своей привычной линии, неожиданно, даже не попросив слова у председательствующего, встал из-за стола президиума и, пробормотав: «Ладно, хватит, сейчас всем отвечу!», пошел к трибуне. В притихшем зале, не привыкшем видеть генсека в ярости, раздались возгласы: «Перерыв, перерыв!» «Я коротко, – сказал Горбачёв. – Успеете пообедать». И отчеканил: «Я должен констатировать, что около 70 процентов выступивших на Пленуме заявляют, что уровень популярности и авторитет Генерального секретаря упали чуть ли не до нуля. Считаю, что в таком состоянии оставлять человека и партию нельзя. Это просто преступно. Предлагаю прекратить прения и решить вопрос о замене генсека и о том, кто займет его место между съездами. И кто смог бы к тому же устроить те 2-3 или 4 партии, которые сидят сейчас в этом зале… Ухожу в отставку!»
   Среди участников Пленума возникло замешательство. Был объявлен перерыв, во время которого состоялось заседание Политбюро ЦК. О его решении – «Исходя из высших интересов страны, народа, партии, снять с рассмотрения выдвинутое Михаилом Сергеевичем Горбачёвым предложение о его отставке с поста Генерального секретаря ЦК КПСС» – сообщил В.Ивашко. Пленум при 13 «против» и 14 воздержавшихся согласился с формулировкой Политбюро. Итак, отставку Горбачёва не приняли, а он сам не настаивал, рассчитывая, что на внеочередном съезде в ноябре, расколов КПСС, сможет изгнать из нее большую часть ретроградов. Тем не менее тогда он действительно созрел, чтобы «хлопнуть дверью», ещё и потому, что у него уже было куда уйти. Накануне Пленума, 23 апреля в Ново-Огареве после нескольких неудачных попыток ему удалось запустить механизм выработки нового Союзного договора, собрав вокруг себя лидеров девяти республик (три Прибалтийские республики, Грузия, Молдавия и Армения, не участвовавшие в референдуме о судьбе Союза, в Ново-Огарево не явились).
   Предложенная им формула 9+1 стала его последним шансом спасти федерацию. У президента-генсека оставался нерастраченным последний политический капитал: властные полномочия единоличного правителя союзного государства. Республиканские вожди, не решавшиеся бросить Москве такой же открытый вызов, как прибалты и три другие «диссидентские» республики, готовы были поторговаться относительно перераспределения власти и собственности в рамках «мягкой» федеративной структуры. В обмен на передачу им значительной части полномочий они соглашались сохранить контроль Центра над внешней политикой и обороной, общесоюзный двухпалатный парламент и должность президента. Главное же, – брали на себя обязательство не покушаться на примат союзных законов над республиканскими и на священное для Горбачёва слово «Союз».
 
   Гораздо меньше козырей оставалось у него для торгов с западными коллегами. После подписания соглашений по ядерному разоружению, вывода советских войск из Афганистана, разрушения Берлинской стены и объединения Германии у Запада не оставалось сколь-нибудь серьезных требований к советскому президенту, а стало быть, и причин с ним торговаться и «входить в его трудное положение». Неожиданно развалившийся в марте 1991 года Варшавский договор – на церемонию его бесславных похорон он послал в Будапешт вице-президента Г.Янаева – лишал едва ли не последнего аргумента, с помощью которого ещё можно было настаивать на снижении «на равных» с Западом уровня военного противостояния и сдерживании экспансии НАТО.
   В новой ситуации уже не Горбачёв был больше нужен западным друзьям, а они ему – для спасения перестройки на главном фронте, где она терпела все более очевидное поражение, – в экономике. За прошедшие шесть лет ему так и не удалось ни убедительными аргументами, ни подаваемым примером обратить западных политиков в приверженцев нового политического мышления. Когда советский лидер приехал на заседание «большой семерки» в Лондон в мае 1991 года, с ним, поскольку выступал в роли просителя экономической помощи, и обошлись, как с просителем: любезно, но безразлично.
   Домой он вернулся, в сущности, с пустыми руками. Его утверждение, что мир в целом только выиграет, если начатая им реформа получит экономическую поддержку Запада, как это сделали американцы с послевоенной Европой, предложив «план Маршалла», не тронуло сердца прагматичных членов «семерки», и в частности Дж.Буша, который, видимо, больше доверял впечатлениям Никсона, чем обещаниям «друга Майкла». За его спиной маячил призрак уже новой «русской угрозы», на этот раз не ядерной, а русского хаоса, и Запад отнюдь не был уверен, что Горбачёв, в значительной степени спровоцировавший его, способен даже при финансовой поддержке с ним справиться.
   После событий в Прибалтике американцы, как бы демонстрируя появившиеся на его счет сомнения, отложили советско-американский саммит. Это произошло впервые с 1960 года, когда из-за сбитого над Советским Союзом американского самолета-шпиона сорвалась запланированная встреча Хрущева и Эйзенхауэра. А американский министр обороны Ричард Чейни заявил, что «основная угроза соседям СССР в будущем может исходить больше от неспособности советского руководства удержать под контролем события внутри страны, чем от умышленных попыток расширить свое влияние за её пределами с помощью военной силы». Он не открывал большого секрета. Не говоря уже о том, что в намерения советского президента, естественно, не входило распространять «доктрину Горбачёва» за рубеж, как «доктрину Брежнева»: к тому времени у него не было возможностей (и прибалтийские, и московские события это лишний раз подтвердили) опереться на силу и для наведения элементарного порядка даже в собственном, а не в изобретенном им «общеевропейском доме».
 
   Президент больше не апеллировал к творческой инициативе масс и не призывал вслед за Лениным «не бояться хаоса". И того и другого оказалось в избытке. Ему пришлось переходить на совсем другой, непривычный и неубедительно звучавший в его устах словарь „государственника". «Реформа возможна только в условиях порядка, а не анархии", – объяснял он, выступая в Москве в «горячем“ январе 91-го. «Дезинтеграция, распад связей, срыв производства приведут к тому, что потребуются вообще крутые меры. Этого мы не можем допустить. Из хаоса будут вырастать уже диктаторские методы и формы правления, – предостерегал в феврале в Минске. «Надо остановить процессы митинговщины и стачек. Счет времени идет буквально на дни и недели", – восклицал он в апреле в Хабаровске.