"Господин граф, г-н де Бомарше, старший бальи Луврского егермейстерства, явился ко мне, дабы посвятить меня в ужасную историю, приключившуюся с ним, в связи с коей он нуждается в Вашем благоволении и покровительстве. Убедительно прошу Вас безотлагательно его выслушать и не отказать ему в Вашем благоволении; он будет иметь честь рассказать Вам, что, покупая у короля Шинонский лес, поручил выступить на торгах Ле Сюеру, своему лакею, как то принято в подобных случаях. Сей слуга, обокрав своего хозяина в Париже и будучи за это выгнан со службы, вопреки уступке прав и обещаниям, кои дал он г-ну де Бомарше, единственному владетелю леса, удалился в Шинон, где, злоупотребляя своим положением доверенного лица, распоряжается, продает, получает деньги и причиняет своему господину убытки, уже превысившие 90 000 франков. Поскольку вынесение ему, приговора по суду потребовало бы слишком долгого времени и дало бы ему возможность продолжать производимые им хищения, а также поскольку этот человек, ничем не владеющий и ничем не дорожащий, никак не сможет возместить причиненные им убытки, г-ну Бомарше крайне важно, чтобы Вы соблаговолили выдать ордер на немедленный арест негодяя. Сие единственный способ пресечь его проделки, акт правосудия, от коего полностью зависит состояние г-на де Бомарше, вложившего уже более 50 000 экю в это дело. Прошу Вас, господин граф, отнестись к нему со всей доброжелательностью и принять мои заверения в том, что Вы меня этим крайне обяжете, а также в совершенном моем почтении, с коими я имею честь оставаться Вашим покорнейшим и нижайшим слугой".
   Как водилось в подобных случаях, Мопу разрешил дело в пользу господина, который вернул себе Шинон. История и вправду не слишком красивая, но не будем так уж винить Бомарше, поскольку Ле Сюер действительно его обокрал. Нас шокируют нравы той эпохи. Но разве и в наше время нет жуликов? Обвести закон, надуть налоговое ведомство или позубоскалить насчет властей - вторая натура французов.
   Словом, в Турени Бомарше обрел покой и приобщился к природе. Когда он пишет из своего дома в Риваренне, так и чувствуется соседство Руссо:
   "Я живу в своей конторе, на прекрасной крестьянской ферме, между птичьим двором и огородом, вокруг живая изгородь, в моей комнате стены выбелены, а из мебели - только скверная кровать, в которой я сплю сном младенца, четыре соломенных стула, дубовый стол, огромный очаг без всякой отделки и столешницы; зато, когда я пишу тебе это письмо, передо мной за окном открываются все охотничьи угодья, луга по склонам холма, на котором я живу, и множество крепких и смуглых поселян, занятых косьбой и погрузкой сена на фуры, запряженные волами; женщины и девушки с граблями на плече или в руках работают, оглашая воздух пронзительными песнями, долетающими до моего стола; сквозь деревья, вдали, я вижу извилистое русло Эндры и старый замок с башнями по бокам, который принадлежит моей соседке г-же де Ронсе. Все это увенчано вершинами, поросшими, сколько хватает глаз, лесом, он простирается до самого гребня горной цепи, окружающей нас со всех сторон, образуя на горизонте исполинскую круглую раму. Эта картина не лишена прелести. Добрый грубый хлеб, более чем скромная пища, отвратительное вино вот из чего складываются мои трапезы".
   Насчет вина явное преувеличение - из других его писем нам известно, что вувре было ему весьма по вкусу. Бомарше, как обычно, увлечен делом, он прокладывает дороги, воздвигает шлюзы, чтобы сделать Эндру судоходной круглый год, налаживает регулярное движение своих фур и пятидесяти барж, которые должны доставлять грузы в Тур, Сомюр, Анжер и Нант. Нет, он не сидит в своем лесу сложа руки. И если ставни его дома закрыты, это значит, что он в Париже - в Лувре, в Военной школе, на улице Конде - или в Версале. В этом человеке сидит сам черт, и, однако, если сравнить 1766 год с тем, что ему предстоит в ближайшем будущем, он пока еще живет как бы в замедленном ритме!
   На улицу Конде нужно найти нового камердинера вместо Ле Сюера. Домашняя забота, которой нет места в биографии? Полно! С Бомарше все не так просто: он нанимает негра. Вскоре того отбирают по суду как собственность некоего Шайона и бросают в тюрьму. Кровь Бомарше закипает, он тут же пишет директору департамента колоний, иными словами - человеку, на котором лежит двойная ответственность. В этом письме уже чувствуется бунтарь Фигаро, чей воинствующий монолог вскоре потрясет общество:
   "Бедный малый по имени Амбруаз Люка, все преступление которого в том, что он чуть смуглее большинства свободных жителей Андалусии, что у него черные волосы, от природы курчавые, большие темные глаза и великолепные зубы - качества вполне извинительные, - посажен в тюрьму по требованию человека, чуть более светлокожего, чем он, которого зовут Шайон и права собственности которого на смуглого ничуть не более законны, чем были права на юного Иосифа у израильских купцов, уплативших за него тем, кто не имел ни малейшего права его продавать. Наша вера, однако, зиждется на высоких принципах, кои замечательно согласуются с нашей колониальной политикой. Все люди, будь они брюнеты, блондины или шатены, - братья во Христе. В Париже, Лондоне, Мадриде никого не запрягают, но на Антильских островах и на всем Западе всякому, кто имеет честь быть белым, дозволено запрягать своего темнокожего брата в плуг, дабы научить его христианской вере, и все это к вящей славе божьей. Если все прекрасно в сем мире, то, как мне кажется, только для белого, который понукает бичом черного".
   Бомарше не удовольствовался тем, что, как принято в интеллектуальных кругах, писал письма или подписывал широковещательные петиции, его действительно в высшей степени волновала судьба Амбруаза Люка, личная судьба именно этого негра. И он активно действует. Заплатить, откупиться от Шайона - пустяк. Тут достаточно проявить щедрость. Но нужно еще остановить судебную процедуру. Чтобы освободить Люка, Бомарше прибегает к Лавальеру, Шуазелю, принцессам, он бросает на чашу весов весь свой немалый кредит. Кто когда-нибудь подымал подобный шум из-за какого-то несчастного негра?
   У большинства настойчивость Пьера-Огюстена вызвала недоумение, но ей же он был обязан уважением и дружбой некоторых влиятельных лиц. Например, принца де Конти, который, как мы увидим, не отступится от Бомарше в самые трудные минуты. История их знакомства, впрочем, заслуживает того, чтобы о ней рассказать, - она вполне под стать истории с негром. Луи-Франсуа де Бурбон, принц де Конти - следовательно, его королевское высочество приказал снести некую ограду, "поскольку она - по выражению Гюдена - мешала его развлечениям". Крестьянин, который смел возвести эту ограду, _посмел_ принести жалобу Бомарше. За несколько дней до судебного разбирательства "советчики", явно движимые лучшими намерениями, дружески намекнули Бомарше, что какрй-то жалкий забор, поставленный мужланом, не стоит гнева Конти. Судья рассвирепел и бросился к принцу, чтобы, объяснить тому, что правосудие тем не менее свершится, что он, Конти, провинился и будет наказан. Принц выслушал посетителя и заключил его в объятия.
   Бомарше, не высоко ставивший свои парады, давно уже мечтал написать настоящую театральную пьесу. Замысел "Евгении", впервые увидевшей сцену только через восемь лет, возник, очевидно, еще в 1759 году. Что произошло за эти годы? Он работал. Лентилак насчитал "семь рукописей, перегруженных вариантами". Бомарше то отчаивался, то сомневался, то вновь начинал горячо верить в свою пьесу, возвращался к ней, снова бросал. Автору "Жана-дурака" было очень трудно писать "серьезно". В первых редакциях драматические сцены чередуются с буффонадой. Бомарше никак не удавалось помешать себе быть забавным, ему пришлось старательно преодолевать собственную природу. Ах, быть серьезным - вот честолюбивый замысел, вот - навязчивая идея. Не улыбайтесь! В противоборстве с жанром серьезной драмы Бомарше сделал несколько открытий, и я искренне убежден, что, пятясь назад - то есть уходя от себя самого, - он не занимался чем-то абсолютно бесполезным. Разве великолепный монолог "Женитьбы" не самая, возможно, серьезная тирада во всем французском театре? Но вернемся к "Евгении". Вероятно, пьеса так и- осталась бы в столе, если б постановка "Побочного сына" и "Отца семейства" Дидро, а также успех пьесы Седена "Философ, сам того не ведая" не побудили Бомарше довести работу до конца. Сюжет "Евгении" не оригинален - молодая девушка, соблазненная распутником аристократом, мнимая женитьба и т. д. Но Бомарше может считаться новатором в той мере, в какой он углубил в финальной сцене реализм по сравнению со своими предшественниками. Например, Бомарше дает Евгении, беременной от Кларендона, следующие слова: "Ладно, ты вправе взять свое, твое прощенье у меня под сердцем..." Это показалось смелым, тем более смелым, что Евгения сопровождала реплику соответствующим жестом! В указаниях к этой сцене, найденных на одной из рукописей, предусмотрительный Бомарше уточнял: "С этим жестом нужно быть поосторожнее".
   За несколько месяцев до первого представления во Французском театре то есть в "Комеди Франсэз" - Бомарше пришлось еще раз перелопатить текст, чтобы удовлетворить капризы цензора, некоего Марена, с которым мы вскоре встретимся снова - XVIII век тесен. Действие пьесы происходило в Бретани, в замке. Поскольку Марен счел, что подобный скандал во Французском королевстве случиться не может, Бомарше пришлось перенести действие в Великобританию. Его интересовали критические суждения о пьесе; и он многократно читал ее в разных салонах. Если он выяснял по преимуществу мнение герцогов, то потому лишь, что именно они были его слушателями и именно с ними у него были наилучшие отношения. Советы, получаемые им, были не так глупы - например, те, что исходили от герцога де Ниверне, министра, пэра Франции и члена Французской Академии. После внимательного анализа текста, присланного ему за неделю до того, что ныне именуется премьерой, Ниверне вручил автору несколько страниц весьма проницательных замечаний, которые тот немедленно учел. Однако, несмотря на все эти поправки и переделки, первое представление "Евгении" провалилось.
   В ту пору театр "Комеди Франсэз" еще помещался на улице Фоссе-Сен-Жермен, напротив "Прокопа". Выстроен он был хуже некуда: три яруса лож, откуда сцена была видна плохо, и партер, где зрители стояли. К тому же там совершенно невозможно было добиться тишины. Что касается актеров-пайщиков, они - то ли по каким-то таинственным причинам, то ли просто из сквалыжничества - люто ненавидели друг друга и не вылезали из темных интриг. В этом плане с тех .пор мало что изменилось, но как раз в 1767 году пайщики впервые пригласили актеров на оклад; присутствие новичков, только и думавших о том, как бы войти в пай и стать равноправными совладельцами, отнюдь не разрядило атмосферы. В сущности, пайщики были единодушны лишь в одном: как бы получше ободрать авторов. Но это уже другая история.
   В преддверии 29 января, даты, на которую было назначено первое представление, Бомарше сорит деньгами и, ясное дело, всюду поспевает - от колосников до оркестровой ямы. Он занимается всем - залом, декорациями, светом, режиссурой, рекламой, походя что-то изобретает для усовершенствования машинерии этого театра, выстроенного сто лет назад. Тем, кто был знаком с Жаном Кокто и наблюдал его на репетициях, легко себе представить поведение Бомарше. Про Кокто дураки тоже говорили, что он хватается за все.
   Но Кокто рядом с Бомарше - ленивец. Чтобы сравняться с ним в разносторонности, Кокто нужно было бы стать еще часовщиком, музыкантом, банкиром, судьей, дипломатом и - как знать? - лесником. А ведь в 1767 году Бомарше только начинает.
   Состав исполнителей был хороший: в роли Евгении выступала г-жа Долиньи, соперница г-жи Клерон; человек верный, Бомарше впоследствии доверил ей роль Розины. Кларендона играл прославленный Превиль, великий соблазнитель на подмостках и вне сцены, которому было уже сорок шесть лет. Друг автора, он станет первым Фигаро в "Севильском цирюльнике", а в "Женитьбе" сыграет Бридуазона.
   Как я уже сказал, зрители встретили "Евгению" весьма прохладно. Во время двух последних действий в зале наблюдалось, что называется, "движенье". Погоду в Париже делал барон Гримм, несносный барон Гримм, напудренный, накрашенный, злобный карлик, злобный глупо, как это нередко случается с хроникерами, слишком долго прозябающими в газете. "Евгению" он уничтожил. Автору с непререкаемостью, которую дает человеку возможность вещать с трибуны, вынес безапелляционный приговор: "Этот человек, - написал Гримм, - никогда ничего не создаст, даже посредственного. Во всей пьесе мне понравилась только одна реплика: когда Евгения в пятом действии, очнувшись после долгого обморока, открывает глаза и видит у своих ног Кларендона, она восклицает, отпрянув: "Мне показалось, я его вижу!" Это сказано так точно и так отличается от всего остального, что, бьюсь об заклад, придумано не автором".
   Освистанная 29 января, "Евгения" была встречена аплодисментами через два дня - 31-го. Бомарше никогда нельзя было уложить на обе лопатки надолго - в промежутке между спектаклями он коренным образом переработал два последних действия. Впоследствии он проделает то же самое с "Цирюльником", и не менее успешно. Достопочтенный Фрерон, критик, к которому прислушивается публика и которого опасаются писатели, отмечает в "Анне литерер": ""Евгения", сыгранная впервые 29 января сего года, была довольно плохо принята публикой, можно даже сказать, что этот прием выглядел полным провалом; но затем она с блеском воспряла благодаря сокращениям и поправкам; она долго занимала публику, и этот успех делает честь нашим актерам". "Евгения" была представлена семь раз подряд, что в ту эпоху было успехом незаурядным, а впоследствии выдержала двести представлений - цифра весьма почтенная для репертуара "Комеди Франсэз". Первая пьеса Бомарше вскоре была переведена и сыграна в большинстве европейских городов, где встретила прием еще более горячий, чем в Париже. Изданиям "Евгении", как французским, так и иностранным, нет числа. Таким образом, было бы ошибочно утверждать, что "Евгения" не имела настоящего успеха.
   Правда, Бомарше сделал все, что было в его силах, чтобы поддержать свое произведение и выявить его актуальность. После премьеры он посвятил несколько дней "Опыту о серьезном драматическом жанре", написанному, очевидно, залпом и имевшему некоторый отклик. В этом, эссе, вдохновленном теориями Дидро, соседствуют куски превосходные и никудышные, но живость стиля сообщает работе известное единство. Талант многое искупает, к примеру, приговор трагедии, который выносит Бомарше:
   "Какое мне - мирному подданному монархического государства XVIII века дело до революций в Афинах или Риме? Могу ли я испытывать подлинный интерес к смерти пелопоннесского тирана? Или к закланию юной принцессы в Авлиде? Во всем этом нет ничего мне нужного, никакой морали, которую я мог бы для себя извлечь. Ибо что такое мораль? Это извлечение пользы и приложение к собственной жизни тех раздумий, кои вызывает в нас событие. Что такое интерес? Это безотчетное чувство, с помощью коего мы приспосабливаем к себе оное событие, чувство, ставящее нас на место того, кто страдает в создавшихся обстоятельствах. Возьму наудачу пример из природы, дабы прояснить свою мысль. Почему рассказ о землетрясении, поглотившем Лиму и ее жителей, за три тысячи лье от меня, меня трогает, тогда как рассказ об убийстве Карла I, совершенном в Лондоне по приговору суда, только возмущает? Да потому, что вулкан, извергавшийся в Перу, мог прорваться и в Париже, погребя меня под руинами, и эта угроза, возможно, для меня все еще существует, тогда как ничего подобного невероятному несчастью, постигшему английского короля, мне опасаться не приходится".
   Некоторые исследователи усматривают в интриге "Евгении" историю Лизетты. Я этого мнения не разделяю. Не говоря уж" о том, что первые наброски "Евгении" были сделаны еще до поездки в Испанию, психологическое несходство Лизетты с Евгенией, как мне представляется, исключает всякую мысль о ней как о прототипе героини. Не надо забывать о том, какова была Лизетта. Не надо забывать ни ее зрелого возраста, ни Дюрана. Конечно, остаются отдельные черточки, беглые связи пережитого и вымысла, но это мы найдем в любой книге любого автора. Порывшись в "Большом словаре" Робера, мы отыщем и там связи между частной жизнью наших лексикологов и их замечательным трудом, хотя бы в подборе цитат, которые подчас являются признаниями. Не заслуживает, по-моему, особых толкований и слово "драма", не стоит сражаться из-за того, первым ли Бомарше ввел в театральный обиход это определение, и что именно хотел он выразить, употребив этот термин. Все это бесплодные игры, тогда как перед нами человек, каждый час жизни которого вызывает страстный интерес и мысль которого достигала наибольшей высоты отнюдь не тогда, когда он философствовал. К тому же, вступив на этот путь, того и гляди окажешься обреченным на бесконечные ссылки и сноски. А я, как вы могли заметить, постарался не дать ни единой. Кокетство, разумеется, но кокетство, оправданное следующим рассуждением Бомарше: "Нет, я отнюдь не любитель пространных и обильных примечаний: это - произведение в произведении, снижающее достоинство обоих. Один из секретов изящной словесности, особенно когда речь идет о предметах серьезных, это, по-моему, прекрасный талант соединять в трактуемом сюжете все, что может усилить его содержательность; изолированность примечаний ослабляет его эффект". Как после этого дать хоть одну сноску, будь она даже необходима?
   Пока зрительный зал наслаждается его драмой, другая, на этот раз подлинная, назревает за кулисами его частной жизни. Началось все, впрочем, на самый романтичный манер. Частой гостьей в доме Бомарше на улице Конде была некая дама Бюффо, особа весьма красивая, которая родилась на кухне, а умерла впоследствии от оспы в апартаментах директора Оперы, своего супруга. "Секретные записки" объясняют следующим образом ее пристрастие к литераторам: "Она холила свое тело с утонченной изысканностью. Желая смыть с себя грязь, она создала салон, где собирались художники, люди талантливые и пишущие, и, выступая в роли светской законодательницы мод, пыталась заставить позабыть о своем низком происхождении". Эта самая г-жа Бюффо, если верить Гюдену, поклялась снова женить Бомарше. По роману Гюдена, ибо его записки истинный роман, обручение совершилось во мгновение ока, поскольку дама Бюффо провела свою операцию, не дав Бомарше опомниться:
   - Друг мой, о чем вы думаете, когда прелестная вдова, осаждаемая роем поклонников, возможно, отдала бы вам предпочтение перед всеми? Завтра я отправлюсь вместе с ней на прогулку в ту дальнюю аллею Елисейских полей, которую называют Аллеей вдов. Садитесь на коня, вы нас встретите как бы случайно, заговорите со мной, а там будет видно, подойдете ли вы друг другу.
   Назавтра, как повествует несравненный Гюден, верхом на великолепной каурой кобыле, на которой он выглядел весьма импозантно, в сопровождении слуги, чей конь был несколько скромнее, Бомарше появился в этой длинной и уединенной аллее. Его заметили задолго до того, как он приблизился к карете, где сидели прекрасные дамы.
   Красота скакуна, привлекательный облик всадника располагали в его пользу... и т. д. Развязка не заставила себя ждать: несколько месяцев спустя, 11 апреля 1768 года, они обвенчались. Простодушный Гюден замечает, что эта нечаянная, случайная встреча напомнила ему знакомство Эмиля и Софи в книге Руссо! И точно!
   Нечего и говорить, что я не верю ни единому слову в этом романе. Истинна здесь только дата венчания. Что до остального, то факты таковы:
   Женевьева-Мадлена Уотблед, родившаяся в 1731 году, в 1754 вышла за некоего Левека, генерального смотрителя провиантской части дворца Меню-Плезир. Ее муж скончался 21 декабря 1767 года. От декабря до апреля четыре месяца. Если верить Гюдену, г-жа Левек принялась охотиться за новым супругом, не прошло и двух месяцев с похорон первого! Откуда такая подозрительная поспешность, такая скандальная прыть у женщины, уважаемой в свете и слывшей - это известно - особой достойной и сдержанной? И с какой стати Бомарше соглашается на это нелепое свидание, почему он не может выждать со своим предложением руки и сердца, пока истечет пристойный срок, хотя бы время вдовьего траура? Ни на один из этих вопросов Гюден не отвечает и явно не хочет, чтобы они даже возникали. Совершенно очевидно, что для столь поспешной женитьбы имелась серьезная причина. Вот она: восемь месяцев спустя от этого союза родился сын. Гюден сочинил свой роман - или ему его подсказал Бомарше, - чтобы оберечь репутацию и добрую память о Женевьеве, почтенной женщине, которая была у всех на виду. 11 апреля 1768 года они с Бомарше только узаконили существующее положение, увенчав бракосочетанием свою любовь, ибо любили они друг друга всерьез. Рождение Огюстена упрочило их счастье. Бомарше уже давно страстно жаждал стать отцом, счастливые воспоминания об улице Сен-Дени также склоняли его к тому, чтобы обзавестись семьей. Но для этого нужно было найти подходящую женщину, которую он мог бы уважать. Если он и знавал женщин дюжинами, если женщины не давали прохода этому прославленному Дон Жуану, вешались ему на шею, очевидно, немного было таких, о женитьбе на которых он мог помыслить, и эти последние, как назло, оказывались наименее привлекательными. Так ли уж отличался Бомарше в этом плане от других мужчин? Если он чем и отличался, то как раз своей неуемной, почти маниакальной жаждой отцовства. Вот, судите сами: "Становитесь отцами это необходимо; таков сладчайший закон природы, коего благотворность проверена опытом; тогда как к старости все иные связи постепенно ослабевают, одни лишь связи отцовства упрочиваются и крепнут. Становитесь отцами - это необходимо. Эту бесценную и великую истину никогда не лишне повторять людям". Удивительно, не правда ли? Но Бомарше никогда не перестанет удивлять нас, как добродетелью, так и легкомыслием.
   Женевьеве тридцать семь лет, когда она становится первой г-жой де Бомарше - бедняжка Франке ведь имела право лишь на имя Карон. Правда, Женевьева принадлежит совсем к иному кругу. Ее отец был краснодеревцем и занимал в Париже высокий выборный пост, короче, одной ногой стоял в городе, другой - при дворе. Свое немалое состояние г-н Левек в основном оставил жене в виде пожизненной ренты. Сохраняя дом на улице Конде, где супруги занимали весь второй этаж, Бомарше купили поместье неподалеку от Пантена. Женевьева не отличалась крепким здоровьем и должна была, особенно в течение беременности, побольше жить в деревне, а в ту пору Пантен был концом света. Каждый вечер после изнурительного рабочего дня в Париже Пьер-Огюстен возвращался к ней. Он был образцовым мужем. Гюден утверждает, что никогда, ни под каким предлогом он не провел ни одной ночи вне дома (если не считать поездок в Шинон), неизменно спал в той же спальне и даже в той же постели, что и жена. Говорю вам - серьезный жанр.
   Уж не потому ли он поссорился с Людовиком XV, что все его мысли были сосредоточены на домашнем очаге и, поглощенный этим мещанским существованием, он утратил придворные привычки? Не думаю. Повод, из-за которого он впал в немилость был ничтожным и сам по себе не представляет никакого интереса, но следует все же о нем рассказать - Бомарше повествует об этом в тексте, названном им "Пустяшная история, коей последствия отравили десять лет моей жизни". Лавальеру предстояло в страстную пятницу отужинать в малых покоях с королем и г-жой Дюбарри, и он попросил Бомарше подсказать ему несколько анекдотов, чтобы позабавить сотрапезников. Старший бальи егермейстерства заартачился, но герцог, под чьим началом он служил, настаивал на своем. Бомарше выдал две остроты, Лавальер, войдя во вкус, потребовал третью. В конце концов Бомарше, обычно более находчивый, пустился в следующие рассуждения: "Мы вот здесь смеемся, а не приходило ли вам когда-нибудь в голову, сир, что в силу августейших прав, полученных вами вместе с королевской короной, ваш долг, исчисляемый в ливрах по двадцать су, превышает число минут, истекших со смерти Иисуса Христа, годовщину которой мы отмечаем сегодня?"
   Заинтригованный герцог с интересом слушает и записывает, чтобы потом не сбиться, рассказывая свою историю, а Бомарше продолжает:
   "Столь странное утверждение привлечет всеобщее внимание и, возможно, вызовет возражения; предложите тогда каждому взять карандаш и заняться подсчетами, чтобы доказать вашу ошибку и повеселиться за ваш счет. А вот вам готовый расчет. Сегодня - тысяча семьсот шестьдесят восемь лет со дня, когда Иисус Христос умер, как известно, во спасение рода человеческого, который с момента, когда тот принес себя в жертву, застрахован от ада, чему мы имеем бесспорные доказательства. Год наш состоит из трехсот шестидесяти пяти суток, каждые сутки из двадцати четырех часов по шестьдесят минут в каждом. Сосчитайте, и вы сами увидите при сложении, что тысяча семьсот шестьдесят восемь годовых солнечных оборотов, если прибавить по одному лишнему дню на каждый високосный, то есть каждый четвертый, год, дают в сумме девятьсот двадцать девять миллионов девятьсот сорок восемь тысяч сорок восемь минут, а король не может не знать, что долг его давно превысил миллиард ливров и уже подбирается к двум".