— Пройдемтесь с нами. — Марина взяла Андрея под руку и незаметно сжала его локоть, как бы упрашивая не противиться.
   Втроем они медленно двигались среди гуляющей вечерней толпы. Свет витрин падал на тонкий профиль Вадима. Острый вырез ноздрей придавал его лицу презрительно-высокомерное выражение. Рядом с ним Андрей чувствовал себя грубым, неотесанным верзилой. Лицо широкое, скуластое, рот огромный, высоченная нескладная фигура… Он страдал при мысли, что Марина, вероятно, сейчас тоже сравнивает.
   — Свернем в этот кабачок, — предложил Вадим.
   Следовало распроститься, и уйти, и шагать по мокрым улицам навстречу моросящему дождю, горько наслаждаясь своим одиночеством. Выпадают ведь в жизни такие несчастливые дни. И все-таки он пошел с Вадимом и Мариной, хотя знал, что ставит себя в ложное положение.
   Низкий душный зал кафе был тесно заставлен столиками. На маленькой эстраде в углу играл оркестр. Они шли вдоль обитых синим бархатом лож — впереди Вадим, за ним Марина, за ней Андрей. Вадим искал свободный столик, он пересекал зал ленивой походкой, никого не обходя, не уступая дороги, в полной уверенности, что его пропустят, кому-то улыбнулся, непринужденно помахал рукой. Любопытные взгляды он принимал как должное. Пожалуй, он был бы удивлен, если бы на него не обратили внимания. Он выбрал столик, привычным жестом открыл меню, подал Марине.
   — Что будешь пить? — спросил он.
   Он был с ней на ты. С холодным отчаянием Андрей копил приметы их близости. Прижимаясь плечом к Марине, Вадим рассказывал веселую историю об артистах, сидевших напротив. Его влажные губы были совсем близко от щеки Марины. Искоса поглядывая на артистов, она улыбалась, словно не замечая угрюмого молчания Андрея.
   Вадим разлил вино по рюмкам. У него все получалось красиво. Вадим не обращал внимания на молчание Андрея, его не обижало, что Андрей не смеется его шуточкам. И Андрей чувствовал за всем этим презрение к себе за то, что он не восхищается им, не умеет так элегантно одеться, неостроумен. И это презрение подавляло Андрея, еще сильнее сковывало его.
   Чокнулись. «За дружбу», — предложила Марина. Вадим посмотрел, как бы снисходя, в глаза Андрею, влажные губы его изогнулись в улыбке. «Ах да, вы здесь, — говорила его улыбка, — ну что ж, вы мне не мешаете и не можете помешать».
   Андрей залпом выпил рюмку, поспешно поставил ее, сунул руку под стол, крепко сцепив пальцы.
   Если бы Вадим чувствовал опасность, ревновал, чем-то старался выиграть в глазах Марины, все это было бы понятно. Но он относился к Андрею с равнодушной вежливостью человека, бесконечно уверенного в том, что Марина принадлежала и принадлежит ему. В истинном характере их отношений Андрей теперь не сомневался. И в то же время он отчетливо видел, что этот равнодушный человек не дорожит близостью, скорее позволяет любить себя, чем любит сам. И вот это-то больше всего разъяряло Андрея. Он до бешенства был оскорблен за Марину.
   Тягучие звуки скрипки мешались со стеклянным звоном бокалов. Зайчик от лезвия ножа вспыхивал в черных глазах Марины, никогда еще она не выглядела такой красивой, как в этот вечер.
   — Отчего вы скучаете? — мягко спросила она Андрея.
   — Хочу есть, — сказал Андрей. — Яичницу долго не несут.
   Вадим улыбнулся, не пытаясь скрыть притворность этой улыбки. Марина посмотрела на Андрея, словно ожидая, когда же он наконец придет в себя.
   — Вы помните, Андрей, того прораба на стройке? — вдруг сказала она. — Карнизы-то он переделал!
   — Так и надо, стойте на своем, — угрюмо отозвался Андрей.
   Вадим иронически улыбался, скучая смотрел но сторонам. Извинившись, он встал, подошел к соседнему столику и о чем-то заговорил со знакомыми. Потом, обернувшись, подозвал Марину. Она подошла, он представил ее, завязался шутливый разговор; мужчины, улыбаясь, разглядывали Марину. Марина вдруг покраснела и быстро вернулась на свое место. Возвратился и Вадим. Он снова разлил вино, мечтательно поднял рюмку.
   — Подождите, — неожиданно попросил он, словно прислушиваясь к чему-то.
   Он поставил рюмку, рассеянно погладил лоб кончиками пальцев, осторожно, не меняя позы, достал большую, переплетенную в кожу, записную книжку, карандаш и начал стремительно рисовать. На бумаге возник силуэт сельского коттеджа с башенкой на крыше, с большим эффектным арочным окном.
   — Простите меня, — весело сказал Вадим. — Тебе нравится, Марина? — Он вырвал лист и протянул ей. Рисунок действительно был выразителен.
   — Мило. Очень мило, — задумчиво сказала Марина.
   Андрей ожесточенно заскреб вилкой по сковородке, подбирая остатки яичницы. Теперь его интересовало одно: каким образом Марина избавится от него и уйдет с Вадимом? В том, что она сделает это, он не сомневался.
   Выйдя из кафе, они миновали проспект и пошли по слабо освещенному бульвару. Было холодно, сырой ветер толкал их в спину. Пахло прелыми листьями и дождем. Марина подняла воротник, теперь Андрей виден лишь кончик ее носа.
   — Поэзия падающих листьев. — Вадим запрокинул голову. — Полюбуйтесь — черное небо, и на нем светло-лиловые разрывы облаков. А вот еще более густая чернь деревьев. Любопытно, способен ли человек, далекий от искусства, почувствовать все богатство оттенков этой, казалось бы, непроглядной тьмы?
   Марина вдруг засмеялась.
   — Ты что? — спросил Вадим.
   — Так… А вам, Андрей, нравится такая ночь?
   — Чего хорошего, слякоть, мерзкая погода, — зло ответил Андрей.
   Наступило неловкое молчание.
   — Зачем же так сурово, — сказал Вадим. — Надо уметь отовсюду извлекать красоту. — Он усмехнулся. — К сожалению, для многих из нас мир лишен красок. Мы становимся полуслепыми, видим только черное и белое. Как будто у нас атрофировался орган поэтического восприятия жизни. — Он повернулся к Андрею, но смотрел не на него, а на Марину. — Теплота женской кожи, краски вечерней зари, музыка бесхитростной речушки — некогда воспринимать эти тонкости. Вот температура раскаленной болванки или, как его там, напор гидростанции — это нам ближе.
   — Лет тридцать назад, — сказал Андрей, — один английский философ тоже взывал — слезы Вертера или белый уголь!
   Вадим обошел лужу с плавающими палыми листьями.
   — Конечно, Вертер для нас пережиток, — досадливо сказал он, стараясь снопа попасть в ногу. — Любить так, как он, мы, к сожалению, уже не можем. Ко дню рождения мы преподносим любимой таблицы логарифмов.
   Марина, не мигая, смотрела прямо перед собой, над краем воротника блестели уголки ее глаз. Андрей выдернул свою руку из ее руки, остановился, расставив ноги, преграждая дорогу Марине и Вадиму. Они стояли перед ним вдвоем, Марина продолжала держать Вадима под руку. Славная парочка! Как в детской игре — третий лишний. Все беды этого дня, сплавленные в один ком, заворочались у пего в груди. Андрей нащупал в кармане старую пуговицу, стиснул ее так, что она переломилась, обломки больно впились в ладонь.
   — Послушайте, вы… — сказал он, смотря на подбородок Вадима.
   Вадим, холодно усмехнувшись, перебил:
   — У вас, конечно, больше лошадиных сил.
   Он держался храбро, и Андрей на мгновение устыдился, но затем вспомнил о всех унижениях этого вечера.
   — Да, лошадиных сил у меня больше, — сказал он, вертя в кармане обломки пуговицы. — Поэтому… — он неожиданно усмехнулся, — поэтому я могу с вами как со слабым. То есть доказательно. Вы тут насчет поэзии красок. А известно вам, что такое цвет? Вы сколько различаете цветов? Двадцать? Сто? А я больше. Существует, к вашему сведению, спектроскоп, и человек давно уже может этим спектроскопом различать тысячи оттенков. Чело век не слеп! Я понял ваши колкие «мы», кого вы имели в виду. Нас, технарей, жалеть нечего. Человек научился видеть в глубине стальной болванки и изучать рельеф на Марсе. Он ощупывает радиоволной Луну. А эти закаты и ручейки… над ними вздыхал и средневековый кавалер… Что же, выходит — дальше ни черта? Что же, мы беднее его? По-вашему, поэзия осталась для исключительных личностей? Черта с два! Поэзии теперь в тысячу раз больше. Только другая у нас поэзия, новая. Я тоже могу полюбоваться ручейком, но для меня куда прекрасней стихия реки, укрощенная волей моих товарищей. Скажем прямо: убогое воображение у этих ваших личностей средневековья. Они разве способны представить себе, что кругом нас, вот здесь, — Андрей раскинул руки, — бушуют радиоволны, кричат на всех языках дикторы, гремят оркестры. Слышите? Сколько, по-вашему, весит луч солнца?
   — Луч солнца? — переспросила Марина.
   — Да, был такой физик Лебедев, и он взвесил луч солнца. Вот кто был настоящий поэт.
   Марина стояла, уткнувшись в воротник. Лицо ее окаменело. Андрею она показалась чужой. Стоит чужая женщина, и рядом с ней этот противный, ненавистный человек. Он вдруг замолчал, чувствуя, что наговорил не то, не теми словами… Если бы он умел так красиво говорить, как Вадим! Ну как выразить все то, что теснилось у него в душе! Проклятая немота!..
   — Какой пафос! — деланно усмехнулся Вадим.
   Андрей не слушал его. На душе у него стало пусто и спокойно. Дальше все трое шли молча. На трамвайной остановке Марина вдруг сказала:
   — Простите меня… У меня что-то голова болит.
   Она не оглядываясь побежала и вскочила в трамвай.
   Андрей и Вадим остались вдвоем. Они постояли, не зная, о чем говорить, не чувствуя ничего, кроме неловкости. Вадим пожал плечами и направился к стоянке такси. Андрей повернул назад.
   За ширмой спала пятилетняя дочь Софочки, поэтому Марина и Софочка говорили вполголоса, и это мешало Марине. Ей сейчас все мешало. Скинув туфли, она забралась с ногами на тахту, обхватила колени, потом подвернула правую ногу под себя, потом легла лицом на руки, — она никак не могла найти удобной позы. Софочка перед зеркалом расчесывала волосы.
   — Чем же все-таки тебя так восхитил Андрей? Что он такое говорил? — спросила она. — Вот уж трудно представить…
   — Про свою физику… В общем, я не могу повторить. — Марина закрыла глаза. — Ты бы видела, какое у него было лицо. Я не подозревала, что он такой… Знаешь, он словно приоткрылся…
   — Не понимаю все-таки, чем тебе Вадим плох? Марина вскочила, стиснув вышитую подушечку:
   — Ты знаешь, когда у меня так скверно было на работе, меня уволить хотели, — я отказывалась акт по приемке подписывать, — я приехала к нему. Ничего мне не надо было, только несколько теплых слов. Какое-то участие почувствовать. Что ты на свете не одна… А он… предложил остаться переночевать. Ты знаешь, во мне как будто что-то хрустнуло и сломалось.
   Они долго в зеркале смотрели друг на друга. Софочка медленно усмехнулась:
   — Глупая ты девчонка. Да они все такие.
   — Он холодный. Он не любит. Он просто неспособен любить. Он хочет только брать, ничего не давая.
   — Ну, милая моя, — рассудительно начала Софочка, — это все блажь. Где у тебя гарантия, что и Андрей не окажется таким же?
   — Не может быть… Нет, нет!
   — Волосы лезут, — вздохнула Софочка. Она швырнула гребенку и резко повернулась к подруге. — Когда на мужиков смотришь как на женихов, все по-другому выглядит. Я смотрю на вещи трезво. Андрей, конечно, милый, но ведь таких инженеров тысячи. А у Вадима блестящее будущее. Он чертовски талантлив. И не бабник. «Холодный», «холодный», — передразнила она. — Никто с тобой весь век, обнявшись, не просидит. Его к рукам прибрать, он будет послушный, как теленок. Чего тебе еще надо?
   — Как ты ловко смерила… Тебе легко рассуждать, — запальчиво сказала Марина и тут же осеклась. Софочка закинула руки за голову. Кукольное личико ее сразу постарело.
   — Да, мне легко. Потому что меня никто замуж не возьмет. Кому я нужна с ребенком?
   Марина спрыгнула с тахты, в одних чулках подбежала к Софочке, обняла ее.
   — Я дуреха… Прости меня… Ну не надо…
   Дернуло же ее за язык!
   Студенткой техникума Софочка вышла замуж за своего однокурсника. Муж ее кончил техникум, поступил в институт. «Ничего, — говорила она, — дочь отдадим в детский сад, сама пойду на службу, как-нибудь проживем». Он был очень раздражителен, ее Костя, он не терпел ни малейшего шума. Иногда, когда ребенок капризничал, она, чтобы не мешать мужу заниматься, уходила с дочкой на улицу и часами сидела в садике. Особенно тяжело приходилось зимой.
   Временами он утешал ее: «Дотяну до диплома, ты тоже начнешь учиться, все будет хорошо». Ему нужно было приличное пальто, костюм, она брала на дом чертежи. Она подурнела, измоталась, начала прихварывать. Когда Костя защитил дипломный проект, он сказал ей: «Посмотри на себя, в кого ты превратилась. Меня такая жена не устраивает». Банальная история, как говорила Софочка.
   — …А я теперь и сама не пойду замуж, — сказала Софочка. — Думаешь, я не могла бы найти кого-нибудь? Сколько угодно! Только я, Мариша, теперь умненькая. Так — пожалуйста. Чем мне плохо. Вольная птица. Вот только… — Голос ее надломился. — Зойке отец, конечно, нужен. Но отца — его труднее найти, чем мужа.
   Они долго сидели, обнявшись, молча.
   — В Вадиме… я к нему… привыкла. Я знаю, какой он, — нерешительно сказала Марина, — а может, все наладится, Софочка?
   — Вот видишь.
   — Да, Андрей совсем другой… Я сама не знаю, что в нем… — Марина легла лицом на подушку. Бисер царапал ей лицо. Софочка осторожно гладила ее по голове.
   — Я думала, любовь — это так, — сказала Марина, — захватит и понесет, и думать не надо, все само…
   — По любви нам, бабам, выходить вредно, Маринка, — тихо сказала Софочка. — Заездят…
   — Андрей, он даже боится дотронуться до меня. Ты знаешь, он под руку меня не решается взять. И это так хорошо.
   — Пропадешь, как и я.
   — Что ж теперь будет? — Марина подняла голову, на лбу, на щеке ее горели красные вдавлинки от бисера.
   — Не слушай ты меня. — Софочка вдруг всхлипнула. — Это я все по себе меряю. А ты люби. Все равно.
   Они легли спать вдвоем на тахте. Ночью Марина проснулась. За окном стучал дождь. В разбавленной уличными фонарями синеве мелькали блестки капель. Марина вытянулась, достав ногами холодный край простыни. «А все-таки я люблю его», — сказала она, и некому было спросить ее — кого.



ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ


   Прослышан о конфликте между Лобановым и его группой, Долгин предложил Борисову перенести разбор дела в партком. Борисов наотрез отказался от такой помощи. Ни за что он не позволит устроить расправу над Лобановым. Сами разберемся, сами, на заседании партбюро лаборатории.
   Впервые он почувствовал себя сильнее Лобанова. Происходило это не только потому, что Андрей был не прав, но и потому, что на стороне Борисова, Новикова и Саши оказался весь коллектив. Лобанов остался один и, несмотря на свою гордость и упрямство, был довольно беспомощен.
   Однако но мере приближения заседания бюро Борисов все больше волновался. Хватит ли у членов бюро духа осудить Лобанова, сумеют ли они противостоять его воле, его авторитету? Взять, к примеру, механика Жукова. Студент второго курса заочного института, для него каждое слово кандидата наук Лобанова — закон. Да и другим непросто идти наперекор начальнику. Из членов бюро одна Майя Устинова открыто настроена против Лобанова, но ей как раз выгодно поддержать его стремление затянуть работы — тогда ее группа получит возможность вырваться вперед. Словом, Борисову было отчего тревожиться.
   Бюро началось сообщением Новикова. Он начертил диаграмму, показав на ней, какие результаты достигнуты в работе над локатором за последние два месяца. Кривая резко шла вниз, падая до нуля. Новиков так и сказал: «Практически выход новых данных равен нулю». Приводил он одни факты, не касаясь поведения Лобанова во время их стычки, не показывая своей обиды.
   Факты выглядели убийственно. Андрею было бы не трудно признаться — ну, погорячился, наговорил лишнего, — тут же его били в самое чувствительное место. Виновником этой хитрой и безжалостной тактики он считал Борисова.
   Каждый из членов бюро был, в сущности, подчиненным Андрея, каждому он мог приказать, и привык к тому, что они исполняли его приказания. Но здесь никто из них не подчинялся ему, они осуществляли волю партии, они были властны над ним. Признавая их силу и власть, он сейчас боялся ее, но в то же время радовался ей, потому что, как бы его ни ругали, в чем бы его ни обвиняли, он больше не был одинок. Отвратительное состояние одиночества, которое он испытывал эти три дня, казавшиеся ему месяцами, — это состояние сейчас кончалось. Как никогда он ощущал сейчас себя членом партии, и уже одно это исключало мысль об одиночестве.
   И все же самолюбие заставляло его упорствовать: прибор молодой, беззащитный, любая случайность может скомпрометировать всю работу, поэтому надо десятки раз примерить, прежде чем выпустить его на линию и даже на полевые испытания.
   Жуков говорил наклоняясь, то и дело подтягивая начищенные голенища сапог, мучительно подыскивая самые мягкие слова:
   — Никто вашего от вас не отнимает, Андрей Николаевич. Люди, наоборот, беспокоятся, а вы их отпихиваете. Мое. Опять же самокритика у вас не на уровне жизни. Это самое «мое», вот оно-то и связало вас. Будь вы какой командир, а без солдат… сами знаете. Дисциплина у нас, конечно, сознательная, только ведь и с другой, то есть с вашей, стороны, Андрей Николаевич, тоже сознательность требуется. — Он все теребил голенища сапог, стараясь не смотреть на Лобанова. А Лобанов писал и писал в блокноте, и все на одной строчке.
   Борисов встал и сказал:
   — Андрей Николаевич позабыл, кто делал локатор. Вся лаборатория. Десятки людей помогли нам. И Григорьев, и Любченко, и главный инженер, и мастерская. Ты сам старался пробудить инициативу у Новикова, у Заславского. А когда самостоятельный ход их мысли пошел вразрез с твоим собственным, тебе это не по нравилось. Так выходит? Сцена с Новиковым была безобразной. Никакими нервами тут не отговоришься. Коммунист обязан считаться с мнением коллектива. А ты о своем авторитете беспокоился и сам его наполовину уничтожил. Вот сейчас что ты возражал Новикову? Это ведь жалкий лепет!..
   Борисов знал: если бы он сейчас, на бюро, стал добиваться от Лобанова признания своей ошибки, тот ни за что не сделал бы этого. Дело не в словах, а в том, чтобы Лобанов извлек для себя урок, перестал тянуть волынку с локатором. В этом Борисов не сомневался.
   Майя Устинова не выступала. Когда читали решение, она спокойно поправила:
   — Не вообще ускорить, а пусть составят себе точный график.
   — Такие указания партбюро не может делать, — вяло вскинулся Лобанов. — И так уж…
   Майя продолжала смотреть на Борисова, как будто не слыхала возражения Андрея. Чистые серые глаза ее глядели твердо и строго. В эту минуту Борисов простил ей все грехи последних месяцев: и враждебную замкнутость, и непримиримые отношения с Лобановым, и союз с Потапенко, Долгиным и всей их компанией. Понимал ли Лобанов всю принципиальность, партийность ее поведения?
   И Майя, и Жуков, и Новиков — все они, со своими слабостями, недостатками, здесь, на партийном бюро, превращались в несколько иных людей. Ответственность и доверие коммунистов как бы подымали их над собственными слабостями, очищали их от мелкого, личного. Всякий раз, наблюдая и испытывая на самом себе эти превращения, Борисов переживал радостное удивление.
   Решением бюро Лобанову указали на неправильное поведение с Новиковым и Заславским и обязали перестроить работу по локатору. Обстановка сразу разрядилась. Правда, Андрей сохранял вид человека несогласного и вынужденного подчиниться, но в глубине души был доволен, и прежде всего тем, что отношения его с сотрудниками сразу восстановились, невидимая перегородка исчезла.
   Единственный, на кого он продолжал сердиться, был Борисов. И не то чтобы он сердился, — ему не хотелось самому делать первый шаг к примирению.
   Это и раздражало и развлекало Борисова, его позиция была неуязвима, рано или поздно Андрей должен сознаться в этом. Однако, зная самолюбивую натуру Лобанова, Борисов избегал, что называется, пережимать. Так можно надломить в Лобанове ту, пусть иногда резкую, опасную и все же привлекательную, независимость суждений, которая составляла его силу.
   По средам Лобанов и Борисов посещали университет марксизма-ленинизма. Обычно они встречались ровно в половине восьмого на автобусной остановке у театра и ехали вместе. На этот раз, не желая навязывать Лобанову свое общество, Борисов пришел на четверть часа раньше. На остановке стоял Андрей.
   Они одновременно взглянули на освещенные висячие часы, потом друг на друга и улыбнулись — Борисов весело, Андрей нехотя.
   — Думал успеть еще конспект перелистать, — хмуро, как бы оправдываясь, сказал Андрей.
   — Я тоже, — великодушно поддержал Борисов.



ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ


   В полутьме грязной лестницы сверкали лунные глаза кошек, из раскрытых дверей валил кухонный чад. запахи менялись от этажа к этажу, где-то жарили рыбу, потом запахло щами. На каждой двери висело по нескольку почтовых ящиков и длинные расписания звонков. Андрей думал о том, как много надо еще строить, чтобы избавиться от этой скученности. В коммунизм не въедешь с коммунальной квартирой.
   Было удивительно, что он мог спокойно думать о посторонних вещах, совершенно не волнуясь оттого, что с каждой ступенькой приближался к Марине. Впрочем, с той минуты, как он решил увидеть ее, он холодно и спокойно приготовился к самому худшему. Она любит Вадима. Ну что ж, Андрею надо услышать это от нее. Он не мог больше жить в этом тяжелом состоянии неопределенности.
   На большой шумной кухне никто не обратил на него внимания. — хозяйки спорили о каких-то веревках на чердаке. И грязная лестница и спор о веревках нисколько не оскорбляли сейчас Андрея, все это как нельзя более подходило к тому состоянию беспощадной трезвости, в котором он находился.
   Выбрав удобный момент, он спросил, как пройти к Марине Сергеевне. Та, к кому он обратился, неприязненно осмотрела Андрея.
   — По коридору направо, вторая дверь.
   Он прошел сквозь строй любопытных глаз, невесело усмехаясь своей бесчувственности.
   Это была большая, в два окна, комната; несколько кроватей отгорожены ширмами; посредине, под низким пышным абажуром, стоял массивный стол, за ним, разложив на клеенке тетради, занимался пятнадцатилетний мальчик, брат Марины, похожий на нее разрезом таких же, чуть скошенных глаз. У окна, поставив на подоконник зеркало, брился пожилой мужчина в подтяжках. Мать Марины расставляла в буфете посуду. Толстая, низенькая, она с живостью обернулась к Андрею, исподтишка, встревоженно посмотрела на дочь, окинула взглядом комнату, поправила ногой половик и сдернула с плеча мокрое полотенце.
   Марина сидела на скамеечке, подвернув под себя ногу, и перебирала бруснику. Рядом на полу стояли большая корзинка и тазик, куда она ссыпала очищенные ягоды. В руке у нее был стакан. Увидев Андрея, она замерла. Он поздоровался и, стоя в дверях, комкая кепку, сказал:
   — Я вам звонил на работу. Вас все не было. Проходил мимо, решил узнать, не случилось ли что с вами.
   — Я болею… на бюллетене, — проговорила Марина, продолжая сидеть все в той же позе, давя в руке ягоды.
   Оба они словно оцепенели.
   По дороге сюда все казалось Андрею простым и ясным. Он войдет и скажет… Но теперь, когда он увидел ее, все стало сложным и непосильным. Он объяснил себе это тем, что они не одни. Но это была пустая отговорка. В сущности, он не замечал в комнате никого, кроме Марины. Он был уверен, что его приход рассердит или, по крайней мере, удивит ее.
   — Марина, что же ты, — сказала мать. — Раздевайтесь, пожалуйста.
   Андрей вопросительно посмотрел на Марину. Она вскочила, подошла, держа на весу мокрые руки с прилипшими листиками брусники. Пока Андрей разделся, подошел к каждому поздороваться, он сумел успокоиться. Марина снова села на скамеечку. Он пристроился рядом, на стуле. Зачерпнув пястку ягод, он перекатывал их на своей широкой ладони, сосредоточенно выискивая соринки, чувствуя себя хорошо оттого, что руки заняты. Можно было подумать, что он пришел сюда ради того, чтобы перебирать бруснику.
   — Чего вам пачкать руки? — сказала Марина.
   — Нет, нет, пожалуйста, — настаивал он.
   — Тогда уж бросайте в стакан, а не в миску.
   — Почему в стакан?
   — А чтобы знать, сколько стаканов, — раздраженно сказала она. — Сахар ведь по счету надо класть.
   Ее возмущало его спокойствие. У нее самой все трепетало внутри, она не замечала, что внешне она кажется такой же спокойной и сдержанной, как он. И оттого, что ей было трудно, а ему легко, ей хотелось смутить его.
   Она решила спросить, зачем он пришел, но сразу же подумала, что это будет слишком. Она поймала встревоженный взгляд матери и вдруг подумала, что Андрею, который видел ее до сих пор в совершенно другой обстановке, наверно, смешно видеть ее в переднике, с измазанными руками.
   — Неравноправие было и есть, — сердито сказала она. — Изобретают всякие приборы и реактивные самолеты, а женщины моют посуду и перебирают бруснику, как сто лет назад. Вот вы, ученые, что вы сделали, чтобы освободить женщину?