- ...Завтра, - говорила Аля, - завтра...
   Завтра он может стать недосягаемым, уплыть в иной мир, к иным людям. Вздуваются паруса, руль поворачивается круче, ещё круче...
   Камень внизу был мыльно-скользкий, прыгнешь - не удержишься. Прорези окон в крепостных стенах зияли столетней тьмой. Заключённые спали декабристы, народовольцы, петрашевцы... В Монетном дворе стучали прессы. Готовили ордена и медали. А напротив, через Неву, в саду Мраморного дворца стоял маленький ленинский броневик...
   - А Лаптев? - сказал Кузьмин. - Прошу тебя, Лаптева не трогай, не надо.
   - Пожалуйста. Я согласна. Я вас понимаю, Павлик. Посмотрим, если он вам поможет... - Она наклонилась к нему. - Но всё равно своё он получит, глаза её стыли, холодные и тёмные, как эта река.
   - Тогда я не играю, - сказал Кузьмин. - Нет. Не нужны мне ваши утехи, не пойдёт, - повторил он с удовольствием.
   Он загадал - удержится или не удержится, - но не прыгнул, а спустился с причала на камень, ноги его стали разъезжаться, пока не упёрлись в какие-то выступы.
   - Зачем мне всё это, не нужно, не нуждаюсь! - крикнул он снизу, не то дурачась, не то всерьёз.
   - Как это глупо, простите меня, Павлик, но другого слова я не нахожу... Пойдёмте, здесь ветер.
   В темноте арки он взял её под руку.
   - Зачем вы меня мучаете, Павлик?
   Он засмеялся.
   - Ей-богу, Алечка, неохота.
   - Вы боитесь?
   - Чего мне бояться?
   - Вы, может, сами не понимаете. Вы боитесь отказаться от своего прошлого. Пришлось бы признать, что всё было ошибкой. Вся ваша жизнь, со всеми вашими достижениями, всё, всё... Нет, нет, я уверена, всё было достойно и дай бог всякому, но не то. Вам полагалось другое. Вам надо сказать себе, что вы жили не так, делали не то, занимались не тем, - это, конечно, грустно. Надо иметь мужество...
   - Да почему не то? Откуда тебе знать! - воскликнул Кузьмин, теряя терпение. Голос его взлетел, гулко ударился в кирпичный свод арки.
   - Знаю, лучше других знаю! - с нажимом сказал Аля. - У вас, Павлик, был талант. А вы его затоптали. Вы не поверили в себя, - ожесточённо твердила она. - Вам завидовали. Вы же счастливчик! Вам достался божий дар! Другие бы всё отдали... Если бы Корольков хоть половину имел. Господи, ведь это наивысший акт природы!... Вы поймите, Павлик, им всем это недоступно, они в глубине души понимают, что положение у них временное, и у Королькова временное, а талант - это вечное. Талант даёт удовлетворение, неизвестное им всем... Ну, хорошо, ошиблись по молодости, прошлого не изменишь, но зачем же оправдывать то, что произошло, только потому, что это прошлое ваше? Ах, Павлик, зрелость наступает, чтобы исправлять ошибки молодости. Судьба даёт эту возможность, судьба вознаградила вас, Павлик, и меня тоже, мы с вами наконец дождались...
   Раздражала её выспренность и то, как она прижимала руки к груди. Кузьмин видел, что всё это было искренне, и от этого ему становилось ещё досаднее.
   - Даёт, значит, судьба возможность исправиться, да? Образумиться? А он кобенится... А если я ни о чём не жалею? Тогда как? Не раскаиваюсь. И никогда не жалел, моя жалелка на других удивляется, - соврал Кузьмин, но его подмывало выразиться погрубее, да и назло. - Тебя вот жалею. А себя-то за что? Отдельные ошибки, конечно, были, но общая линия совершенно правильная. Я работал, а не языком чесал, как твой Корольков! Твоё, между прочим, произведение. На стройплощадке ему красная цена сто тридцать рэ. И будь добр, вкалывай. Ясно, зачем ему пачкаться!
   - Корольков, между прочим, лаборантом простым работал, получал девяносто рублей. У нас на такой ставке молодые ребята после университета сидят по многу лет. И не жалуются. Уж учёных в корысти грех упрекать. Вы любому предложите двойную ставку и чтобы вместо научной работы пойти счетоводом, монтёром, кем угодно - откажется. О нет, учёные - это особые существа! Самые бескорыстные!
   - Сухою корочкою питаются? Как же! Только зачем ему идти монтёром? Там давай норму, давай план. Там грязно, шумно, всякие нехорошие слова говорят. Номерок вешай. А у вас чистенько, интеллигентная среда, милые разговоры. Платят меньше, зато под душ не надо. Всё, что ни сделаешь, всё работаешь на себя, на свою славу. А не хочешь работать - никто не заметит. Вдохновения нет, и всё, поди проверь.
   - Фу, стыдно слушать от вас, Павлик, такую обывательщину. Не вам бы... Интеллигенцию легко бранить. Они, мол, белоручки, болтуны, они много о себе мнят, они хлюпики, неизвестно за что деньги получают. Наш директор института, он, например, себя считает крестьянином. Это его гордость, обижается, если его называют интеллигентом.
   - Скажи своему директору, что крестьянином можно родиться, а интеллигентом нельзя, интеллигент это не происхождение и не положение, это стремление. Свойственное, между прочим, не только научным работникам. На производстве, к твоему сведению, тоже встречаются интеллигенты... Хотя вы считаете инженера чёрной костью... - Кузьмин поднял палец, хотел что-то подчеркнуть, да передумал, вздохнул. - А может, ты права, теперь не тот инженер пошёл. Мельчает наша среда, беднеет, сколько-нибудь яркое отсасывают всякие НИИ, КБ, кафедры.
   - Только потому, что у нас кейф, безделье? Так вы утешаетесь? А может, они стремятся на передовую? - Кругом было темно, а в зрачках её горели бешеные огни. - Мы работаем побольше ваших шабашников! Наши головы ни выходных, ни отпуска не имеют. А что касается грязи, так я, к вашему сведению, каждые год весной и осенью в поле, я вот этими руками в колхозе столько картошки убираю, что всем вашим монтёрам хватит. Да, да, кандидаты наук, доценты, лауреаты... пропалываем, и гнильё перебираем на овощных базах, и не ноем. У нас бездельников не больше, чем у ваших... Только у нас стащить нечего. Вот наш недостаток...
   - Но это же глупо - хаять друг друга.
   - Не я начала.
   Они препирались, всё более ожесточаясь, и опять в последнюю минуту, когда Кузьмин понял бесцельность их схватки, но ещё не нашёл силы уступить, Аля опередила - мягко и виновато поскребла его руку.
   - Вы помните, Павлик:
   Чужое сердце - мир чужой,
   И нет к нему пути!
   В него и любящей душой
   Не можем мы войти...
   Он вслушивался в эти стихи, пытаясь продолжить их музыку... Знал ли он их когда-то? Читал ей наизусть или она ему читала?
   - ...Вы, Павлик, могли себя чувствовать счастливым, пока не знали... Теперь же, когда есть уравнение Кузьмина... Оно будет существовать независимо от вас. В этом отличие науки. А кто устанавливал выключатели... не всё ли равно, никого это не интересует...
   Положим, случись что, и весьма даже будут интересоваться. Поднимут документацию.
   Она не понимает, что совсем это не всё равно, кто устанавливал, кто монтировал. Вот муфты акимовские, кабель акимовский... Этого Акимова он застал уже в самые последние месяцы перед смертью: маленький, с перекошенным от пареза страшноватым лицом, на котором успокаивающе светились голубенькие добрые глаза. Кабель, проложенный Акимовым, муфты, смонтированные Акимовым, славились надёжностью. При аварии смотрят по документам, кто делал муфту; сколько лет, как Акимов умер, а до сих пор всем известно: если муфта его - можно ручаться, что авария не в муфте. Даже сделанное им в блокаду стоит и работает. Десять лет пройдёт, двадцать, и по-прежнему имя его будет жить в уважении. Вот тебе и загробная жизнь.
   Но вообще-то...
   В Горьком Кузьмина не хотели пускать в цех автоматов, который он монтировал. Никто тут не знал, не помнил, как монтажники там ползали под крышей, по чёртовым ходам-переходам, волоча кабель, двести сорок квадрат, а попробуй обведи его нужным радиусом между балками, покорячишься, пока управишься с этой жесткой виниловой изоляцией, только через плечо её угнёшь. Как у него кружилась голова от тридцатиметровой высоты, с детства у него был страх высоты... "Что вам надо?" - спросил по телефону начальник цеха. "Посмотреть? Чего смотреть?" Разве объяснишь. И не доказать было, что именно он монтировал цех, никаких справок не даётся... Потом, когда его наконец пропустили, он обнаружил, что цех уже не тот, аппаратуру заменили, поставили новые моторы, только крановое хозяйство осталось, на той же тридцатиметровой отметке.
   Сколько было таких цехов... А в самом деле - сколько? Он даже приостановился. Штук двадцать наберётся, плюс ещё подстанции, распредустройства, пульты... Нет, нет, не так уж плохо это выглядит. Если ещё нынешний объект вытолкнуть, то считай, второй завод целиком...
   - ...Что ж вы, Павлик, из-за того, что Корольков вам не так сказал, из-за этого вы закусили удила?
   - Он сказал совершенно точно. Сказал то, что не принято говорить, но все думают: "Ни на что другое не способен".
   - Обиделись?
   - Нисколько. Я-то способен. Какая тут обида, ты не поняла...
   Такое словами не передать. Это пережить надо, когда с нуля начинаешь. Всё твоё в пустом, чистом, пахнущем известью, краской зале. Ну, не совсем всё. Машины, железо устанавливают другие. Но сила, то есть энергия, свет, тепло, движение, - это твоё. Первооснова. Азбука. Потом можешь читать что угодно, но вначале кто-то должен выучить тебя азбуке. Об этом первом учителе забывают. У монтажника работа незаметная. Своего монтажники ничего не делают. Они готовое ставят на место. Исправляют чужие ошибки: проектировщиков, строителей, поставщиков. Позавчера хватились - щиты привезли покорёженные. Кому приводить в порядок? Монтажникам. Заказчик плохо хранил реле - монтажники очищают ржавчину, окислы, драят, заменяют контакты. Работяги прекрасно знают, что они не обязаны. И в заработке теряют, и не выведешь им. Чего проще - не годится реле - гони другое. Не дадите - стоим. Постоим, постоим - уйдём на другой объект. Но почему-то никогда этого права своего не удавалось осуществить! И работяги - эти шабашники, эти халтурщики, эти рвачи, молотки, эти хваты, которые умели качать права будь здоров, - помалкивали, чистили щиты от краски, исправляли реле... Понимали: они не сделают - всё остановится, все сроки, планы полетят...
   - ...ежедневно я необходим. Без меня не обойтись. И ежедневно есть результат. Видно, сколько сделано. Не отвлечённые цифры, не научные отчёты, что гниют потом годами. Не проекты. И даже, скажу тебе, не то что на заводе: собираешь мотор, толком неизвестно, куда, для чего. А тут всё понятно. Любому. Мы последняя инстанция. Финиш для каждой катушечки. Кончили - и пуск. И всё заработало, закрутилось...
   Нужен он, это точно, ничего не скажешь. Ежечасно. Для всяких оказий. Редко для хорошего. С утра сегодня - агрегат в последнюю минуту перед пуском сменили, и подводка оказалась не на месте. Наращивать надо, а как её нарастишь? Места нет, и шкафы силовые не вписываются. Куда их ставить? Подать сюда Кузьмина, пусть изобретает, пусть придумывает, он начальник, он голова...
   - ...Но это по мне. По мне. А у вас... Столько лет обходились без меня, и обойдутся. Я не хочу зависеть от своего таланта. Нет у меня таланта... - повторил он, с интересом прислушиваясь к своим словам. Как будто нацелился и выстрелил, ударил снарядом в свой сказочный мраморный город, с тихими улицами, высокими библиотечными залами, с памятниками, мемориальными досками, золотом по белому мрамору... Взрыв, дым, поднимается белая пыль над руинами. Обломки. Развалины. Колонны Парфенона, камни дворца Диоклетиана в Сплите...
   - Если бы ты видела, какую я капусту вырастил, ты бы не стала меня уговаривать.
   - Какая капуста? - сухо сказала Аля. - При чём тут капуста?
   - Так ответил Диоклетиан, экс-император, когда римские кесари уговаривали его вернуться к власти, - улыбаясь, он смотрел в тёмное небо. Слыхала про такую историю?
   Ему хотелось уязвить её, пробить её высокомерие, её отвратительную уверенность.
   - Почём ты знаешь, что мне надо? Кем я должен быть, по-твоему? Откуда тебе это известно? Ну да, тебе всё известно, ты знаешь, как лучше жить... Почему ты не слушаешь, что я тебе говорю?
   - Потому что я не верю вам, не верю, - она, поддразнивая, засматривала ему в лицо. - Ни одному слову не верю, всё это притворство, все эти мысли, взятые напрокат. Римский император - это же пижонство, это не пример.
   - Но почему ты не веришь? Странно... Какая мне корысть притворяться? У меня не будет второй жизни, чтобы говорить правду. И неизвестно, когда мы встретимся ещё...
   При свете фонаря он увидел, как она съёжилась
   - Это... зачем... Какой вы жестокий... Опять вы делаете ужасную ошибку...
   Он был доволен, хотя не понимал, что её так прошибло.
   - ...Может, у вас, Павлик, какая-то перспектива? Какие-то планы? На что вы надеетесь? - настаивала она, в отчаянии недоумевая, почему он не раскаивается, почему не приходит в ужас, узнав, что всю жизнь занимался не своим делом, что потерял её, ибо она была неотделима от его великих деяний.
   "Не хочу", - отвечал он. "А я выше этого". "Всё это уже было". "Пойми, мне неинтересно". Все эти ответы ничего не разъясняли. Поведение его выглядело загадочно. Или нелепо. Хуже всего, что от Алиной настойчивости решимость его возрастала. Он ничего не мог поделать с собой. Голос его звучал убеждённо, как будто много лет Кузьмин готовился к этому часу, к этому отпору.
   - Помните, Павлик, вы уверяли меня, что перевернёте горы? Где эти горы?
   Наверняка он так говорил. Горы!.. Ах, чудак, - простые наконечники, которые он предложил десять лет назад, и те ещё осваивают. Сейчас он мечтает изготавливать контакторы, маленькие, подобно японским, лёгкие и надёжные, - вот какие у него остались горы, совсем не те голубые, сверкающие ледниками исполины, что виделись молодому Кузьмину на горизонте его жизни.
   Слова Али всё же причиняли боль. Не ту, какой она добивалась, но боль.
   Аля судила его, каким знала его тогда. То есть не его, а того мальчишку, за то, что он не совпадает, не поступает так, как должен был бы поступать...
   Они вышли к стоянке такси. Машин не было, и людей не было, и не было где укрыться от ветра и мороси.
   Он заслонял Алю, она стояла неподатливо прями. Кузьмин обнял её за плечи, мягко прижал к себе, и она вдруг охватила его за шею, зацеловала его часто, быстро обегая тёплыми губами его лицо.
   - Павлик, если б вы знали, Павлик, кем вы были для меня все эти годы. Вы всегда присутствовали. Папа перед смертью тоже просил, чтобы я помогла вам. Я знаю, я недостойна, но я втайне верила, честное слово, я так ждала, что этот день придёт...
   Слова её ударялись в его щеку, уходили вглубь сотрясением, болью. Было чувство полной власти над этой женщиной - как будто на миг она лишилась судьбы и очутилась на границе между привычным и неизвестным. Она жаждала самопожертвования, достаточно было одного движения, одного слова.
   - ...Мне от вас ничего не нужно, Павлик, не бойтесь, я не покушаюсь... Стыдно, что я так надеялась...
   - На что?
   - ...И ничего не могу найти из того, что оставила.
   - Но это же смешно, Аля, я не могу отвечать на твои детские фантазии.
   - Вот именно - фантазии. Как просто вы разделались, Павлик.
   - Посмотри: я другой, совсем другой человек. Того уже нет, как ты не можешь этого понять. И Корольков другой, и Лаптев, мы все стали другие, не хуже, не лучше, а другие. Это получается незаметно...
   "Пришла моя пора, прошла моя пора, - подумал он, - меняется всего одна буква..."
   - Почему же, я поняла. Вы, Павлик, всегда были другой. Не тот, за кого вас принимали. Вы оказались куда меньше своего таланта, - при этом она не отстранилась, она продолжала всё тем же ласково-льнущим голосом, только плечи её закаменели. - Не тому было отпущено. Ошиблись. И я ошиблась, я любила... ах, Павлик, если б вы знали, кого я любила все эти годы. Какой он был, ваш тёзка... Талант у вас, Павлик, не стал призванием, вы нисколечко не пожертвовали ради него. Вы доказали, что талант - это излишество, ненужный отросток. Избавились и счастливы. Всё было правильно. За одним только исключением, Павлик: будущее-то ваше - оно позади. У вас впереди не остаётся ничего. Но это мелочь. Вы прекрасно обойдётесь своей капустой. Вместо будущего у вас перспективный план по капусте. - Она отстранилась и посмотрела на него, обнажив в улыбке белые чистые свои зубы. - Не надо делать такое лицо, ничего, переключите свою злость на производственные показатели...
   Никакой злости он не чувствовал. Сырая одежда тяжело навалилась на плечи, тянула его к земле. Он закрыл глаза, асфальт мягко качнулся под ногами. Площадь могла опрокинуться на него вместе с фонарями, газонами и гранитным парапетом. Он крепко взял Алю под руку.
   - Со мною надо постепенно... - сказал он, но слова были горькие, связывали рот, и Кузьмин замолчал.
   Такси не было. Время тянулось без звуков, движения, тусклая пелена тумана поглощала всё. Где-то неслышно, как стрелки часов, ползли тени машин, взбираясь на мост.
   Какими извилистыми путями жизнь вывела его к этому вечеру. Он стоял на развилке судьбы. Аля, Лазарев, Корольков... Замкнулось в кольцо то, что он считал незначащим эпизодом своей юности, навсегда смытым, стёртым... Ан нет, давние, казалось бы, случайные слова, встречи - все они жили, дожидаясь своего часа, разрослись...
   - Что, по-твоему, выше, - вдруг спросил он, - жизнь или судьба?
   Она равнодушно пожала плечами.
   - Жизнь выше, - сам себе ответил Кузьмин.
   - Вы что же, Павлик, окончательно простили Лаптева? - спросила Аля.
   - Я его даже поблагодарил. Думаю, что так будет лучше.
   - Кому лучше?
   - Всем, нам всем, и тебе тоже, - предостерегающе сказал он. - Твой отец, несмотря ни на что, чтил Лаптева, он сам говорил мне.
   Ничего подобного Лазарев не говорил. Но какое это имело значение? Не стоило Але копаться в прошлом, во всяком случае ни к чему ей сталкиваться с Лаптевым. Ради отца и ради Лаптева. Потому что Лаптев в этом вопросе фанатик, он может зайтись и не пощадить её чувств к отцу, и оба они затерзают друг друга. Ложь, правда - когда-то это было так ясно: ложь дурно, правда - хорошо, всякая правда хороша, правда не может повредить, ложь не может быть оправдана. С годами судить людей стало труднее. Всё перепуталось. А судить надо было. Он понимал одно - с демонами прошлого надо обращаться крайне осторожно.
   Зайдя в номер, Аля скинула намокшие туфли, привела себя в порядок, надела лодочки, припудрилась и, как было условлено, спустилась в бар, где сидел Корольков с французскими гостями.
   Привычные эти действия, привычная обстановка несколько успокоили её. Французы шумно обрадовались ей, принесли коктейль, она выпила и даже закурила. За столиком обсуждали математиков Бурбаки, потом сравнивали красоту законов Эйлера и Гаусса, смеялись над шуточками Несвицкого. Он, щеголяя своим прононсом, расчёсывал бородку, наслаждаясь всей этой французскостью.
   Улучив минуту, Корольков вопросительно посмотрел на Алю, она ответила коротка, так, что он один понял. "Чудак", - определил он, повеселев, и стал показывать французам свои фотографии.
   Если бы она могла вот так же легко и пренебрежительно поставить точку. Сырость и холод медленно покидали её тело.
   Какая-то женщина издали смотрела на неё взглядом, полным зависти. Аля увидела себя её глазами: со вкусом одетая, окружённая интересными иностранцами, весельем... В молодости она сама завидовала таким женщинам, одетым в чернобурки, с генералами под руку.
   Коктейль был густой, крепкий. Аля пила мелкими глотками и ждала, пока внутри отойдёт. Общее внимание, милые эти приветливые люди должны были возбудить хорошее настроение. Отлаженный механизм такого настроения обычно заводился легко, однако сегодня что-то не срабатывало. Время шло, а она никак не могла включиться в разговор и видела этих людей отстранённо, как на сцене.
   Её сосед француз улыбнулся ей и под столом положил ей руку на колено. Она не удивилась, она смотрела на него и старалась понять, где же она ошиблась в разговоре с Кузьминым, на каком повороте. Поначалу реагировал Кузьмин вполне нормально, строил разные планы и радовался...
   Француз считался одним из светил, за ним всячески ухаживали, но Королькову единственному удалось наладить с ним отношения. Корольков умел становиться нужным. Француз был развязен и бесцеремонен и наверняка полагал, что ей лестно такое внимание...
   Неужто Кузьмин думал, что она хочет вернуться к тому, что было? Пожалуй, думал. И струхнул. Бедняга, он не понимал, что всё давно кончилось. Женщина не может любить второй раз того, с кем рассталась. А может быть, она причинила ему боль? Может, ему что-то показалось? Она любила в нём первую свою любовь, не больше.
   Корольков слушал француза, по-детски округлив глаза, замерев. Что-то но напоминал Але, его немигающий с металлическим холодком взгляд, сморщенная наготове к улыбке переносица. Не саму ли её, Алю? А что, если она стала похожа на него, как становятся схожи с годами супруги? Подозрительно она вглядывалась в его лицо. Ужасно, если со временем она тоже станет вот так мелко кивать, искательно заглядывать в лицо собеседнику. И губы её обвиснут. Корольков внезапно стал ей противен. "Что же это такое, за что я должна стать похожей на него?" Неотвратимость этого приводила её в бешенство.
   Неизвестно почему, мысль её перекинулась на Надю, то есть можно объяснить почему, но Аля ни за что не стала бы объяснять, она думала о том, правильно ли она сделала, ничего не спросив про Надю, хотя Кузьмин ждал её расспросов. Что-то её удержало. Что же это было? Вроде следовало бы намекнуть, каким героем он предстанет перед своими домочадцами. Мужчина прежде всего рад возвыситься в глазах жены. Однако и сам Кузьмин не подумал о семейном честолюбии. И Аля не стала... Не потому ли, что Надя тогда первая уговаривала его выкинуть из головы "лазаревщину". Это она настояла уехать на Север, изображала из себя спасительницу, вылечила, мол, его от губительной страсти. Недаром он скрывал от неё, что останавливался у Лазаревых. С некоторым злорадством Аля вообразила, как Надя примет новость. Оказывается, она не спасла, а загубила талант своего мужа, увела от подлинного назначения. Из-за неё он потерял себя. Вся жизнь его пустила под откос. От такой вины можно руки на себя наложить.
   Что же, Кузьмина остановила вот эта боязнь огорчить жену?
   Какая заботливость... Аля даже усмехнулась, вспомнила Надю, которая была старше её на четыре года, низкорослую, с большим круглым плоским лицом, ноги грубоватые...
   Неприязненный её взгляд смутил француза. Он убрал руку и сказал авторитетно:
   - Одним людям, кроме таланта, нужен ещё и покой, другим - успех у женщин, каждому чего-то не хватает.
   Разговоры о таланте были привычны. Она росла в доме, где постоянно обсуждали чьи-то способности, где жгучая зависть к таланту не давала покоя отцу, швыряла его от ненависти к истерическим восторгам, талант считался решающей меркой каждого человека, открытие было оправданием любой жизни. Отец скорбел о том, что дьяволов и чертей истребили и некому запродать свою душу в обмен на талант, он и вправду готов был бы на такую сделку, ни минуты бы не сомневался. Он с силой дёргал короткие свои седые лохмы, и Аля пугалась, понимая, что никого, даже её, отец не пощадил бы, чтобы достигнуть какого-нибудь открытия; ей вспомнилось (наверное, из-за слов Кузьмина), как отец неохотно, прямо-таки корчась, признавал, что Лаптев настоящий, не маргариновый профессор, при этом нос его бледнел и пальцы скрючивались.
   Тайный счёт, кто сколько стоит, вёл даже Корольков, который обожал звания, должности, списки трудов, но при этом оказывал предпочтение, где только мог, "настоящим", опекал молодых гениев, того же Нурматова, какого-то Зубаткина.
   Если бы Кузьмин отказался от должности, скажем от кафедры, от профессорства, это ещё можно объяснить. Но то, что он в сущности отверг талант, то есть призвание его таланта, это оскорбляло её. При чём тут Надя, разве смогла бы Надя перевесить свалившийся на Кузьмина ни за что ни про что неслыханный подарок? Нет, тут таилось что-то другое, была у него какая-то тайна, какой-то иной, скрытый от неё смысл руководил им.
   А может, Корольков прав: глуп Кузьмин, и ничего больше.
   И в голову не могло ей прийти, что усилия её кончатся провалом. Как ни верти, дело-то было верное, как дважды два. Ничего другого, кроме похвалы да спасиба, не ждала, и дальше всё железно сцеплялось - Лаптев будет посрамлён, отец оправдан, а там пойдёт, покатится, по колеям, своим ходом.
   Слава богу, на доводы она не скупилась, со всех сторон заходила, Кузьмин же, как на невидимом поводке, шёл, шёл - и вдруг на дыбы и ни с места. Упёрся в дурацком своём решении, хоть тресни. Ничем не взять. А ведь она умела своего добиваться, с мужиками особенно. Мужика на чём-то обязательно можно если не купить, так уломать, упросить. Сильные мужчины это легенда, по крайней мере, ей не попадались такие, сильные мужчины девичий миф, сладкая мечта. Может, когда-то они существовали, но лично она убедилась, что мужчины охотнее подчиняются, чем верховодят, что, несмотря на их грозный вид и громкие слова, они слабы душою, они обидчивы, они упрямятся по мелочам, ими так легко управлять, они нуждаются в беспрестанной поддержке, в самоутверждении, в похвалах. И вовсе они не умны, и мужественность свою любят доказывать выпивкой, ругательствами, или же гоняют на машине, как когда-то гоняли на лошадях...
   У Кузьмина она натолкнулась на силу, с которой никак было не справиться. Не обойти, не перехитрить, все её подступы не помогали, и она почувствовала себя слабой, беспомощной.
   В гостинице, когда они распрощались и Кузьмин спускался по лестнице, она следила за ним сверху. Голова его поднялась, плечи раздвинулись, словно тяжесть какую сбросил, словно поднимался, взмывал, большой, свободный. Уходил на волю. Словно бы победитель.