— …Наш коллоквиум был организован, как я организую все свои коллоквиумы: на каждом собрании назначался «провокатор». Задача его — спровоцировать дискуссию. Он кратко, почти афористично и обязательно с юмором формулировал проблему, чтобы позадористей, чтобы не серьезно. Серьезному развитию серьезных наук лучше всего способствует легкомыслие и некоторая издевка. Нельзя относиться всерьез к своей персоне. Конечно, есть люди, которые считают, что все, что делается с серьезным видом, — разумно. Но они, как говорят англичане, не настолько умны, чтобы обезуметь На самом же деле чем глубже проблема, тем вероятнее, что она будет решена каким-то комичным, парадоксальным способом, без звериной серьезности…


Глава двадцать четвертая


   Юмор был отдушиной, спасением от той наружной жизни, в которую они попадали, покидая стены института. Фашизм становился бытом. Портреты фюрера, марширующие отряды наци, бесчеловечные лозунги, свастика, воинственные угрозы, воззвания, расистские речи — душный, отравленный воздух Берлина так или иначе приходилось глотать. Германия преображалась, не замечать этого было уже нельзя. Хотя они тешили себя тем, что в Бухе мало что изменилось и они могут работать по-прежнему, тем не менее расизм бесцеремонно всовывал повсюду свою коричневую морду. Один за другим увольнялись, уезжали сотрудники-евреи. Фома в школе должен был писать со всеми сочинения «Германский мальчик не плачет», «Германский мальчик не знает страха», «Какое счастье родиться немцем». Повсюду заявлял о себе крикливый шовинизм.
   К 1936 году, к моменту открытия в Берлине всемирной Олимпиады, нацисты сбавили тон, старались вести себя демократичнее, навели лоск на фашистский режим. Сделаны были разные послабления, запрещены противоеврейские выступления, дискриминация, какие-либо расистские выходки. В Берлин приехало много иностранцев, цветных, черных, и к ним относились подчеркнуто внимательно.

 

 
   У Макса Дельбрюка была двоюродная сестра, молоденькая киноактриса Кетти Тейк. Не имея особого таланта, Тейк решила сделать себе карьеру с помощью нацистов, что было наиболее доступным для посредственной актрисы. Чем она могла выдвинуться, отличиться, угодить? Простейшим средством был антисемитизм. Для антисемитизма не требовалось ни знаний, ни храбрости. Самое простое дело было винить во всем евреев и международное еврейство. Требовать их изгнания, лишения всяких прав вплоть до уничтожения. Считать их нацией, оскверняющей кровь… Надо было повторять это громче других, дольше других. Кричать, гневно поносить евреев, не стесняясь в выражениях… Она старалась изо всех сил и начала преуспевать.
   Вот эту-то сестрицу Макс Дельбрюк решил проучить, и Тим разработал сценарий. Кетти сообщили, что в Берлин на Олимпиаду прибывает сукугунский магараджа. Сама Сукугуния расположена где-то в голландской Индонезии, подведомственной королеве Голландии, но она — государство свободное, населения в ней — двенадцать миллионов. Магараджа не говорит ни на каком языке, кроме сукугунского, да еще кое-как по-голландски, который он обязан знать. Почему они выдумали голландскую Сукугунию? Только потому, что у Макса Дельбрюка приятель работал в голландском посольстве и имел машину с дипломатическим номером. Кетти, которая всего-то снялась в двух кинофильмах на второстепенных ролях, рассказали, что магараджа ее пылкий почитатель. Он видел ее в этих картинах, и она так ему понравилась, что он приобрел эти картины и ныне, приехав в Берлин на Олимпиаду, желал бы вручить ей диплом Сукугунии. Психологически Колюша рассчитал точно: самомнение и тщеславие посредствен ных артистов таковы, что они готовы поверить любой бессмыслице, лишь бы она была лестной.
   Жила Кетти довольно шикарно, в хорошем пансионате на Курфюрстендамм. Ее предупредили, чтобы она подготовилась, магараджа приедет к ней примерно через неделю, чтобы сшила себе соответственный туалет, разучила бы малую придворную книксу. Парень он, мол, простецкий, говорить будет по-своему, поэтому секретарь голландского посольства будет переводить слова магараджи. Следует приготовить хороший кофе с ликером, с тортом, все в лучшем виде. Народу на церемонии будет немного: он со своим рабом, секретарь посольства, еще один голландец (его должен был играть Олег Цингер). Колюша выбрал роль русского специалиста по Сукугунии. Роль раба предназначалась Максу Дельбрюку. Церемонию изложили так: при появлении магараджи Кетти должна исполнить выученную придворную книксу, магараджа протянет ей руку, она должна почтительно поцеловать руку, потом он сядет, будет пить кофе, расточать свои восторги. При отъезде все следует повторить.
   Самого магараджу должен был играть один физик-теоретик, еврей. Умысел и заключался в этом. Точнее, он был на три четверти еврей, на четверть немец. Такие люди тогда могли еще состоять на службе, но только не казенной. Магараджу он сыграл великолепно. Кетти волновалась ужасно, заказала феерический туалет, приготовила дивное угощение. Достала ликер, настоящий бенедиктин, привела в порядок мебель, так что потратилась. Олег Цингер блестяще загримировал этого физика. Одели магараджу, как полагается приехавшему в Европу, с чисто парикмахерским шиком: бордовые туфли, оранжевый галстук, огромные запонки, по жилетке — золотая цепочка. Из раба сделали настоящего сукугунца в белых одеждах. Помогала им приятельница Лельки, недавно приехавшая из Индокитая. Все обставлено было научно вплоть до того, что на одеждах раба сделали орнамент, так что сукугунец получился первоклассный, лучше настоящих, если бы они были.
   Приехали на голландской дипломатической машине и одной частной. Магараджа вошел величественно, подал свою лапу. Был он мужчина здоровенный, курчавый, физиономия натерта коричневой краской. Кетти сделала книксен, поцеловала руку. Раб стал в углу со свитком. Компания расселась и принялась поглощать торты и ликеры. Магараджа шпарил по-сукугунски, голландец переводил. Наконец наелись, напились, магараджа махнул рукой, раб выступил из угла, бухнулся на колени и, потупясь в землю, не смея поднять глаза на своего владыку, поднес свиток и порожняком отправился в угол. Магараджа развернул свиток, прочел по-сукугунски текст, начертанный золотом, скрепленный печатью. То был диплом, изготовленный сообща. Кетти, млея от восторга, благодарно целовала руку магараджи, тот хвалил ее, она вновь прикладывалась к его руке, проводила до машины.
   Они тронулись, и тут выяснилось, что с ликера их развезло. Проехав по Курфюрстендамм, остановились у шикарного кафе, сели за столики. Не пропадать же реквизиту, слишком много чести этой Кетти Тейк, чтобы ради нее одной так наряжаться. К ним подскочил кельнер, и они стали заказывать всякие дорогие угощения. Съели, поболтали по-сукугунски, хотели расплатиться, но тут пожаловал хозяин: «Что вы, что вы, для нас честь принять знатных иностранцев…» Поехали дальше. Остановились у кафе-автомата. Тогда это было новинкой. Длинный коридор был заставлен автоматами с бутербродами, пивом, вином. Магараджа поразился чудесам европейской техники, заволновался, потребовал принести фишек. Появился хозяин и самолично преподнес ему задарма кучу фишек. Магараджа стал тыкать их во все щели, и полилось, посыпалось, завыскакивали бутерброды, пакетики. Магараджа хохотал, хлопал себя по ляжкам, остальные кланялись ему, поздравляли. Толпа, которая собралась, была в восторге.
   Неподалеку находился большой универмаг. У входа висело объявление, что можно затребовать переводчика с любого языка. Затребовали с сукугунского. Переводчика не оказалось, и магараджа пришел в сильное огорчение. Вызванный хозяин заверил, что ошибка будет исправлена, переводчика найдут с помощью голландского посольства. Сотрудник посольства успокоил хозяина: «Ничего страшного, этот магараджа для виду шумит. Я все, что надо, ему переведу. Его в данный момент интересуют пластинки». За пластинками пришлось подняться на верхний этаж. Тут произошло несчастье — потеряли раба. Раб ни на каком языке, кроме сукугунского, не говорил. Как он найдет своего властелина? Но, представьте себе, нашел. Толпа, про давщицы, конечно, помогли ему, доставили. Свита выбирала пластинки, те, которыми магараджа восхищался, откладывали в сторону. Набралась целая стопа, которую хозяин просил принять в дар. Когда потом подсчитали, оказалось, сорок штук набрали. На этом похождения магараджи кончились.
   Кетти восхищалась дипломом, хвасталась, киношники ей завидовали. Она стала требовать ролей. Спустя две недели Макс Дельбрюк и Колюша прочли ей текст диплома. Замечательно стилизовав готический шрифт, художник изобразил там рекламу «минимакса». Это был огнетушитель. Подобная реклама висела по всему Берлину: «Огонь не распространится, если у тебя дома есть “минимакс”». На рекламе берлинцы приписывали: «“Минимакс” изрядное дерьмо, если тебя нет дома». По-немецки получалось в рифму и складно. Это и было — в завуалированном виде — изображено на дипломе. Вскоре все на киностудии узнали про текст диплома. Кроме того, стало известно, что Кетти целовала руку еврею. Ее антисемитизм после этого вызывал смешки.

 

 
   После Олимпиады, с 1937 года такие шутки стали невозможны. На бульварах стояли скамейки, выкрашенные в желтый цвет: для евреев. Вышел приказ об обязательной военной службе. Приезжая в Берлин, Зубр всякий раз замечал перемены. Их нельзя было не заметить. Фашисты заявляли о себе все бесцеремонней, они влезали в частные дела людей, преображали стародавнюю жизнь города. Олимпиада кончилась, однако повсюду продолжали торчать гранитные дискоболы, борцы, всадники. Непременно гигантские фигуры, воплощение торжества силы нордической расы. Фигуры Завоевателей и Победителей. Суровые воинственные физиономии. Гордые и прекрасные, ибо немецкий народ превосходит все другие народы, он самый ценный из всех народов земли. Искусство скульптора состояло в соблюдении точных размеров черепа, шеи, губ, ушей в соответствии с типом арийца. Женские фигуры сохраняли безукоризненно выверенные пропорции арийских женщин, «опорных женщин», производительниц чистопородных немецких мужчин. Учреждения украшались аллегорическими фигурами сталеваров и крестьян, солдат и шахтеров, группами «Война и братство», «Клятва воинов», «Призыв к борьбе». Решительные атлеты потрясают мечами, зовут в бой на врага. Наследники тевтонских рыцарей, будущие властители мира…
   У Бранденбургских ворот грохотали взрывы, поднимались облака кирпичной пыли, сносили дома, затейливые, милые Зубру дома старого Берлина. Поговаривали о каких-то немыслимых дворцах, что будут возводиться Шпеером по идее фюрера, каких-то площадях, арках, но толком никто ничего не знал, все было зашифровано.
   Зубр любил старые берлинские кварталы. Физиономии у города почти не было, но была прелесть каменных его закоулков с маленькими шумными пивными, ресторанчиками, пекарнями. Утренние рынки на площадях, цветочные базарчики, ярмарочные представления. Играла шарманка, инвалиды войны сидели на скамеечках, гудел орган в костеле. Все это исчезало, испуганно съеживалось. Проступал новый, фашистский Берлин, тяжелые массы бетона, прямоугольные здания, похожие на гигантские долговременные бараки. Насупленные темно-серые здания, созданные не для радости глаз, а для устрашения и демонстрации власти.


Глава двадцать пятая


   Жизнь в Бухе, как и во всех научных городках такого рода, шла замкнуто, устойчиво, сохраняя свой распорядок дня, свои обычаи. Ход лабораторных опытов не менялся от захвата власти фашистами. По крайней мере для Зубра. Ни ему, ни его сотрудникам никто не мешал, институт Фогта продолжал числиться как германо-советский, они с Царапкиным оставались советскими гражданами. Исследования шли успешно, одна за другой публиковались работы Зубра, слава его ширилась, особенно возросла она после публикации вместе с Циммером и Дельбрюком «Зеленой тетради». Это была пионерская работа, заложившая количественные основы современной радиационной генетики. Из нее стало ясно, что наследственная информация сосредоточена не во всей клетке, а в ее ядре, в маленькой части, мишени, на которую можно воздействовать жестким излучением, мощными дозами, — что-то в этом роде.
   Может быть, тут следует сказать о его главных работах, которые завершали цикл исследований к 1935 году (совместно с Циммером и Дельбрюком), а затем еще работы 1936 года. В них были заложены основы современной молекулярной биологии. Значение обеих работ можно представить, сравнив с тем, что сделал в начале века Резерфорд для атомной физики. Труды Зубра по-настоящему оценили после книги Шредингера «Что такое жизнь с точки зрения физика».
   На тридцатые годы приходится зрелость классической генетики как науки. Все ее основные законы открыты. Выяснено, как гены родителей комбинируются в хромосомах потомков. Составлены подробнейшие хромосомные карты мушки дрозофилы, а также одного из важнейших хозяйственных растений — кукурузы. На этих картах со скрупулезной точностью указано положение вдоль хромосом многих сотен генов, отвечающих такому же количеству наследственных признаков. Обнаружено, что темп изменений генов — мутация, — очень низкий в обычных условиях, может быть увеличен тысячекратно действием рентгеновских лучей. Вот только что такое сам ген — не знал никто. Среди биологов были и такие, которые полагали, что это — одна из сокровенных тайн природы, которую не суждено разгадать. Нечто вроде вопроса — почему существует Вселенная? Сам Бор полагал, что жизнь, а тем самым, по-видимому, и гены, как мельчайшие ее элементы, столь сложны и «деликатны», что любые опыты с целью установить их природу могут разрушить объект — и мы ничего не узнаем.
   В те годы Зубру часто приходилось отбиваться от вопросов о природе гена. Особенно настойчивы были физики. Но что он мог ответить, если даже размер гена был не известен. А может, ген и вовсе не имеет размера, а являет собой сложную систему биохимических реакций? И тогда ген — не тело, а процесс. Но все-таки: строго определенное расположение генов в хромосоме, передача их от родителей к детям, способность к мутациям (поломкам?) — все эти факты говорили, что ген, скорее всего, тело и поэтому обязан иметь размер. Зубру пришла идея: а что, если использовать свойство гена мутировать при рентгеновском облучении для определения размера?
   Кольцов сказал: молекула от молекулы. Зубр сказал: конвариантная редубликация. Для непосвященных трудновыговариваемые эти слова означают, что само воспроизводится не просто молекула, но и те случайные в ней изменения (варианты), которые произошли между актами самовоспроизведения. Вот с этого большинство биологов ведет начало молекулярной генетики. Зубр как бы коснулся того трепетного источника, откуда проистекает все сказочное разнообразие земной жизни.
   Изменения производили ионизирующим излучением. Обработав свои данные, авторы подсчитали, каковы должны быть эффективные размеры мишени. То есть они решили, что в клетке должна таиться выделенная частица, удар по которой приводит к мутации. Сама постановка вопроса о существовании такой частицы поразительна. Надо заметить, что Зубр владел высшим искусством экспериментатора — он умел задавать природе вопросы, на которые она должна была ответить «да» или «нет».
   Легко сказать — сделать трудно! Ведь частота мутаций даже всех вместе взятых генов — очень мала, а тут надо было измерить ее крохотную долю, приходящуюся на один ген. Согнувшись над бинокуляром, просматривать сотни тысяч мух! И вот Зубр вместе с физиком Циммером доложили результат: в среднем в хромосоме содержится не менее десяти тысяч и не более сотни тысяч генов. Это значит, что ген — вовсе не «точка» на хромосоме, а в молекулярном мире весьма крупное образование, построенное не менее чем из десяти тысяч атомов. Так была сделана первая надежная оценка размера гена.
   Можно спорить, эта ли работа Зубра или же исследования генетических основ эволюции — его главное достижение. Но одно несомненно: именно оценка величины генов послужила мостом между классической генетикой и генетикой молекулярной, возникшей в 1953 году, когда Уотсон и Крик открыли двойную спираль ДНК. Тогда стало ясно, что гены — это протяженные участки ДНК, размер которых впервые надежно оценил Зубр, «вычислил» ген, как Резерфорд вычислил атомное ядро.
   С этого времени он делается одним из признанных лидеров в биологии. Он в расцвете сил и энергии. Темперамент, любопытство, силища — все в его могучей натуре мешает ему осесть на открытых им землях, он дарит их другим, а сам спешит дальше. Освоение не для него, он не колонизатор. Он отбывает в эволюцию, переправляется на совершенно другой материк — к чайкам и овсянкам-дубровникам, занялся их систематикой, опытами по жизнестойкости отдельных мутаций. Перед ним прояснился путь к количественному изучению пусковых механизмов эволюции. Какой нужен, например, минимум популяции и какой максимум? И про волну жизни. Например, гнус, почему его то мало, то много? Сезонные колебания гнуса от единицы до миллиона. Что делает эта волна? Разбалтывает ли она мутации?..
   В этой кипучей работе политическая жизнь немцев редко и неглубоко затрагивает его душу. Он переполнен тем, что творится на родине. Там все чаще печатают разгромные статьи об известных биологах, называют их взгляды реакционными, вредными. Трудно понять, что именно обсуждается, что-то философское, неконкретное, больше всего это походит на судилище. В итоге кого-то зачисляют в идеалисты, кого-то в антидарвинисты, кончаются дискуссии административными мерами. Филипченко назвали буржуазным ученым, заставляли уйти из Ленинградского университета, и после его смерти Презент продолжал клеймить его: «Буржуазно воспитанный буржуазными устоями проф. Филипченко…» Выслали Левитского, затем Максимова, Попова, Кулешова, что-то происходит с Карпеченко. Что именно — неизвестно. Арестовали профессора Рай-нова. Он не мог поверить, что эти крупные ученые, люди безупречной честности, научной добросовестности, могли оказаться вредителями, или проходимцами, или врагами народа. Оскорбительные ярлыки никак не вязались с обликом этих людей. Было непонятно, зачем шельмуют цвет советской науки. Кому это надо? Для чего? Дочь профессора Б., которого обвинили в идеализме, отреклась от него. Такие отречения от отцов, замечательных ученых, происходили все чаще. Наконец пришло известие, что заставили уйти из университета Кольцова. Все большую силу набирали неведомый Зубру, да и вообще здесь никому не известный своими работами Трофим Лысенко и его идеолог, его перо И. Презент. Этого Зубр помнил. Еще в Москве Презент просился к ним в семинар, в Дрозсоор; шустрый, с хорошо подвешенным языком юнец предлагал свои услуги в качестве теоретика. Никаких самостоятельных исследований он не вел и не собирался вести. Ему объяснили, что теоретизировать в Дрозсооре умеют сами… И вот теперь этот Презент стал главным теоретиком Лысенко, занялся прежде всего разоблачениями механистов, менделистов, морганистов. Ученый, имеющий не труды, а одни разоблачения. Не список работ, а список разоблаченных.
   Сами термины, которые он применял, казались Зубру каким-то бесовским вывертом: и Мендель и Морган были классиками биологии, их трудами биологи пользовались так, как электрики пользуются законом Ома, почему же менделисты и морганисты стали бранными кличками? Ладно еще бранными — брань на вороту не виснет, — так ведь ответить не давали. Лысенко с Презентом уже и на Вавилова стали нападать. Один из шведских ученых, приехав из Советского Союза, передал Зубру письмо от Кольцова. Там после неутешительных новостей Николай Константинович повторял свой совет: не спешить домой, переждать. В нынешней обстановке, да еще со своим невыдержанным характером, Колюша, как только вернется, сразу же подвергнется опале. К тому же иностранные его связи не ко времени, неуместны они для нынешнего климата. Надо годить, набираться терпения, скоро все образуется, такое не может долго продолжаться.
   Письмо появилось не само по себе — Николай Константинович отвечал на просьбу Колюши узнать, куда бы он мог вернуться: в Московский университет либо же в кольцовский институт. Его тянуло домой, в Москву. Пока из Москвы приезжали Вавилов, Вернадский, тот же Кольцов и другие, пока существовало свободное общение, переписка, командировки, он не ощущал никакой тоски. По мере того как поездки сокращались, связи обрывались, он начал страдать. Отсутствие общения с родной наукой угнетало его.
   Его «теория мишени» была подхвачена в институтах Англии, США, Италии, его наперебой приглашали читать лекции, доклады. Генетика, она всюду одна и та же. Куда бы он ни приезжал, он привык чувствовать себя представителем советской науки, русской науки, он наращивал ее славу, он пропагандировал работы своих учителей и товарищей. Теперь же все зашаталось, накренилось. В советской биологии хозяйничали не ученые, а какие-то мракобесы с дикими, невежественными понятиями о генетике. Ее вообще отрицали, уничтожали, вытравляли. Тех, кем он гордился, кого цитировал, преследовали…
   В 1937 году из Союза вернулся Герман Меллер, друг приятель Зубра, знаменитый американский генетик, впоследствии Нобелевский лауреат. Десять лет назад он прославился, доказав опытным путем, что мутации можно получать, воздействуя рентгеновскими лучами. В 1933 году Меллер уехал работать в Советский Союз. Он хотел участвовать в строительстве социализма, приблизиться к новому миру. Он хотел быть рядом с Н. И. Вавиловым. Однако в последнее время научная обстановка резко изменилась, лысенковщина отняла возможность заниматься сколь-нибудь серьезно генетикой, селекцией. Месяц за месяцем он пытался найти компромиссы, приспособиться — ничего не получалось. Прибыл он в Берлин в тяжелом состоянии и все накопленные чувства вывалил на Зубра. Слезы стояли у него в глазах, и Зубр не знал, чем утешить его.
   Стало известно, что расстреляли брата Зубра, который работал у С. М. Кирова, расстреляли Слепкова, отозванного из Буха.
   Через месяц после приезда Меллера Зубра вызвали в советское посольство. Молодой человек, пухлощекий, с кудрявой куделькой на лбу, с милым слуху окающим говорком, предложил Зубру выехать на родину. Срочно. Почему срочно — вразумительно пояснить он не мог, выехать, и все. Говорил он приказным тоном, от которого Зубр отвык, на вопросы отвечал свысока, постукивая карандашом, предупреждал, что тот, кто повторяет злопыхательские слухи, клевету, играет на руку врагам, подпевает с чужого голоса. Зубр пытался, как он выразился, прошибить броню невежества этого «ташкентца», кто в физиономии ближнего видит не образ божий, а место, куда можно тыкать кулаком. Молодой дипломат Щедрина не читал и не собирался, а вот на каком основании Зубр появился в Берлине, чем он тут занимается, зачем якшается с эмигрантами, угрожал докопаться. Какие там мухи, что за мутации? А не похоже ли это на ту, чуждую нам науку, с которой идет борьба? Понятно, почему труды его охотно печатают английские и прочие буржуазные журналы. Услышав фамилию Семашко, он пренебрежительно прошелся насчет отставной козы барабанщика и, уже не церемонясь, поднял голос на Зубра, много о себе возомнившего — поднабрался на Западе вшивого либерализма! — и в конце концов запустил матерком по ученой шатии, что сидит на шее у народа. Хотя от матерка Зубр отвык, но отвычка не привычка, вспоминать не учить, всадил в ответ такого матюка — из вагона в вагон, через весь эшелон, — что этот, с куделькой, рот раскрыл. Сладостно швырнув дверью, ушел. Невоздержанность на язык оставалась в нем смолоду, никакие синяки-шишки дерзости не умерили, ума-разума не прибавили. Отмалчиваться — важнейшему искусству — не научился, что уж говорить о выборе выражений или о том, чтобы держать язык короче. Знал, что из-за худых слов пропадешь, как пес, — но этого в расчет не брал.
   Лелька, выслушав его рассказ, повздыхала, потом заявила, что, может, оно и к лучшему, — ехать сейчас безумие, чистое самоубийство, у них дети, надо и о них думать. Царапкины тоже отказались уезжать. Советы всех друзей сводились к тому же — переждать хотя бы годик, долго так продолжаться не может, кампания репрессий, или, как тогда называли, перегибов, пройдет. Разберутся. Выправят. Зубр успокоился, его самого удерживал разворот лабораторных исследований. Бросить их на полпути, не получив результатов, он не мог. Физически не мог оторваться. Так не может оторваться хирург от операции, так мать не может покинуть малого ребенка. О последствиях он не думал, плевать ему было на дальнейшее, ему нужно было завершить эксперимент.
   Вдова Александра Леонидовича Чижевского, биофизика, прославленного изучением влияния солнечных лучей на жизнь на земле, рассказывала мне, как, сидя в лагере, Чижевский выпросил разрешение создать лабораторию, ставить кое-какие опыты, работать. Однажды в 1955 году, в один воистину прекрасный день, пришел приказ о его освобождении. Чижевский в ответ подает начальству рапорт с просьбой разрешить ему на некоторое время остаться в лагере, закончить эксперименты. С трудом добился своего, ибо это было нарушением всех правил, и завершил исследование.
   Как-то я спросил у одного из заслуженных наших генетиков, Д. В. Лебедева, которого в тридцатые годы исключили из университета, а позже выгоняли из института за то, что он не соглашался отречься от менделизма-морганизма, — в чем тут дело, почему так ополчились именно на генетику, почему такая жестокая, можно сказать, кровавая борьба развернулась вокруг, казалось, невинного для идеологии вопроса — существует ли ген, какова природа наследственности?: