— Переглядываетесь? — сказал. — Не ваша потому что была, ваши из-за какого-нибудь пустяка месяцами в ереванских больницах и, это самое, санаториях сидят.
   Дал Тэвану кончить (Средний Чёрный), сжав зубы и выгнув бровь, подождал, пока установятся достойные его тишина и внимание, и сказал с неколебимой печалью (Ростому ответил):
   — Ты обо мне не тужи, то есть непонятно даже, почему ты обо мне беспокоишься, я и без тебя знаю, что мне говорить и делать. Севан если что говорит, знает, значит. Не надо ему ходить. Нет такой необходимости.
   Ага, решили — не иначе как телеграмму получил из Ташкента: подрались небось с товарищами или же милиция за тунеядство задержала; ну да — в каждом селе, куда ни глянь, свой урод есть, не у нас одних.
   Средний Чёрный медленно пошёл к дверям клуба, и Тэван вынужденно последовал за ним, и собаки следом двинулись; возле дверей клуба остановились, долго о чём-то говорили. Сначала Севан говорил, а Тэван молчал, потом Тэван вытащил из нагрудного кармана какую-то бумагу, протянул Севану, и тот, изучив её, пожал плечами. Уж если такой парень, как Севан, не знает, что сказать, то и делайте вывод, но этот больше не ждал: спрятал обратно бумагу, увидел, что со стороны Севана нет возражений, и пошёл. Думали, сейчас пойдёт к зимовьям, но нет, спустился с пригорка, прошёл мимо школы — Ташкент так Ташкент!
   Спрашивай не спрашивай, всё без толку будет, сказали, подождём, может, Средний Чёрный сам не вытерпит, скажет что-нибудь, прольёт свет. Но тогда это был бы не Средний Чёрный — медленно, не спеша, поднимая сапогами пыль, вернулся к машине, попробовал ногой шины и стал молча. Случается, он и его грузовик (несмотря на то что проситель по необъяснимым причинам другую машину и другого водителя просит) официальным приказом предоставляются какому-нибудь дому, — и чтобы он нагнулся, помог поднять тяжёлый мешок, или чтобы отобрал у старика вилы — дай-ка, дескать, я — никогда: скрестив руки на груди, ждёт, пока погрузят груз, уходит помочиться, возвращается, смотрит, сдержанный, не выдаёт себя, но его ненависть, в особенности к старикам, явная, не скроешь. Томаенца Авага в упор расстрелял, словами, конечно, — когда тот вилами орудовал; он сказал старику: «Твои ровесники давно уж выбрали короткую дорогу к смерти, а ты тут мучаешься», и чёрную руку с часами резко взметнул — в сторону оврага. Слово не расстрел, но, когда расстреливают, других слов не говорят. «Твои ровесники» — то есть Акоп, Ашхарбек, Девант Врацян, Смбат Меликян, Нерсес Томаян, Томанец Гикор и Пион, Давтяна Гигола Акоп, Араз, Серож, Сарик и другие погибшие наши односельчане… но для него в этом ряду первый — его отец Акоп, и не знаешь, что тут ответить, как быть.
   В школе прозвенел колокольчик, было ровно полтретьего; они давно уже обсудили этот вопрос и дали понять директору школы, что не те времена, у всех теперь наручные часы имеются, и высокий медный звон колокольчика потерял своё старое цмакутское значение, и теперь сердце у человека не заходится, когда он слышит этот звон, а звон этот доходил до самого Синего родника и даже до Нав-урта; пора уже, сказали они директору, ликвидировать, заведи нормальный электрический звонок для своей школьной жизни — Григорян выслушал, сузил по-своему глаза и ничего не ответил, ни да, ни нет. И было удивительно, что колокольчик этот всё ещё выводил из безмолвия детишек, что звенели ещё детские голоса и мелькали красные галстуки, всё ещё хлопали друг друга по спине ранцами озорники, всё ещё прятались от учителя за частоколом.
   В этот день ещё одна вещь случилась: Ростом Большой поднял телефонную трубку и позвонил в Овит. Уже известно было, что дежурит на телефонной станции не наша цмакутская, выданная в Овит замуж, а коренная овитовская злыдня, но, исходя из блага народа, Ростом Большой преступил свой ростомовский принцип — не вступать в разговор ни с одним овитовцем, он поднял трубку, сказал — это мы, Ростом то есть, — и потребовал соединить со сберкассой; он вспотел, от злости весь серым стал и сказал сберкассе, что то, о чём он сейчас попросит, будет первая и последняя просьба цмакутского руководства к Овиту: один из наших трудяг, сказал, придёт сейчас опустошить кассу, то есть взять и промотать на дорогах Ташкента свои многолетние сбережения, — исходя из интересов трудящихся, как-нибудь мягко откажите, потерпи, дескать, несколько дней… Ростом с вами говорит, лесничий, сказал. Потом достал из кармана чистый белый платок, вытер пот с лица, вернулся, занял своё место и объявил:
   — Всё, что в наших возможностях было, сделали, ничего другого не оставалось.
   А ещё до этого Средний Чёрный остановил учителя русского, сам пошёл ему навстречу, и они долго обсуждали вместе одно русское слово: учитель, приложив руку к груди, заверял, что его объяснение не подлежит сомнению, но это повергло Среднего Чёрного в некоторое раздумье. Средний Чёрный выпятил губу и медленно потёр шею. Потом учитель поднялся на балкон, чтобы взять из магазина сигарет и постоять немножечко с ними, и они подумали, может быть, Средний Чёрный отойдёт на минуту и учитель скажет, о чём это они совещались, потому что дело, конечно, касалось Тэвана. Но Средний Чёрный никуда не уходил, всё потирал свой крепкий затылок, покусывал губу и стоял возле машины, а в это время Тэван своей быстрой походкой маленького обозлённого человека приближался к Овиту, и Ростом Большой вынужден был позвонить в сберкассу. Десять лет — с того самого дня как Цмакут перешёл в подчинение к Овиту — он ни с одним овитовцем словом не перекинулся. А теперь вот позвонил, считай, что приказал, и, вернувшись, стал на своё место — ни дать ни взять живое воплощение сострадания, быстрой смекалки и молчаливой скромности. Потом вздохнул, сказал:
   — Всё, что было в наших возможностях, милый. Может, и был другой выход, не знаем, нашего понимания на столько хватило.
   Старший Рыжий похлопал-похлопал своими глазами (то ли курицы, то ли коршуна глаза) и сказал:
   — Не имел права.
   Тот ответил:
   — Может, и не имел, но наша совесть нам подсказала, три дома на плечах тащит — дочка в интернате, здесь мальчонка да в горах семья. Наше право входить в положение народа.
   Немного подумал (Старший Рыжий), потом сказал:
   — Нет, так нельзя. Его деньги, как хочет, так и тратит.
   У кого совесть есть и понимание, тот без объяснений всё поймёт, а бессовестный и непонимающий, в особенности если выгоду какую имеет, хоть ты тресни, хоть тысячу раз объясняй, всё равно ничего не поймёт, но есть и такие, и их большинство, — не так чтобы очень уж понимающие и не так чтобы совсем безнадёжно непонимающие, ох, да что там, народу руководящее слово и личный пример нужны — Ростом Большой вздохнул и сказал:
   — По нашему скромному мнению, руководитель так должен руководить народом, чтобы народ этот не транжирил по-глупому свои сбережения, по нашему мнению, так, — и положил руку на перила.
   Связанный с домом Мураденцев один неприятный случай ещё не пошатнул его авторитета, и все слушали его и извлекали глубокий смысл из его слов, один только Старший Рыжий то и дело прощупывал-выверял соответствие этих слов и дел, он выслушал дядю, похлопал глазами коршуна и будто бы только что придумал ответ, но на самом деле ответ этот вертелся у него на языке с того самого дня, когда он понял, что работу народа должен возглавлять — он, Старший Рыжий сказал:
   — Он лучше нашего знает, что ему выгодно.
   Ответа не получил, то есть семь или восемь человек здесь стояло — ответ у всех в мыслях был один и тот же, все поняли, что Старший Рыжий отправляется за счёт Тэвана в путешествие, а также, пожалуй, на разведку — решил пойти посмотреть, какие там в Баку и Ташкентах имеются возможности, стоит ли туда перебираться.
   Пришёл, попал в лапы к девушкам из сберкассы, эти его с Арьялом спутали, подумали, один из сыновей их свойственников, сказали: «Это как же у тебя много денег, братец, на что тебе столько». В самом Цмакуте и у себя в горах он и то двух слов не умел связать, а уж в овитовской сберкассе и вовсе онемел, только и сказал: «Это самое, а сколько там, что говорите много». Присвистнули, сказали: «Овит, Лорут, Ахнидзор, Шамут, Цмакут, Атан, из этих шести сёл самый денежный ты, но, братец, у тебя в открытую много, а кто боится и похитрее, у тех тоже много, да припрятано, зарыто в землю, а сверху грушевое дерево посажено, но государство всё равно всё видит и справедливым оком за всем следит…» Ну цирк, ну потеха, так оно всегда и бывает, где Арьял или хотя бы его имя присутствует, там смех и веселье. Но тут девушки пошептались и поняли, что путают Тэвана с их сколькотоюродным братом Арьялом, понять-то поняли, а продолжали: «Пять-шесть сестёр-уродин на выданье держишь, не дай бог, мать старая имеется, на похороны потратиться придётся — вся сумма и разошлась». А у него и тётки, и сёстры, и тем более школьница-дочь одна другой краше, ни одной из сестёр не дали толком школу кончить, всех замуж порасхватали, уж на что тётка, шестьдесят — шестьдесят пять лет женщине — не дали месяца два траур поносить, посватались, в Коты увезли, и хоть речь шла о семье Арьяла, он от этой шутки домашней вспыхнул. Они сказали: «Тебя почему Арьялом зовут, братик? Арьял что такое?» Под конец разговорили-расспросили его, выяснили, что это Другой Тэван и телеграмма у него на руках, в Ташкент идёт, и как до этого удивлялись богатству Арьяла, точно так же стали дивиться на нищету этого: «В Ташкент идёшь, а у самого денег ни гроша, сладкий». Пошептались между собой, посовещались и решили не выдавать Ростома, может, это тайная сделка руководства, потом вспомнили, как в своё время несчастный Угольщик работать работал, а имени ни в одном списке не было, работу его приписывали другому, чтобы тот мог с большей зарплаты на пенсию перейти, такая была история, но Угольщика обкрадывали формально, деньги-то свои он получал, хотя вместе с его несчастной смертью формальное ощутилось очень даже реально — семья лишилась пособия, поскольку в официальных списках он как работник не значился, — нет, говорит одна, давай-ка расспросим парня, разберёмся, подруги ей — да ладно, какое нам дело. Позвонили в бухгалтерию, посовещались с теми, потом одна из девушек накинула шаль на плечи и сказала Тэвану: «Идём со мной». Сказала: «Шоколадных конфет купишь мне». Полненькая, пухленькая, с тяжёлыми бёдрами бабёнка, в гору когда поднималась, задыхаясь, сказала: «Братец, ступай-ка ты вперёд». Сказала: «Вардо твоя когда умерла, ты на мне должен был жениться, уж так бы за тобой и детьми твоими смотрела», но потом выяснилось, замужем сама и детей имеет и муж очень даже хороший — это она из любви и жалости к Тэвану так пошутила. Она привела, усадила его за письменный стол и вместе с девушками из бухгалтерии разворошила старые архивы, положила перед собой счёты, смотрит на бумаги, считает — и опять-таки виновный из них, из Асоренцев, был, то есть как в самом начале дела повернулись неладно, так и шло. Нашли решение суда о том, что за детей Самвела, это самое, из заработка Тэвана должно идти. Они ему сказали: «Ты знал, что братовой жене платишь?» Папиросный дым отогнал рукой от лица, сказал: «Вардо говорила вроде». Они сказали: «Ты же некурящий, чего закурил?» Девушки посмотрели на телеграмму, пожалели его и рассердились, и-и-и, сказали, братец, да ты словно не из этого мира, до востребования, сказали, означает, что твой брат издали тебя видит, а ты его нет, это не адрес, сказали, так ты Самвела не найдёшь. И телеграмма-то была двухлетней давности: «Тэван-джан как получишь сразу четыреста рублей денег пришли срок могут сократить Ташкент Маша Кедрина до востребования». Два года назад, в сентябре получил, тут же четырёх баранов зарезал и на рассвете отправился в Дилижан, до рынка не дошёл, прямо возле моста за четыреста пятьдесят отдал кому-то. Этого же человека попросил посторожить Симонову клячу и побежал на почту: четыреста пятьдесят рублей оставались в его руках ровно пять минут. Пусть больше немного будет, подумал про себя, может, сердце стаканчик захочет, кто знает. Архивы сложили, сунули на место, сказали: «Твой брат знает твоё место, за тобой и твоим имуществом издали следит, если б хотел зебя видеть, явился бы, за столько-то времени». Закурил, закашлялся, отогнал от глаз дыми сказал, это самое, другие сведения тоже имеются, будто бы брат мой Само подрядился для государства школу выстроить, а условия такие — государство готовую школу получает, а он большую сумму; нанял ребят, говорят, в день по десятке им платил и бутылку водки ставил, в два месяца построили школу, сдали государству, государственная комиссия осталась довольна, но ребята неладное учуяли, недоплатил он им, и теперь они преследуют его, хотят деньги свои получить… но это вроде бы рассказ был про дарпасовца, про некоего Алика Шамхаляна, про Алика всё это рассказывали — но вместе с осенним солнцем стукнуло Тэвану в пьяную голову: дескать, Само в опасности…
   Они дождались, пока главный бухгалтер, поскрипывая костылями, выйдет из комнаты, закрыли за ним дверь и сказали: «Чтоб тебя, одноногого, сидишь тут, не даёшь вздохнуть», и по-сатанински попросили-спросили: «Братик, скажи нам честно, после Вардо — вторая твоя жена, когда расчёт брала, мы всё допытывались, а она покраснела и хвалит тебя, это чем же она так довольна была, братик, скажи нам».
   Женщины его боль почувствовали, и кое-кто даже всплакнул, честное слово, есть ведь такая особая порода сочувствующих — копнут чужое горе и прослезятся; дурень, сказали, что ж ты дал ей уйти, если так умирали, нравились друг дружке если, — поскольку увидели, что он сидит в купленном ею костюме и будто бы курит; дела у него от самого Нав-урта до самого Ташкента по всему свету разбросаны, а сердце, как собака, возле ног цатеровской временной жены, потому что в ней, а не в матери, и не в бедной безвременно умершей Вардо было столько любви и жалости, и не в Шушан, и не в ком-нибудь ещё — только она поняла, что человек должен и для себя жить, за её короткое временное пребывание стало понятно, что в этом мире все мы люди, все мы хотим хорошо одеваться, обманывать и обманываться, и чтобы праздник был и праздничная маета, этот святой хлеб свидетель, честное слово. Вытерли глаза, сказали: «Если ты столько понимал, что ж ты её отпустил». Сказал: «Удержать, чтобы в этой дыре нашей задохнулась?» Сказали: «Мог удержать и не удержал или же не смог и оттого локти кусаешь?» Эх ты, вот уж действительно Пыльного Никала сын. Он им ответил: «Мир, он не по нашему желанию, откуда нам знать сегодня про то, что будем думать завтра».
   Влюблённые в его жалкую красоту, они ещё и рассуждения его по достоинству оценили. Наконец выдали ему деньги, отпустили парня. Он купил в магазине килограмм шоколадных конфет для них, себе бутылку водки взял и в сопровождении собак спустился из Овита. Над прибрежными яблоневыми садами возвышался ватиняновский родник-памятник в виде арки, прямо напротив Красного Дерева стоял, родник-памятник и Красное Дерево смотрели друг на друга, потягаемся, мол, поглядим, кто кого переживёт, чей хозяин возьмёт верх, кого больше будут вспоминать и благословлять в народе. В годы большого тифа Ватинян Шакар убил брата Ватиняна Сандро, ревкомовца, убил, чтобы завладеть его женой, убил, засунул тело в дупло грушевого дерева и решил, что, ежели не найдут, припишут дело разбойникам-качагам, дескать, мстят Ватинянам за их родовую партийность, а ежели найдут, вина падёт на данеланцевского мельника, единственного жителя ущелья; и как и было предусмотрено, данеланцевская мельница и мельник были стёрты с лица земли конным отрядом Ватинянов, но Сандро в конце концов распутал дело и Ватиняна Шакара участь была решена, шакаровских же сирот Сандро вырастил, дочку замуж выдал, парню хорошее образование дал и на должность в городе устроил, и, как все Ватиняны, как весь Овит, шакаровские наследники называли Сандро отцом, а то грушевое дерево с дуплом Сандро велел данеланцевскому сторожу ошкурить и покрасить ярко-красной краской, и стоит оно, высокое и страшное, в старом яблоневом саду, и особенно жутко сверкает в серый пасмурный день — как в старых сказках, а шакаровский наследник, который в равной степени наследник Сандро, начальником каменоломен работает, красный гранит производит — во всей республике и на всём Кавказе, и во всём Советском Союзе нет такой весомой могилы, которая бы без его участия создавалась, камень с буханку, говорит, тысячу стоит, но Сандро он, как и раньше, отцом величает и, когда в село приезжает, только у него за стол садится, между ними царит старое родовое их согласие, но и скрытая вражда проглядывает — наследник сам большой человек уже и в убийстве отца участие Сандро подозревает, а может, в глазах наследника и Сандро и Овит отжившими кажутся, и он хочет родовой свой центр переместить в Завод; как бы то ни было, Сандро сузил раскосые свои гляделки и поджал хвост: «Хочешь, спалим грушу, не будет больше глаза мозолить?» Чтобы Сандро поджал хвост? Нет, просто испытывает. И наследник ответил: «От бедного дядюшки одна только эта груша и осталась, зачем рубить, пусть стоит сколько может». Наследник перед красным гранитным алтарём семнадцать грузовиков бетона ссыпал, громадный постамент бетонный сделал; чтобы выпить воды, надо наклониться, а кто хочет из чаши пить, для этого специальный ковш из нержавеющей стали имеется. Наследник особого человека в Таганрог отправил, там отлили.
   Он помнил про этот ковш и не притрагивался к бутылке, в окружении собак он спустился к роднику и там только налил в ковш водку, выпил, ещё раз ковш наполнил — опустошил бутылку. Томаенца Симона сын — поэт Арменак, Мелик Смбатыч Меликян, и ещё какие-то гости из города, главный директор объединённого хозяйства «Овит-Цмакут-Ахнидзор-Лорут», председатель сельсовета, секретарь парторганизации, главный ветеринар и директор лесопилки гостили у знаменитого сыродела; потом встали, пришли к ватиняновскому роднику всей честной компанией, пришли и видят — пустая бутылка на земле валяется, рядом с бутылкой ковш стоит, а сам растянулся между двумя собаками и спит, то есть собаки легли, каждая с одного боку, смотрят и бьют по земле хвостом, не лают, стесняются на чужой территории, но и не отходят, потому что их хозяин тогда останется, как сирота, без присмотра. Местное руководство хотело перед гостями сделать вид, что не узнаёт, не знаем, мол, кто это, то есть у нас такого работника нету, что ж, можно было и так сказать, потому что спящий человек на себя непохож бывает, но для симоновского поэта ведь привычка уже — других в тяжёлое положение загонять, нагнулся, посмотрел. «Да это наш Тэван», — сказал. Тот проснулся, никого не узнал, засмеялся: «В Ташкент собирался, да вот, это самое». Мелик Смбатыч сказал: «А сейчас ты где?» Обиделся, сказал: «Здесь, хозяин». — «Где это здесь?» Будто бы подняться хочет — встал на четвереньки, сказал: «Что, хозяин?» Сказали: «Сукин сын, половина государственного поголовья твоя, а половина — твоих знакомых, что ты заладил «хозяин» да «хозяин», хозяин ты сам, а нас хозяевами называешь!» Сказал: «По срочному делу в Ташкент иду, напарник мой один остался, пойдите подсобите ему, тоже хозяевами будете, хозяин».
   …Их дед Тадэ — Пыльного деда, Асоренца Никала, дедов Левана и Сагатела, их сестёр Сирануш, Айкануш и Вардануш отец — босым ребёнком-подпаском был, прослышал, что далеко в ущельях живёт община, называется Цмакут, люди там рабы только своего дела, — как услышал про это Тадэ, оставил на пашне плуг Длинноруких — Аргутинских и бежал. Управляющий Аргутинских нагнал его в дарпасовском овраге, схватил за голову и сорок раз покрутил на месте — чтоб забыл место Цмакута; когда ребёнок, схватившись за голову, вышел в Цмакут, сорок дней его, говорят, рвало, дед Томаенц Оганес и дед Каранц Мелик сказали тогда: «Вот так, парень, такие дела», то есть везде одно и то же, не обижайся на жизнь, и этот засмеялся смехом своего рода — ды-ды-ды: знаю, мол.
   Большие и малые разбойники рука об руку действуют, волк и ястреб вместе на охоту выходят — мозг и горячая кровь мне, остальная падаль тебе. Тавризский шах Ага-Махмед-хан поднялся из своих пустынь, лезгинский Лезги-хан спустился из своих кавказских расщелин — камня на камне не оставили, распотрошили Грузию, захваченные табуны и красавицы княжны оскопленному шаху (говорят, тело у него бешено чесалось, четыре раба с утра до вечера расчёсывали ему спину), козы и мулы — Лезги-хану. Шах выкупался после погрома в тифлисской серной бане (но чесотка всё равно не унималась), а в ахпатских водах искупался хан. Хан не был оскоплен, и, довольный козами и горной речкой, объявил: «Ахпат милую, пусть живёт. Цветите, зеленейте, набирайтесь сил — до следующего моего прихода, — сказал, — но с одним условием…» — и поставил перед высохшими ахпатскими монахами условие: что, ежели какой-нибудь ахпатовец его силача одолеет, Ахпат может жить, а не одолеет, «подложу соломы и подпалю»; и высохшие тощие (в год одну ягодку мушмулы и двух кузнечиков съедают, остальное время книжки читают) монахи слушают его, а он ещё и над ними смеётся-издевается, говорит: «Сами-то вы солома и есть, как раз вами и подпалю». Его силачу натёрли спину маслом и поставили посредь села — страх всё село обуял. Томаенц-пахарь, по прозвищу Гурды, был в поле, настоящее имя Мнацакан, Мнац, отсюда пошла фамилия томаенцевского рода — Мнацаканян. Семь братьев было, шестерых чума унесла, а этот в колыбели одолел смерть, выжил, почему родители проклинали его, любя, говорили, «шестерых в гроб вогнал, родимый», пахарь этот на поле был, сидел, ел мацун, поднял голову, видит, монахи стоят возле борозды, жалобно смотрят на него, говорят: «Сынок». Облизывает ложку, говорит: «Боюсь, не одолею». А они ему — «сынок». Вобрав в себя силу шестерых братьев, уходя ногами в землю, короткие ноги искривились под своею же тяжестью, идёт, спотыкаясь, а за ним монахи кузнечиками скачут, — пришёл, видит, намасленный богатырь стоит; как увидел богатыря-силача, заорал и, проваливаясь в борозду, побежал, испугался, значит, сказал: «Не под силу мне». Лезги разъярился, стегнул лошадь, нагнал его, сказал: «Санын ата-сын, ежели не под силу, кто же твои поля от меня защитит, я, что ли?» Слова Лезги действуют на него — останавливается среди чёрной пашни; одним словом, Лезги приводит его в село, подводит к своему богатырю — «борись». Томаенцевский род говорит теперь: «Это наш был дед»; каранцевский род говорит: «Наш»; и в самом деле, как у нашего Арьяла: ноги короткие и кривые были, спина длинная, плечи широкие и раскосые зелёные глаза. Томаенцы говорят, ну да, чтобы ваш Арьял да лезгина одолел, на нашего Рафика был похож, так же ложку облизывал. Ахпатовские старики показывают — вот здесь, дескать, Лезги спустился, а здесь — поединок был, и ребятишки ищут следы его кривых ног. Обхватили, говорят, друг друга лезгинский богатырь и пахарь Гурды, в земле от ног пахаря две вмятины остались. Законов борьбы не знает — обхватил противника ручищами и стоит, не сообразит, что дальше делать: сжал его изо всех сил, так что от натуги кровь носом пошла, и стоит так; к вечеру лезгин закричал дурным голосом, не выдержала, значит, душа, сколько на человечьем теле отверстий имеется — из всех отверстий душа, испуганная, вылетела. Это легенда, но рассказывали её спасённые потомки Гурды.
 
   Оба свидетеля живы — Ватинян Аветик и дядюшка Томаенц Амик: овитовские и цмакутские косари сцепились как-то на мамрутских покосах — в сёлах забили тревогу, дескать, наших бьют. Стоя возле мураденцевской каменоломни, кто-то из овитовских вопит, дескать, цмакутцы одолевают, на помощь. И вдруг, говорят, цмакутские наши ребята в ужасе попятились — кто-то пустил слух, дескать, Аветик идёт, сейчас здесь будет — попятились и оставили Амика одного, никого рядом, и винить нельзя ребят: Аветик поспел, как снег на голову свалился, и то ли Амик между овитовцами дорогу к Аветику ползком проложил, то ли овитовцы расступились и Аветик прошёл к Амику, господь разберёт, но вдруг дядюшка Амик видит, стоит перед ним смерть и скверно улыбается, то есть Аветик стоит… закрыл Амик глаза и как замахнётся дубинкой, даже лёгкие задрожали. Вдруг видим, говорят, овитовцы Аветика уводят, а Амик сидит на земле, обхватив голову, мол, что же это я наделал. Покосы в тот год достались Цмакуту, но ни Цмакут, ни Овит в тот год не косили, до прихода агронома Акселя Бакунца мамрутские покосы стояли беспризорные. Ватиненцовские ребята приходят ночью, выволакивают Амика из постели одной бабы и ведут-ведут и прикладом по голове — раз, раз (девятнадцатого года холера особенно много, говорят, молодых женщин унесла, только от Томаенцев четыре гроба вынесли, одна из умерших — жена дядюшки Амика, мать Гикора и Пиона). В одном исподнем ведут, заталкивают в хлев и замок на дверь навешивают. Этот не возражает, потому что, ежели Томаенцы узнают, из чьей постели его выволокли, ещё один особый скандал будет. По дороге думает: ежели эти меня не прикончат и я своими ногами дойду до Аветика — дальше моего ума прыткость всё решит. Семь дней держат Амика в хлеву. Семь дней кормят Аветика сметаной и мёдом, на голову кладут яичницу на конопляном масле, барашка режут и горячую ещё шкуру на голову натягивают, свежим мясом ягнёнка кормят, густым ослиным молоком поят, находят рыжую девушку, в её чистой моче разводят золу для раны; семь дней дают Аветику пить воду от хаша — и столько же держат Амика голодным. Когда дух яичницы повисал над ёрдиком, как ребёнок, говорят, плакал, а про себя думал — поите его, откармливайте, он моего волоса всё равно не коснётся. Сидит, съёжившись, в углу хлева в одном исподнем, дверь открывается, входит Аветик — приближается к нему и говорит, сплюнув: «Мерзавец, — говорит, — где это видано, чтобы всякая мразь на глазах у народа честь удальца марала?!» Амик на колени бухается: «Народ говорит, это я тебя ударил, но господь свидетель, не я это был». Тот, мол: «А кто же?» Говорит: «Кто такой Амик, чтобы руку на Аветика поднять, не Амик был — страх Амика перед Аветиком». Ну, этот долго дурака не валяет и раз назвал его мразью, что-то хорошее тоже должен сказать, чтоб не унижать мести, чтобы между ними не осталось. «Вставай, — говорит, — с этого дня мы братья». Аксель Бакунц, после того как разметил границы Овита и Цмакута, сидел, угощался на опушке монастыря — Аксель Бакунц сказал: «Амика-то мне не показали, который из вас Амик, что Аветика Ватиняна победил?» Дядюшка Амик попятился и сказал: «Такого не было, товарищ Бакунц, и потом — Аветика победить невозможно, а вот однажды наш полк в Эрзруме…» И рассказал, что в полку полковника Мазманова самым сильным парнем был новобранец из Овита… — то есть Аветик не должен знать, что мы рассказываем про то, как ударили его, что похваляемся.
 
   Столько историй, столько превращений… Дошли до сегодняшнего дня, что дальше с ними будет?