служителя, спрашивая, что мне угодно.
- Я хочу поиграть, - сказал я, подавая билет, - я из Пензы, у меня там
имение.
Они отошли, пошептались, пока я не повернулся к ним спиной и не стал
подыматься по широкой, мраморной, в темных коврах, лестнице, скользя рукой
по мраморным перилам. Навстречу мне спускались декольтированные розовые и
бледные женщины, гвардейцы, толстенные, с высокомерным выражением лиц, сытые
старики; брильянты, лакеи с подносами, вьющиеся растения в белых консолях -
все сразу утомило меня, сделало жалким и тяжело дышащим. Было так светло,
что, казалось, исчез воздух, праздничный свет горел на шелках платьев, в
зрачках людей; пахло тонкой сигарой, дыханием толпы, духами и цирком. На
верхней площадке лестницы со всех сторон сияли богатые апартаменты, а прямо
передо мной, из чуть притворенной двери неслись монотонные восклицания -
равнодушный, отчетливо громкий счет. Я отворил дверь и очутился перед лицом
судьбы.
В большом зале, за длинными, накрытыми лиловым сукном столами, сидело
множество народа, в напряженной тишине склонившись над карточками лото.
Преобладали пожилые франты с провалившимися щеками, пузанчики-генералы,
напудренные дамы и артистические шевелюры. На остальных тошно было смотреть.
Безусый мальчик в ливрее, стоя на трибуне, вертел аппарат, выкрикивая сонным
голосом молодого охрипшего петушка номера падающих костяшек; после каждого
его возгласа нервный, замирающий трепет наполнял залу, словно перед глазами
собравшихся мучился привязанный к дереву человек, а в него летела за пулей
пуля, и никто не знал, после какого выстрела белый лоб обольется кровью. В
простенках висели старинные портреты полунагих женщин и стариков с лицом
Мольтке, предки дворянской семьи взирали прищуренными глазами на новое
поколение, освежающее затхлую атмосферу покинутого дворца жаргоном ночной
улицы и лимонадом-газес. Я сел, путаясь коленями в ножках стульев, меж
красивым, с лысым черепом, краснощеким пожилым человеком и маленькой, с
усиками, женщиной, полной, черненькой и востроглазой. Они не обратили на
меня никакого внимания. Купив за рубль карту, я, пока вокруг шумел оживший
после чьего-то выигрыша зал, отпечатал в своем мозгу неизгладимые цифры; меж
них было много мне симпатичных - 7 - 17 - 41 - 80, а верхний ряд весь
состоял из больших двузначных. В это время меня стало томить предчувствие
выигрыша; не умея хорошо описать такое душевное осложнение, скажу, что это -
ощущение тяжелой, напряженной подавленности и сердцебиения, руки тряслись.
Опять наступила тишина; поглазев вправо, я увидел на высоком шесте
таблицу с цифрой - 180. Мне предстояло получить сто восемьдесят рублей. Я не
хотел отдавать их ни лысому, ни черненькой женщине; потекли долгие секунды,
воздух крикнул:
- Шестнадцать!
У меня заболела шея от напряжения, я поднял руку с деревянным кружком,
твердя: "Сорок один, сорок один, сорок один!" Судьба прыгала вокруг этого
номера, как сорока в весенний день: сорок три, сорок шесть, сорок... и
переходила к двадцатым или девяностым. Вдруг сказали: "единица!"
Моя рука без всякого с моей стороны участия убила деревянным кружком
единицу; в этом была реальность, одна пятая успеха, я обратил все свое
внимание на этот ряд, дрожа над тридцатью четырьмя. Зала погрузилась в
туман; в голове, один за другим, разрывались снаряды, помеченные
выкрикиваемыми номерами; я стал гипнотизировать мальчишку в ливрее, твердя:
"Скажи. Ты обязан. Сейчас ты скажешь. Скажи. Скажи!"
Время, превращенное в пытку, тянулось так медленно, что от нетерпения
болели виски; не сиделось, стул щекотал меня. Закрыв три цифры подряд, я
через три номера закрыл четвертую и затрясся: у меня была кварта.
Сейчас! Как только назовут пятый номер, возбуждение всех ста
восьмидесяти человек разрядится во мне одном. В горле подымалась и опадала
спазма; посмотрев в стороны, я увидел множество карточек с застывшими над
ними руками: там существовали кварты. Сейчас меня должны были ударить по
голове выигрышем или проигрышем; я возлелеял свою последнюю цифру, оживил
ее, вдохнул в нее душу и молился ей. Цифра эта была семнадцать. Она походила
на молодую девушку; семь - с перегибом в талии и зонтик - единица; я любил и
ненавидел ее всем кипением крови.
Ливрея сказала:
- Шестьдесят три!
- Четырнадцать!
- Семнадцать!
Мальчик в ливрее стал мне родным братом. Бешеный восторг облил меня с
головы до ног. Я задохнулся, вспотел, крикнул:
- Хорошо, я! - и нервный тик задергал левое мое веко, переходя в щеку
стреляющей болью; кругом зашумели - я выиграл.
Пока на меня смотрели в упор и искоса игроки, я запустил обе руки в
поставленное передо мной лакеем серебряное блюдо с кружкой, стиснул пачку
бумажек, почти больной, пересчитал их, бросил два рубля в кружку, встал и
вышел. Я чувствовал себя дерзким авантюристом, Александром Калиостро,
Казановой и смело, даже выразительно улыбнулся мимо идущей красивой фее с
волосами телесного цвета. В ресторане, среди люстр, сотен взглядов и
татарской фрачной орды лакеев, я выпил у буфета шесть рюмок коньяку и
устремился к выходу.
- Хочу перекинуться в картишки, - сказал я кому-то с официальным видом.
- Где здесь играют в карты?
Идя в указанном направлении, я был настроен торжественно, смотрел
твердо, ступал уверенно и отчетливо. В карточной негде было упасть яблоку;
черные груды спин копошились над невидимыми мне столами; иногда бледный
человек, отклеиваясь от какой-нибудь из этих груд и сжимая в кармане нечто,
шел к другому столу, зарывался в новой груде и пропадал. В проходах важно
стояли служители; никто не вскрикивал, не ругался; что-то тихо звенело и
шелестело; некоторые, выжидая момент, раскачивались на стульях, прихлебывая
напитки; в просветах сюртуков и бутылок мелькали холеные руки банкометов;
движения их казались благословляющими, кроткими и ласковыми. Различные
замечания шепотом и вполголоса порхали в накуренном помещении; большинство
их отличалось загадочным содержанием.
- Две тройки - комплект.
- Девятка? Жир после девятки.
- Раздача.
"Раздача" произносилось вокруг меня все чаще и чаще, то с улыбкой, то
смачно, то безучастно; казалось, толпе дан лозунг, передающийся из уст в
уста; мне представился человек с озорным лицом, сидящий на стуле и
спрашивающий: "Вам сколько? - Тысячу? - Будьте добры, возьмите тысячу. А
вам? - Пятьсот? - Пожалуйста, вот деньги".
Работая локтями, я протолкался к столу, вокруг которого, брызжа слюной,
шептали: "раздача!" - отделил на ощупь из кармана бумажку и прежде, чем
поставить ее, присмотрелся к игре. Мудреного в ней ничего не было. Метал,
отдуваясь, человек с фатально-унылым лицом, лет пятидесяти; в галстуке его
горел брильянт; синева под глазами, желтый кадык и узловатые пальцы делали
его наружность неряшливой. Я посмотрел на свою бумажку - она оказалась
двадцатипятирублевым билетом, - замялся и поставил туда, где лежало больше
денег.
Денег на столе было вообще очень много; они валялись без всякого
почтения, но за каждым рублем следила горящая пара глаз. Банкомет заявил:
"игра сделана" таким тоном, словно он был Ротшильдом, и привел в движение
руки. Порхая, летели карты и на мгновение все стихло.
- Девять, - услышал я сбоку.
- Три!
- Восемь!
- Очко, - сказал банкомет; посерел, оттянул пальцем тесный воротничок и
стал платить деньги. На мой билет упало три золотых, я взял их вместе с
бумажкой, подержал в кулаке и поставил на то же место. Опять замелькали
карты, угрожающе быстро падая на четыре стороны света, и я услышал:
- Семь.
- Пять.
- Жир.
- Свой жир, - сказал банкомет. - Два куша в середину, крылья пополам,
шваль пополам, шваль полностью.
И он стал платить деньги. Я снял сто.
Это повторилось несколько раз; я ставил то пять, то пятьдесят, куда
попало, у меня брали или я брал, с пересохшей глоткой, утеряв способность
соображать что-либо, чувствуя, что тяжелеет левый карман и что на меня легло
сзади, по крайней мере, три человека; я сносил эту тяжесть, как какую-нибудь
пылинку; чужие руки, извиваясь около моих щек, протягивались через меня,
брали или поспешно прятались. Бумажки я запихивал комочками в карманы
жилета, рубли и золото сыпал в брюки, пиджак; как пиявка, я присосался и не
отходил; я дрожал, чувствуя растущую свою мощь, кому-то улыбался, как
заговорщик, находил то симпатичными, то отвратительными одних и тех же людей
в течение двух минут; курил папиросы, роняя пепел с огнем на чьи-то плечи и
рукава; я был в азарте. Наконец, банкомет встал; вокруг загудели, стали
толкаться. Встал еще один из шести сидевших вокруг стола; я шлепнулся на его
место, отбросив розового жандармского офицера. Почему-то вдруг переменились
лица, подошли новые, и я увидел себя соседом породистого брюнета, а с другой
стороны - рыжего хищника. Теперь я ставил немного, собирая, так как мне
упорно везло, рублями и трешками, а когда подошла моя очередь метать -
подумал, что это будет последний и решительный бой.
Стасовав колоду и исколов при этом руки углами новеньких карт, я,
подражая игрокам, сказал:
- Ответ. Делайте вашу игру.
Первый удар дал мне рублей семьдесят. На втором я отдал, пожалуй,
триста и дрогнул; колода готова была выскользнуть у меня из рук с
решительными словами: "более не играю", но я бессознательно прикинул в уме,
сколько на столе денег, жадность взяла верх - и я сдал.
- Девять.
Породистый брюнет услужливо, даже подобострастно кинулся собирать
деньги. Куча бумажек, выросшая почти до подбородка, испугала меня задним
числом: я сообразил, что моих денег могло не хватить в случае проигрыша.
Испуг этот не был настоящим - я выиграл; на душе стало вдруг легко и просто.
Очертя голову, я стал метать.
То, что произошло дальше, можно для краткости назвать избиением. Я бил
шестерки семерками, жиры двойками, восьмерки девятками. Мне некуда было
класть деньги, я совал их под левый локоть, прижимал к столу так крепко, что
ныли мускулы; мне помогали со всех сторон, так как я еще не вполне освоился
и медлил; при этом я заметил, что помогающие сами не ставят, а просто любят
меня, бескорыстно делая за меня расчет; это держало меня некоторое время в
напряженном состоянии благодарности, а затем я стал презирать всех. Прошло
еще два-три удара, после которых понтеры откидываются на спинки стульев; я
взял последние выигранные деньги, подумал, сдал еще, заплатил
шестисотрублевый комплект, сказал: "Довольно" и с горячей головой встал,
покачиваясь на одеревеневших ногах. Свита помощников тронулась за мной
рысью, я на ходу бросил лакеям несколько золотых, и мне показалось, что они
ловят их ртом; скользнул, извиваясь в толпе, пробежал коридор, едва не
уронив горничную, заметил уборную, потянул дверь, убедился, что никого нет,
и весь звеня и шурша, щелкнул задвижкой.
Отдышавшись, я посмотрел в зеркало и увидел лицо ужаленного змеей,
махнул рукой и принялся выгружать деньги в раковину умывальника. Это был
экстаз осязания, торжество пальцев, восторг кожи; я находил пачки, плотные
комки, холодные струйки золота, сторублевки, завернутые в трешницы, ворох
бумажек рос, топорщился, хрустел и пух, достигая трубочки крана, из которого
капала вода; начав считать, быстро упаковал две тысячи, положил их в карман
и рассмеялся. "Это сон, - сказал я, - бумажки сейчас превратятся в сапоги
или огурцы". Но требовательный стук в дверь был реален и изобличал стоявшего
в сюртуке человека, как очень нетерпеливого. Я забыл о нем, начав считать
дальше, и к тому времени, когда стук сделался неприличным, в карманах моих
лежало верных десять тысяч двести одиннадцать рублей.
Состояние, в котором тогда находился я, естественно предполагает полное
расстройство умственных способностей. С головой, набитой фигурами игроков,
арабскими сказками и бешеными желаниями, не чувствуя под собой земли, я
отворил дверь, пропустил человека с искаженным лицом, рассыпался в легких
щегольских извинениях и, порхая, выбежал в коридор.


    V



Воспоминания изменяют мне в промежуток от этого мгновения до встречи с
Шевнером. Я где-то бродил, наступал на шлейфы и трены, приставал к дамам,
присоединялся к группам из двух-трех человек, о чем-то спорил, курил
купленную в буфете гаванскую сигару, часто выпивал, но не пьянел.
Переходя из залы в залу, я вступил, наконец, в совершенно неосвещенное
пространство; впереди высились начинающие бледнеть четырехугольники огромных
окон, наискось прикрытые шторами; у моих ног тянулся по ковру в темноту свет
не притворенных мною сзади дверей. Массивная темнота была, казалось,
безлюдна, но скоро я заметил огоньки папирос и силуэты, шевелившиеся в
разных местах; тихий разговор по уголкам делал меня нерешительным; не зная,
что происходит здесь, и боясь помешать, я хотел уйти, как в это время кто-то
крепко стиснул мой локоть. Обернувшись, я разглядел Шевнера; он смотрел на
меня радостными глазами и, не выпуская локтя, приложил палец к губам. Он
часто дышал, затем, приложившись губами к моему уху и обдавая меня горячими
ресторанными запахами, зашептал:
- Поздравляю, не уезжайте, будет интересно. Я уже все устроил. Я сообщу
вам сейчас программу. Проживем тысячу, а? Шальные деньги. Молчите, молчите,
не говорите громко. Тут импровизированное собрание. Все поэты или
беллетристы, а один студент привел поразительную девушку - Раутенделейн,
мимоза. Я уже подъезжал, но ничего не выходит; хотите, познакомлю.
Сообщив мне таким стремительным образом весь запас накопленной по
отношению ко мне дружеской теплоты, Шевнер, кривя ногами, побежал в мрак и,
возвратившись, уселся сзади. Осмотревшись, я заметил, что в зале не так
темно, различил кресло и сел рядом с Шевнером. Он, по-прежнему часто и
горячо дыша, назвал мне десять или двенадцать известнейших в литературе
фамилий. Польщенное мое сердце облилось гордостью, и быстро, на смех, для
утоления невольной зависти, сообразив, что мог бы я написать сам, я сказал:
- Я набит деньгами. Я бил их, знаете, как новичок, я выиграл пятьдесят
тысяч.
- Хе-хе, - сочно хихикнул он и шлепнул меня по колену. - Я все устроил.
Я хотел сказать что-то тонкое и циничное, но тут один из силуэтов с
бородкой встал, выпрямившись на тускло-бледном фоне окна. Светало, мрак
переходил в сумерки, а сбоку, линяя, как румяна на желтом лице, полз к ногам
электрический свет; в его направлении за дверной щелью мелькали плечи и
галуны.
- Тише! - раздалось по углам, и я рассмотрел прилипшие к креслам и
диванам, словно вдавленные, фигуры: подглазная синева лиц составляла вместе
с бровями род очков, и все было серое в усиливающемся свете, зала
представлялась сумеречным, роскошным сараем; на круглом мозаичном столе
белели каемки салфеток, кофейные чашечки. Все вместе напоминало строгое
тайное судилище, где судьи соскучились и, расковав невидимого преступника,
поцеловались с ним с чувством братского отвращения и сели пить.
Бородка изящного силуэта дрогнула, он стал теребить галстук и ласково,
с искусно впущенной в интонацию струей интимной тоски, прочел стишки.
- Прекрасно! Изумительно! - сказали усталые голоса вразброд, и кто-то
принялся размеренно хлопать. Рассвело почти совсем; я увидел лица талантов,
известные по журнальным портретам, и мои десять тысяч потеряли несколько
свое обаяние. Шевнер опять засуетился, забегал и объявил мне, что человек с
прядкой на выпуклом лбу и толстыми губами - капитан Разин и что он прочтет
сейчас сказку.
Опять я испытал восхищение, видя грузно подымающуюся фигуру писателя, и
как будто подымался он для меня, серенького провинциала. Никто из этих людей
не посмотрел на меня - и это придавало им еще больше значительности. Разин,
положив руку на спинку кресла у затылка испитой барышни, просто сказал:
"Я пришел в царство, где нет теней, и вот, вижу - нет теней, и все
прозрачно-светло, как лед".
Он умолк, поднял брови, насупился, сел, а я посмотрел вправо и влево.
Лица стали значительно скорбными, взгляды - тяжелыми и ресницы поникли, -
тужились понять смысл произнесенных слов.
Окна из бледных стали светлыми, просветлел зал; медленно, словно ценя
каждое свое движение, поднялась среди всех девушка с приветливыми глазами на
овальном лице, в черном шелковом платье, гибкая, высокая, болезненная и
прекрасная. Шевнер вился около нее, скаля зубы, а она смотрела на него
добродушно, почти материнским взглядом; тут я не выдержал; умиленный,
зачумевший, сытый удачей, я твердо встал и, горячась, потому что вялым тоном
таких вещей не предлагают, сказал:
- Русские цветы, взращенные на отравленной алкоголем, конституцией и
Западом почве! Я предлагаю снизойти до меня и наполнить все рестораны
звонким разгулом. Денег у меня много, я выиграл пятьдесят тысяч!
- Он прекрасный человек! - закричал Шевнер с вытянутым лицом. - У него
гениальная шишка! Я вас познакомлю... Да здравствует просвещенный читатель!
Я очутился в тесном кругу, мне шутливо жали руку, и кто-то сказал:
"Джек Гэмлин!" Высокая девушка стояла позади всех, я рвался к ней, но крепко
стиснутый Шевнером локоть мой ныл зубной болью, а молодой студент, толстый,
деревянно хохоча, гладил меня по жилету. Жаркое солнце, не выспавшись,
облило нас пыльным, дрянным светом; полинялые, замузганные бессонницей,
вышли мы все, толкаясь в дверях, и, пройдя к лестнице, рделись внизу, вышли
на панель, где с закружившимися от свежего воздуха головами попарно
расселись на извозчиков. Толкаясь впереди всех, я завладел смущенно
улыбавшейся, трезвой, высокой девушкой, и мы с ней поехали сзади всех. На
пустых улицах бродили дворники, подметая тротуары. Светлая пустота
перспектив, с ясным небом, облитым солнцем, ставнями запертых магазинов,
казалась мне особого рода искусственным освещением, придуманным для
разнообразия ночи.
Трясясь в пролетке, я, прижимаясь к своему милому спутнику и обнимая ее
негнущуюся талию, сказал:
- Отчего вы грустная и молчаливая? Не презирайте нас. И, пожалуйста, не
говорите вашего имени. Не знаю почему - я чувствую к вам нежность. Мне вас
жаль. Вы добрая.
- Нет, - возразила она очень серьезно, - вы меня не знаете. Я жестока и
зла.
- Вы - чудо! - шепнул я, млея. - Я недостоин поцеловать вашу руку. Но
я, между прочим, в вас влюбился. Я счастлив, что сижу с вами.
- Отчего вы все говорите одно и то же? - спросила она с некоторым
злорадством. - Я часто это слышу.
- Знаете, - искренно сказал я, стараясь не ударить в грязь лицом в
искренности, - все мы дрянь. Женщина обновит мир. Лучшие из нас, натыкаясь
на женщину нешаблонной складки, мучительно раскаиваются в своих пошлостях.
"Вот мы прошли мимо света, и свет погас", - так скажут они.
Я произнес эту тираду спокойно и вдумчиво, с оттенком грусти, и
умиление от собственной глубины защекотало мне в горле. Она повернулась ко
мне лицом, придерживая шляпу, так как с речки полыхал ветер, и долго
смотрела на меня угрожающими глазами. Я не сморгнул и блеснул глазами,
расширив зрачки и плотно сжав губы. Затем выражение ее лица стало простым, и
я перевел дух.
- Мы куда сейчас едем?
- Не знаю, - сказал я, - и не надо знать этого. Может, будут
неожиданные развлечения. Заранее знать - скучно. А вам что нужно здесь, с
нами?
- Я случайно, через знакомого студента. Мне интересно, я никогда не
бывала ни в такой обстановке, ни с такими людьми.
"Эта девушка мучительно напрягает душу", - подумал я и, уловив конец
нитки, потянул клубок.
- Вы думаете, вам здесь сверкнет что-нибудь? - спросил я. Сердце мое
билось глухо и жадно; сквозь драп пальто я чувствовал тепло ее тела.
- Все может быть, - серьезно сказала она. - Вы кто?
- Стрела, пущенная из лука, - значительно проговорил я. - Сломаюсь или
попаду в цель. А может быть, я вопросительный знак. Я - корсар.
На ее щеках появились ямочки, она добродушно рассмеялась, а я стиснул
ее молчаливую руку и, помогая сойти у подъезда, шепнул, стараясь как можно
загадочнее произнести следующую ерунду:
- Далекая, милая, похожая на цветок, шаг за шагом звучит в пустыне.
Тут же, сконфузившись так, что заболели скулы, быстро оправился; и,
внутренно усмехаясь, пошел за этой женщиной.


    VI



Я слыхал от многих компетентных и всеми уважаемых людей, что не следует
много говорить о пьянстве и безобразиях, производимых вывернутым наизнанку
человеком во всякого рода увеселительных местах. По их мнению, все подобные
описания грешат неточностью, вернее - произволом фантазии, так как велик
соблазн говорить о невладеющих собой людях, что угодно. Я же думаю, что
человек, сумевший напоить Калиостро, Марию Башкирцеву и Железную Маску,
вполне удовлетворил бы свое любопытство.
За низко кланяющимся лакеем мы прошли всей гурьбой по засаленным
коридорам в обширный, дорогой кабинет с наглухо завешенными окнами. Горело
электричество. Большой стол, убранный канделябрами, гиацинтами и тюльпанами,
рояль, паутина в углах, цветной линолеум на полу, дубовые панели - все это,
еще не согретое пьянством, выглядело скучновато. Слегка засмеявшись, не
зная, с чего начать, я подарил Шевнеру три умоляющих взгляда, и он, ласково
хохоча, принялся нажимать звонки, а семейный человек во фраке, почтительно
шевеля губами, стал кланяться, запоминая, что нам угодно.
Нас было десять: три дамы, из которых одну вы уже знаете, остальные
представляли молчаливо улыбающиеся и беспрестанно щупающие прически фигуры,
недурненькие, но чванные; я, Шевнер, капитан Разин, пасхальный студент, поэт
с надтреснутым лицом и бородкой цвета пыльных орехов, старик - по осанке
бывший военный - и один самой ординарной наружности, но именно вследствие
этого резко выделяющийся из всех; он был прозаик и звали его Попов.
Сосчитав всех, я вдруг сообразил, кто мои гости, и стало мне лестно до
говорливости. Я поднял бутылку, отбил горлышко черенком ножа, облил
скатерть, встал, прихлебывая шестирублевую жидкость, и закричал:
- Знаете ли вы, что все хорошо и прекрасно, - и земля, и небо, и вы, и
мы, и всякая тварь живая? Я всем сочувствую! Пью за ваше здоровье.
Помедлив и посмеявшись, все стали пить; больше всех пили я, Разин и
Шевнер. Я суетился, кричал, острил и выражал желание подарить каждому сто
рублей. Уставая, я наклонялся к высокой девушке, шептал ей на ухо нежные
слова любви, не помню - что, но, кажется, выходило неудачно. Каждый раз, как
я начинал говорить, она медленно поворачивала ко мне лицо и была очень
внимательна, смотрела, не мигая, изредка улыбаясь левым углом губ; обратив
на это внимание, я заметил, что рот у нее яркий, маленький и упругий. Когда
я дотронулся до ее талии, она механически откачнулась, а я сказал:
- Это ничего, что я нелеп. Я потом вымоюсь вашим взглядом. Все нелепо.
Я нелеп. Все - негры. Я негр. Я держу свою душу в руках, я буду собирать
песчинки, приставшие к вашим ногам, и каждую поцелую отдельно.
- Вы не пейте больше, - серьезно произнесла она, - видите, я все еще с
одной рюмочкой.
Я сделал отчаянное лицо, запел фальшиво, изо всех сил стараясь
изобразить большую мятущуюся душу, но стало противно. Стол шумел, пел и
свистал; по временам удушливый туман скрывал от моих глаз происходящее, а
вслед затем опять и очень близко, словно у себя на носу, я видел ведерки с
шампанским, за ними круг лиц - и так болезненно, что, переводя глаза с
одного на другого, становился на один момент то Шевнером, то Поповым, то
стариком. Иногда все замолкали, но и тут не было тишины; казалось, ворошится
и бормочет сам воздух, сизый от табачного дыма.
Мы говорили о женщинах, радии, душе медведя, повестях Разина, поэзии
будущего, способах перевозки пива, старинных монетах, гипнозе, водопроводах,
смерти, новой оперетке, мозольном пластыре, воздушных кораблях и планете
Марс. Шевнер сказал, споря с Поповым:
- Все продажно, а земля - лупанарий.
Отупелый, я чувствовал все-таки, как меня кто-то просит уйти... С
трудом сообразив, что это говорит девушка, я повернулся к ней и увидел, что
она громко смеется, а старичок, гладя ее по плечу, покручивает усы. И вдруг,
почувствовав сильнейшее утомление, я встал среди множества больших глаз,
бросил на стол горсть бумажек, стиснул маленькую, ответившую слабо на мое
пожатие, руку и направился к выходу. Обернувшись у двери, я увидел, что все
задерживают мою спутницу, долго прощаясь с ней, и закричал:
- Скорее! Скорее!
Шевнер подбежал ко мне, выдергивая из-за галстука салфетку, но
покачнулся и, отлетев в сторону, упал; я подхватил девушку, спрашивая:
- Домой хотите? Хотите домой? Где вы живете?
- У меня голова кружится, - проговорила она, поспешно сбегая с
лестницы.
Я нагнал ее внизу, подал пальто и вывел, сунув швейцару рубль. Моросил
дождь, было тепло, утро вспоминалось далеким. Поняв, что день прошел, я
мгновенно припомнил многое, утраченное во хмелю, но теперь ясное, сделавшее
минувший день долгим. Я вспомнил, что кто-то спал на диване и что был
промежуток, в течение которого я сидел вдвоем с Поповым, рассказывая ему
свою жизнь. Меня мутило. Усадив девушку на извозчика, я долго не мог попасть
на сиденье, наконец, отдавив ей колени, устроился. Выслушав адрес, извозчик
долго бил клячу, она вышла из терпения и помчалась трамвайной линией, где в
тусклой мгле светились красные огоньки вагонов.
Под ветром и дождем я раскис. Десять тысяч казались плюгавым пустяком;
грузная скука села на горб, сгибая спину, и все прелести возбуждения, кроме
одной, ушли.