когда в ней станут люди вырастать

такие же, как те, кого убили.


 




 

Я, в сущности, всю жизнь писал о том, как

мы ткали даже в рабстве нашу нить;

достанет ли таланта у потомка

душой, а не умом нас оценить?


 




 

В России ни одной не сыщешь нации,

избегнувшей нашествия зверей,

рождённых от безумной радиации,

текущей из несчётных лагерей.


 




 

Бурлит людьми река Исхода,

уносит ветви от корней,

и молча ждет пловца свобода

и сорок лет дороги к ней.


 




 

Еврей весьма уютно жил в России,

но ей была вредна его полезность;

тогда его оттуда попросили,

и тут же вся империя разлезлась.


 




 

Мы ушли, мы в ином окаянстве

ищем радости зренья и слуха,

только смех наш остался в пространстве

флегматичного русского духа.


 




 

Мой жизненный опыт – вчерашен,

он рабской, тюремной породы,

поэтому так ошарашен

я видом иной несвободы.


 




 

Я скучаю по тухло-застойной

пошлой жизни и подлой морали,

где тоскуя о жизни достойной,

мы душой и умом воспаряли.


 




 

Я уезжал, с судьбой не споря,

но в благодетельной разлуке

как раковина – рокот моря,

храню я русской речи звуки.


 




 

Я пишу тебе письмо со свободы,

всё вокруг нам непонятно и дивно,

всюду много то машин, то природы,

а в сортирах чисто так, что противно.


 




 

Навеки в нас российская простуда;

живём хотя теплично и рассеянно,

но все, что за душой у нас – оттуда

надышано, привито и навеяно.


 




 

Чисто русский, увы, человек –

по душе, по тоске, по уму,

я по-русски устроил свой век

и тюрьму поменял на суму.


 




 

От моей еврейской головы

прибыль не объявится в деньгах,

слишком я наелся трын-травы

на полянах русских и лугах.


 




 

Боюсь с людьми сходиться ближе,

когда насквозь видна их суть:

у тех, кто жил в вонючей жиже,

всегда найдётся что плеснуть.


 




 

Один еврей другого не мудрей,

но разный в них запал и динамит,

еврей в России больше, чем еврей,

поскольку он еще антисемит.


 




 

Игра словами в рифму – эстафета,

где чувствуешь партнёра по руке:

то ласточка вдруг выпорхнет от Фета,

то Блок завьётся снегом по строке.


 




 

И родом я чистый еврей, и лицом,

а дух мой (укрыть его некуда) –

останется русским, и дело с концом

(хотя и обрезанным некогда).


 




 

Люблю Россию: ширь полей,

повсюду вождь на пьедестале...

Я меньше стал скучать по ней,

когда оттуда ездить стали.


 




 

Мечтал я тихой жизнью праздной

пожить последние года,

но вал российской пены грязной

за мной вослед хлестнул сюда.


 




 

До боли всё мне близко на Руси,

знакомо, ощутимо и понятно,

но Боже сохрани и упаси

меня от возвращения обратно.


 





2






 

Храпит и яростно дрожит

казацкий конь при слове "жид"


 






 

В евреях легко разобраться,

отринув пустые названия,

поскольку евреи – не нация,

а форма существования.


 




 

Давным давно с умом и пылом

певец на лире пробренчал:

любовь и голод правят миром;

а про евреев – умолчал.


 




 

Развеяв нас по всем дорогам,

Бог дал нам ум, характер, пыл;

еврей, конечно, избран Богом,

но для чего – Творец забыл.


 




 

Везде цветя на все лады

и зрея даже в лютой стуже,

евреи – странные плоды:

они сочней, где климат хуже.


 




 

Я прекрасно сплю и вкусно ем,

но в мозгу – цепочка фонарей;

если у еврея нет проблем –

значит, он не полностью еврей.


 




 

Я подлинный продукт еврейской нации:

душа моя в союзе с диким нравом

использует при каждой ситуации

моё святое право быть неправым.


 




 

Пучина житейского моря

и стонов и криков полна,

а шум от еврейского горя

тем громче, чем мельче волна.


 




 

Евреи рвутся и дерзают,

везде дрожжами лезут в тесто,

нас потому и обрезают,

чтоб занимали меньше места.


 




 

В истории всё повторяется вновь

за жизнь человечества длинную,

история любит еврейскую кровь –

и творческую и невинную.


 




 

Как тайное течение реки,

в нас тянется наследственная нить:

еврей сидит в еврее вопреки

желанию его в себе хранить.


 




 

Евреи собираются молиться,

и сразу проступает их особость,

и зримо отчуждаются их лица,

и смутная меня тревожит робость.


 




 

Есть мечта – меж евреев она

протекает подобно реке:

чтоб имелась родная страна

и чтоб жить от нее вдалеке.


 




 

На пире российской чумы

гуляет еврей голосисто,

как будто сбежал из тюрьмы

и сделался – рав Монте-Кристо.


 




 

Думаю, что жить еврею вечно,

капая слезу на мёд горчащий;

чем невероятней в мире нечто,

тем оно бывает с нами чаще.


 




 

Хотя они прославлены на свете

за дух своекорыстья и наживы,

евреи легкомысленны, как дети,

но именно поэтому и живы.


 




 

Знак любого личного отличия

нам важней реальных достижений,

мания еврейского величия

выросла на почве унижений.


 




 

В еврейском духе скрыта порча,

она для духа много значит:

еврей неволю терпит молча,

а на свободе – горько плачет.


 




 

У Хаси энергии дикий напор,

а вертится – вылитый глобус,

и если поставить на Хасю мотор,

то Хася была бы автобус.


 




 

Забыв, что дрожжи только в тесте

растут махрово и упруго,

евреи жить стремятся вместе,

травя и пестуя друг друга.


 




 

Горжусь и восхищаться не устану

искусностью еврейского ума:

из воздуха сбиваем мы сметану,

а в сыр она сгущается сама.


 




 

Еврейской мутной славой дорожа,

всегда еврей читает с одобрением,

как жили соплеменники, служа

любой чужой культуры удобрением.


 




 

Может, потому на белом свете

так евреи долго задержались,

что по всей планете на столетия

дружно друг от друга разбежались.


 




 

Еврейский бес весьма практичен,

гордыней польской обуян,

слегка теперь по-русски пьян,

и по-немецки педантичен.


 




 

На месте, где еврею все знакомо

и можно местным промыслом заняться,

еврей располагается как дома,

прося хозяев тоже не стесняться.


 




 

В евреях есть такое электричество,

что всё вокруг евреев намагничено,

поэтому любое их количество

повсюду и всегда преувеличено.


 




 

В мире нет резвее и шустрей,

прытче и проворней (будто птица),

чем немолодой больной еврей,

ищущий возможность прокормиться.


 




 

Всё ночью спит: недвижны воды,

затихли распри, склоки, розни,

и злоумышленник природы –

еврей во сне готовит козни.


 




 

Везде на всех похож еврей,

он дубом дуб в дубовой роще,

но где труднее – он умней,

а где полегче – он попроще.


 




 

Нынче нашёл я в рассудке убогом

ключ ко всему, чему был изумлён:

да, у евреев был договор с Богом,

только он вовремя не был продлён.


 




 

Поверхностному взгляду не постичь

духовность волосатых иудеев;

во многих – если бороду остричь –

немедля станет видно прохиндеев.


 




 

Ни одной чумной бацилле

не приснится резвость Цили.

А блеснувшая монета

в ней рождает скорость света.


 




 

Это кто, благоухая,

сам себя несет, как булку?

Это вышла тётя Хая

с новым мужем на прогулку.


 




 

Содержимому наших голов

мир сегодняшний сильно обязан,

в мире нету серьёзных узлов,

где какой-то еврей не завязан.


 




 

Еврей везде еврею рад,

в евреях зная толк,

еврей еврею – друг и брат,

а также – чек и долг.


 




 

Все гипотезы, факты и мнения

для здоровья полезны еврею:

посещая научные прения,

я от мудрости сладостно прею.


 




 

Логичность не люблю я в человеке,

живое нелогично естество,

та логика, что выдумали греки –

пустое для еврея баловство.


 




 

Наука расщёлкать пока что слаба

характера нашего зёрна;

еврейство – не нация, это судьба,

и гибельность ей жизнетворна.


 




 

Народ любой воистину духовен

(а значит – и Создателем ценим)

не духом синагог или часовен,

а смехом над отчаяньем своим.


 




 

А знает ли Бог в напряжённых

раздумьях о высшей морали,

что пеплом евреев сожжённых

недавно поля удобряли?


 




 

Еврейский огонь затухал, но не гас,

и тем отличаемся мы,

но желтые звёзды пылают на нас

заметней в периоды тьмы.


 




 

Тайной боли гармоничные

с неких пор у целой нации,

у еврея с дымом – личные

связаны ассоциации.


 




 

Печально, если правы те пророки,

слепые к переменным временам,

которые все прошлые уроки

и в будущем предсказывают нам.


 




 

Нравы, мода, вкус, идеи –

всё меняется на свете,

но всё так же иудеи

состоят за всё в ответе.


 




 

В истории бывают ночь и день,

и сумерки, и зори, и закаты,

но длится если пасмурная тень,

то здесь уже евреи виноваты.


 




 

Ту тайну, что нашёптывает сердце,

мы разумом постичь бы не могли:

еврейское умение вертеться –

влияет на вращение Земли.


 




 

Мы в мире живём от начала начал,

меж наций особая каста,

и в мире я лучше людей не встречал,

и хуже встречал я не часто.


 




 

Полон гордости я, что еврей,

хоть хулу изрыгает мой рот;

видя ближе, люблю я сильней

мой великий блудливый народ.


 




 

Наверно, это порчи знак,

но знаю разумом и сердцем,

что всем евреям я никак

быть не могу единоверцем.


 




 

Неожиданным открытием убиты,

мы разводим в изумлении руками,

ибо думали, как все антисемиты,

что евреи не бывают дураками.


 




 

Ещё я не хочу ни в ад, ни в рай,

и Бога я прошу порой как друга:

пугай меня, господь, но не карай,

еврей сильнее духом от испуга.


 




 

В лабиринтах, капканах и каверзах рос

мой текущий сквозь вечность народ;

даже нос у еврея висит, как вопрос,

опрокинутый наоборот.


 




 

От ловкости еврейской не спастись:

прожив на русской почве срок большой,

они даже смогли обзавестись

загадочной славянскою душой.


 




 

Мне приятно, что мой соплеменник

при житейском раскладе поганом

в хитроумии поиска денег

делит первенство только с цыганом.


 




 

Напрасно я витаю в эмпиреях

и столь же для химер я стар уже,

но лучшее, что знаю я в евреях –

умение селиться в мираже.


 




 

Евреи уезжают налегке,

кидая барахло в узлах и грудах,

чтоб легче сочинялось вдалеке

о брошенных дворцах и изумрудах.


 




 

Душе бывает тяжко даже бремя

лишения привычной географии,

а нас однажды выкинуло время –

из быта, из судьбы, из биографии.


 




 

Так сюда евреи побежали,

словно это умысел злодейский:

в мире ни одной ещё державе

даром не сошёл набег еврейский.


 




 

Еврею от Бога завещано,

что душу и ум ублажая,

мы любим культуру, как женщину,

поэтому слаще – чужая.


 




 

Из-за гор и лесов, из-за синих морей

кроме родственных жарких приветов

непременно привозит еврею еврей

миллионы полезных советов.


 




 

Еврей с отвычки быть самим собой,

а душу из личины русской выпростав,

кидается в израильский запой

и молится с неистовостью выкрестов.


 




 

Сметливостью Господь нас не обидел,

её нам просто некуда девать,

евреи даже деньги в чистом виде

умеют покупать и продавать.


 




 

Я то лев, то заяц, то лисица,

бродят мысли бешенной гурьбой,

ибо я еврей, и согласиться

мне всего трудней с самим собой.


 




 

Израиль я хвалю на всех углах,

живётся тут не скучно и упруго,

евреи – мастера в чужих делах,

а в собственных – помеха друг для друга.


 




 

Не молясь и не зная канонов,

я мирской многогрешный еврей,

но ушедшие шесть миллионов

продолжаются жизнью моей.


 




 

Расчислив жестокого века итог,

судить нас не следует строго:

каков он у нас, отвернувшийся Бог,

такие евреи у Бога.


 




 

Загробный быт – комфорт и чудо;

когда б там было не приятно,

то хоть один еврей оттуда

уже сыскал бы путь обратно.


 





3






 

Увы, подковой счастья моего

кого-то подковали не того


 






 

Вчерашнюю отжив судьбу свою,

нисколько не жалея о пропаже,

сейчас перед сегодняшней стою –

нелепый, как монах на женском пляже.


 




 

Декарт существовал, поскольку мыслил,

умея средства к жизни добывать,

а я, хотя и мыслю в этом смысле,

но этим не могу существовать.


 




 

Любая система, структура, режим,

любое устройство правления –

по праву меня ощущают чужим

за наглость необщего мнения.


 




 

Моих соседей песни будят,

я свой бюджет едва крою,

и пусть завистливо осудят

нас те, кто сушится в раю.


 




 

Я пить могу в любом подвале,

за ночью ночь могу я пить,

когда б в уплату принимали

мою готовность заплатить.


 




 

Главное в питье – эффект начала,

надо по нему соображать:

если после первой полегчало –

значит, можно смело продолжать.


 




 

А пьянством я себя не истреблял,

поскольку был доволен я судьбой,

и я не для забвения гулял,

а ради наслаждения гульбой.


 




 

Канул день за чтеньем старых книг,

словно за стираньем белых пятен –

я сегодня многого достиг,

я теперь опять себе понятен.


 




 

В тюрьму однажды загнан сучьей сворой,

я прошлому навеки благодарен

за навык жить на уровне, который

судьбой подарен.


 




 

Вчера я пил на склоне дня

среди седых мужей науки;

когда б там не было меня,

то я бы умер там со скуки.


 




 

Ценя гармонию в природе

(а морда пьяная – погана),

ко мне умеренность приходит

в районе третьего стакана.


 




 

Судьбу свою от сопель до седин

я вынес и душою и горбом,

но не был никому я господин

и не был даже Богу я рабом.


 




 

Ввиду значительности стажа

в любви, скитаниях и быте

совсем я чужд ажиотажа

вокруг значительных событий.


 




 

Исполняя житейскую роль,

то и дело меняю мелодию,

сам себе я и шут и король,

сам себе я и царь и юродивый.


 




 

Подвальный хлам обшарив дочиста,

нашёл я в памяти недужной,

что нету злей, чем одиночество

среди чужой гулянки дружной.


 




 

Сполна уже я счастлив от того,

что пью существования напиток.

Чего хочу от жизни? Ничего;

а этого у ней как раз избыток.


 




 

Услышь, Господь, мои рыдания.

избавь меня хотя б на год

и от романтики страдания,

и от поэзии невзгод.


 




 

Когда мне часто выпить не с кем,

то древний вздох, угрюм и вечен,

осознается фактом веским:

иных уж нет, а те далече.


 




 

Кофейным запахом пригреты,

всегда со мной теперь с утра

сидят до первой сигареты

две дуры – вялость и хандра.


 




 

Дыша озоном светлой праздности,

живу от мира в отдалении,

не видя целесообразности

в усилии и вожделении.


 




 

Дар легкомыслия печальный

в себе я бережно храню

как символ веры изначальной,

как соль в житейское меню.


 




 

С людьми я избегаю откровений,

не делаю для близости ни шага,

распахнута для всех прикосновений

одна лишь туалетная бумага.


 




 

И я носил венец терновый

и был отъявленным красавцем,

но я, готовясь к жизни новой,

постриг его в супы мерзавцам.


 




 

Я нашёл свою душевную окрестность

и малейшее оставил колебание;

мне милее анонимная известность,

чем почетное на полке прозябание.


 




 

В толпе не изобилен выбор масок

для стадного житейского лица,

а я и не пастух и не подпасок,

не волк я, не собака, не овца.


 




 

Чертил мой век лихие письмена,

испытывая душу и сноровку,

но в самые тугие времена

не думал я намыливать верёвку.


 




 

У самого кромешного предела

и даже за него теснимый веком,

я делал историческое дело –

упрямо оставался человеком.


 




 

Явившись эталоном совершенства

для жизни человеческой земной,

составили бы чьё-нибудь блаженство

возможности, упущенные мной.


 




 

Я учился часто и легко,

я любого знания глоток

впитывал настолько глубоко,

что уже найти его не мог.


 




 

Увы, не стану я богаче

и не скоплю ни малой малости,

Бог ловит блох моей удачи

и ногтем щёлкает без жалости.


 




 

Я, слава Богу, буднично обычен,

я пью своё вино и ем свой хлеб;

наш разум гениально ограничен

и к подлинно трагическому слеп.


 




 

От боязни пути коллективного

я из чувства почти инстинктивного

рассуждаю всегда от противного

и порою – от очень противного.


 




 

Сижу с утра до вечера

с понурой головой;

совсем нести мне нечего

на рынок мировой.


 




 

Напрасно умный очи пучит

на жизнь дурацкую мою,

ведь то, что умный только учит

я много лет преподаю.


 




 

Полным неудачником я не был,

сдобрен только горечью мой мёд;

даже если деньги кинут с неба,

мне монета шишку нашибёт.


 




 

Причины всех бесчисленных потерь

я с лёгкостью нашёл в себе самом

и прежние все глупости теперь

я делаю с оглядкой и умом.


 




 

Вон живёт он, люди часто врут,

все святыни хая и хуля,

а меж тем я чист, как изумруд,

и в душе святого – до хуя.


 




 

Единство вкуса, запаха и цвета

в гармонии с блаженством интеллекта

являет нам тарелка винегрета,

бутылкой довершаясь до комплекта.


 




 

Я повторяю путь земной

былых людских существований;

ничто не ново под луной,

кроме моих переживаний.


 




 

Я проживаю жизнь вторую

и как бы я ни жил убого,

а счастлив, будто я ворую

кусок чужой судьбы у Бога.


 




 

Житейская пронзительная слякоть

мои не отравила сантименты,

ещё я не утратил счастье плакать

в конце слезоточивой киноленты.


 




 

Болезни, полные коварства,

я сам лечу, как понимаю:

мне помогают все лекарства,

которых я не принимаю.


 




 

Я курю, бездельничаю, пью,

грешен и ругаюсь, как сапожник;

если бы я начал жизнь мою

снова, то ещё бы стал картёжник.


 




 

Заметен издали дурак,

хоть облачись он даже в тогу:

ходил бы я, надевши фрак,

в сандалиях на босу ногу.


 




 

И вкривь и вкось, и так и сяк

идут дела мои блестяще,

а вовсе наперекосяк

они идут гораздо чаще.


 




 

Я сам за всё в ответе,

покуда не погас,

я сам определяю жизнь свою:

откуда дует ветер,

я знаю всякий раз,

но именно туда я и плюю.


 




 

Я жил хотя довольно бестолково,

но в мире не умножил боль и злобу,

я золото в том лучшем смысле слова,

что некуда уже поставить пробу.


 




 

Ушли куда-то сила и потенция.

Зуб мудрости на мелочи источен.

Дух выдохся. Осталась лишь эссенция,

похожая на уксусную очень.


 




 

Моя душа брезглива стала

и рушит жизни колею:

не пью теперь я с кем попало,

из-за чего почти не пью.


 




 

На лень мою я не в обиде,

я не рождён иметь и властвовать,

меня Господь назначил видеть,

а не кишеть и соучаствовать.


 




 

Чуждый суете, вдали от шума,

сам себе непризнанный предтеча,

счастлив я всё время что-то думать,

яростно себе противореча.


 




 

Не люблю вылезать я наружу,

я и дома ничуть не скучаю

и в душевную общую стужу

я заочно тепло источаю.


 




 

За лютой деловой людской рекой

с холодным наблюдаю восхищением;

у замыслов моих размах такой,

что глупо опошлять их воплощением.


 




 

В шумихе жизненного пира

чужой не знавшая руки,

моя участвовала лира

всем дирижёрам вопреки.


 




 

В нашем доме выпивают и поют,

всем уставшим тут гульба и перекур,

денег тоже в доме – куры не клюют,

ибо в доме нашем денег нет на кур.


 




 

Последнее время во всём неудача,

за что бы ни взялся – попытка пустая,

и льётся урон, убедительно знача,

что скоро повалит удача густая.


 




 

Хоть за собой слежу не строго,

но часто за руку ловлю:

меня во мне излишне много

и я себя в себе давлю.


 




 

Я пока из общества не изгнан,

только ни во что с ним не играю,

ибо лужу чувствую по брызгам

и брезгливо капли отираю.


 




 

Душевным пенится вином

и служит жизненным оплотом

святой восторг своим умом,

от Бога данный идиотам.


 




 

Высокое, разумное, могучее

для пьянства я имею основание:

при каждом подвернувшемся мне случае

я праздную своё существование.


 




 

Усталость, праздность, лень и вялость,

упадок сил и дух в упадке...

А бодряков – мешает жалость –

я пострелял бы из рогатки.


 




 

Я всё хочу успеть за срок земной –

живу, тоску по времени тая:

вон женщина обласкана не мной,

а вон из бочки пиво пью не я.


 




 

Я себя расходую и трачу,

фарта не прося мольбой и плачем;

я имею право на удачу,

ибо я готов и к неудачам.


 




 

Из деятелей самых разноликих,

чей лик запечатлён в миниатюрах,

люблю я видеть образы великих

на крупных по возможности купюрах.


 




 

Где душевные холод и мрак

роль ума исполняют на сцене,

я смотрюсь как последний дурак,

но никто во мне это не ценит.


 




 

Свой разум я молчанием лечу,

болея недержания пороком,

и даже сам с собой теперь молчу,

чтоб глупость не сморозить ненароком.


 




 

Интимных радостей ценитель,

толпе не друг и глух к идеям,

я в зале жить мечтал как зритель,

а жил – отпетым лицедеем.


 




 

Я живу в утешительной вере,

что моё не напрасно сгорание,

а уроны, утраты, потери –

я в расчёты включаю заранее.


 




 

Есть ответ у любого вопроса,

только надо гоняться за зайцем,

много мыслей я вынул из носа,

размышляя задумчивым пальцем.


 




 

Когда я пьянствовать сажусь,

душа моя полна привета,

и я нисколько не стыжусь

того, что счастлив делать это.


 




 

Как застоявшийся скакун

азартно землю бьёт копытом,

так я, улёгшись на боку,

опять ленивым тешусь бытом.


 




 

Мы живы, здоровы, мы едем встречать

друзей, прилетающих в гости,

на временном жребии – счастья печать

удачные кинулись кости.


 




 

Я к мысли глубокой пришёл;

на свете такая эпоха,

что может быть всё хорошо,

а может быть всё очень плохо.


 




 

В гармонии божественных начал

копаюсь я, изъяны уловляя:

похоже, что Творец не различал

добро и зло, меня изготовляя.


 




 

Гнев гоню, гашу ожесточение,

радуюсь, ногой ступив на землю,

я за этой жизни приключение

всё как есть заведомо приемлю.


 




 

А если что читал Ты, паче чаянья

(слова лишь, а не мысли я меняю),

то правильно пойми моё отчаянье –

Тебя я в нём почти не обвиняю.


 




 

Живя в пространстве музыки и света,

купаюсь в удовольствиях и быте,

и дико мне, что кончится всё это

с вульгарностью естественных событий.


 




 

Быть выше, чище и блюсти

меня зовут со всех сторон;

таким я, Господи прости,

и стану после похорон.


 




 

Судьбу дальнейшую свою

не вижу я совсем пропащей,

ведь можно даже и в раю

найти котёл смолы кипящей.


 




 

Я нелеп, недалёк, бестолков,

да ещё полыхаю, как пламя;

если выстроить всех мудаков,

мне б, наверно, доверили знамя.


 




 

Как раз потому, что не вечен

и тают песчинки в горсти,

я жизни медлительный вечер

со вкусом хочу провести.


 




 

Я в жизни так любил игру