— Кое-какие.
   — Ты не спросил, мог ли Генерал иметь немного итальянской крови?
   — Он мог быть просто итальянцем. Был, например, такой генерал Паолуччи, сражавшийся против Наполеона.
   — Значит, можно сказать, что мать моего Генерала — итальянка?
   — Он мог быть сыном какого-нибудь архитектора или артиста… Их было много тогда в России. Больше того, Глинка подсказал, что он мог быть сыном некоего Розатти, первой скрипки, затем полковника и, наконец, отшельника, скрывшегося в загадочном монастыре в грузинских горах.
   Миша поднимается и пересаживается на песок, чтобы обсушить ноги. Мы делаем то же самое: Прежде чем уйти, я оборачиваюсь, чтобы еще раз окинуть взглядом валуны, качающиеся в этом море со времен первых ледниковых периодов. Глядя на них, кажется, что где-то затонул корабль, груженный арбузами, и подводное течение медленно сносит их к берегу.
   На обратном пути я сижу рядом с Венгеровым, уступив Мише целиком заднее сиденье пикапа, где он и распростер свою утомленную плоть. Дорога и роща спят в лунном свете.
   — Я тут набросал кое-какой сюжет… Его славный герой — генерал. События происходят в первой половине XIX века, в Петербурге… — завожу я в надежде заполучить от них еще какие-нибудь ценные сведения.
   — Стало быть, он принимал участие в войне с Наполеоном, — подхватывает Венгеров, сразу же увлеченный темой.
   — Обязательно, он у меня уже на пенсии. Как он мог одеваться?
   — Зимой или летом?
   — И тогда, и тогда.
   — Зимой — элегантный, длинный, до колен, пиджак, так называемый сюртук, брюки узкие, снизу — на резинке. Фуражка с козырьком. Мундир темно-зеленого цвета.
   — А летом?
   — Летом — мундир с фалдами.
   — Я видел недавно одну старую улочку, дома на которой просто увешаны водосточными трубами, и представил себе, как в ненастные дни Генерал прогуливается по ней с открытым зонтом.
   — Только не с зонтом! Офицеры носили шинели — пальто из плотной ткани, с пелериной, специально, чтобы не промокнуть.
   — А на ногах?
   — Сапоги.
   — Мне бы хотелось, чтобы он был очень-беден.
   — Это будет неверно. Генерал имел много привилегий, особенно после победы над Наполеоном. Ежемесячно он получал прекрасное пособие и, конечно же, владел землями и домами.
   — Тогда каким образом я мог бы разорить его?
   — Игрой…
   — Какой?
   — В карты, например, в знаменитый «фараон», который упоминается у Пушкина в «Пиковой даме».
   — А на бильярде он не мог проиграться? — Этот мой вопрос навеян воспоминаниями детства, когда время от времени приходилось слышать, что кто-то разорился, спустив все на бильярде.
   — На бильярде, конечно, играли, но маловероятно, чтобы ставки были очень высокими.
   — Генерал с бородой?
   — Лучше без. После того как Николай Первый сбрил свою, почти все сделали то же самое. — А как они брились?
   — Сами. Каждое утро приходил слуга с тазиком, полотенцем и кувшином чистой воды.
   — Значит, нужен еще и слуга?
   — Обязательно. Больше того, я дарю вам следующую любопытную подробность. Каждый кадровый офицер повсюду возил с собой собственного слугу, которому, с очередным повышением в чине, презентовал старый мундир. Когда затем офицер производился в генералы, слуга подносил хозяину кувшин и тазик, отлитые из всех пуговиц, споротых со старых Мундиров. Ваш генерал тоже мог иметь кувшин и тазик из латуни или другого металла.
   — Что бы могло беспокоить его на старости лет?
   — В каком смысле?
   — Ну, какой-нибудь недуг.
   — Подагра или радикулит, например.
   — Чем от них лечились?
   — Думаю, мазями.
   В два ночи мы въезжаем в Ленинград, как раз к разводу мостов. Бывшая столица светла и безлюдна, без теней. Ее дворцы словно плывут в глубоких водах Новы, похожей на зеркало с амальгамой из лунного света.

Глава третья

   Его прозвали Генерал Огня за то, что он придумал эффективный способ уничтожать населенные пункты, когда туда вступали войска Наполеона.
 
   Генерал вышел на покой 13 сентября 1836 года. В этот день он прошагал пешком до самых верфей, построенных голландцами. Он был участником многих военных кампаний: экспедиции в Италию с генералом Суворовым, кавказской кампании по завоеванию Грузии, стычек с персами и, самое главное, войны с Наполеоном. В первый день отставки он выходил из дома семь раз — никак не мог усидеть без дела возле буфета. Он был известен как Генерал Огня, потому что придумал быстрый и эффективный способ уничтожать населенные пункты, когда туда вступали войска Наполеона. Способ заключался в поджоге деревянных башенок, куда заранее помещали домашних голубей, которых обязаны были доставить домовладельцы. Птицы вылетали сквозь щели горящих башенок с охваченными пламенем перьями. Они летели к родным гнездам, сея огонь на чердаках домов. Часто их горящие тельца падали на камышовые крыши или влетали в открытые окна покинутых изб. Таким же образом был устроен большой пожар Москвы, после которого французские солдаты ходили по колено в пепле.
   Пес, который служил Генералу денщиком, принадлежал прежде одному торговцу, испанцу по происхождению. Когда Генерал отправился взглянуть на собаку, о Ней говорил уже весь Петербург. Ее хозяин умер, а она улеглась у закрытой двери, надеясь, что он еще жив. Она не ела уже много дней, хотя вся улица была заставлена тарелками и сковородками, их притащили, сюда дети и горожане, потрясенные собачьей драмой. Она не прикасалась к еде и не уходила с теми, кто готов был взять ее к себе. Когда же явился Генерал, пес поднялся, может, просто для того чтобы размяться, а может, из уважения к начальству. Генерал приказал: «Вперед, марш!» — и пес побежал впереди высокого чина. Они вышли к Малой Невке и шли по ее набережной до тех пор, пока Генерал не скомандовал: «Стой!» Пес замер. Они стояли точно перед домом старого солдата. Сейчас Генерал жил в угловых комнатах своего дворца, откуда мог наблюдать за Малой Невкой, сидя на широкой, неправильной формы террасе, опиравшейся на восемь классических колонн, вросших в землю запущенного сада. Остальные комнаты дворца, включая центральные залы, были отданы во власть пыли и беспорядка и заперты навсегда: большие пустые объемы обостряют чувство одиночества, а Генералу его и без того хватало — во всем доме жили только он и его слуга. Слуга был очень стар и годился лишь для мелких услуг. Но то, что он мог еще кому-то пригодиться, придавало бодрости старому служаке. Каждое утро он входил к Генералу с тазиком и кувшином, наполненным водой для бритья. Генерал слышал, как тот начинал копошиться с первыми лучами солнца. Понятное дело: слуге нужен был по меньшей мере час, чтобы проковылять по длинному пыльному коридору сквозь анфиладу заброшенных помещений к апартаментам Генерала. Войдя, слуга ставил тазик на ларь, затем выходил и возвращался с кувшином воды. Это были два предмета, которые отлили по его заказу, расплавив все пуговицы от старых мундиров, подаренных ему хозяином, после того, как в 1810 году тот был произведен в генералы.
   Обязанностью собаки стало сопровождать нового хозяина во время долгих прогулок, особенно когда Генерал изучал лед Малой Невки и каналов с целью определить день и час начала ледохода. Вот уже несколько лет он был точен в своих предсказаниях. За час до назначенного времени он выходил на берег с брегетом в руках, чтобы показать зевакам, что это вопрос нескольких минут. Сначала ледоход заявлял о себе легким потрескиванием, затем ледяная корка покрывалась множеством трещин, потом ледяные плиты начинали шевелиться и в конце концов белые глыбы и их осколки, ничем уже не удерживаемые, быстро устремлялись в сторону моря. Система точного определения времени ледохода основывалась на показаниях примитивного прибора собственного изобретения: два горшка, поставленных один на другой. В днище того, что находился сверху, имелось отверстие, заткнутое пробкой. В ноябре Генерал наполнял его водой и выставлял на террасу, помещая на две дощечки, лежащие на втором, пустом горшке. Когда вода замерзала, Генерал вытаскивал пробку и с началом весны ежедневно следил, как тающий лед стекал в нижний горшок. Толщина льда в горшке была ровно двадцать сантиметров. Сравнивая ее с толщиной льда Малой Невки — его вырезали для больниц и крупных лавок торговцы льдом, — Генерал умудрялся безошибочно определять день, час и минуту начала ледохода в Петербурге. Показания двух поставленных друг на друга горшков дополнялись, к тому же, исследованием нескольких березовых листьев, подобранных между 15 и 20 июля, а также наблюдением за полетом чаек, которые, возвращаясь в город, устраивали на реке кошачьи концерты.
   Итак, пес шествовал в трех метрах впереди хозяина, не столько для того, чтобы быть на достаточной стратегической дистанций для защиты своего начальника, сколько из уважения к нему. Время от времени Генерал направлял его действия резкими военными командами: «Кругом!.. Вперед, марш!.. Налево!.. Стой!.. Вольно!» С этой последней командой между ними возникало нечто почти дружеское и расслабляющее обоих. Оба стояли рядом, созерцая Малую Невку или Большую Неву. Часто, как бы невзначай, пес касался мордой ноги хозяина, чуть заметное касание — результат, казалось, случайной потери равновесия. Налюбовавшись рекой, они возвращались домой, и собака вновь занимала дистанцию, которую ей надлежало занимать, держа уши настороже, готовая улавливать, скажем прямо, своеобразные команды Генерала. Действительно, однажды вечером она услышала такую: «Кругом! Кругом! Вперед, марш!» Несомненно, речь шла о бессмысленном кружении, тем не менее ситуация почему-то развеселила командира. В один из дождливых полудней — в то время, когда их отношения сделались более близкими — после долгих часов, проведенных в молчании, пес спросил, глядя Генералу в глаза:
   — Синьор Генерал, почему вы перестали воевать?
   — Потому, что стал стар.
   — Все собаки, которых я встречал в последнее время, говорили мне, что хотели бы выступить, чтобы испытать свои силы.
   — Против кого?
   — Против кого угодно.
   — У борьбы должна быть цель..
   — Назовите ее нам.
   — Но я не знаю, против чего могут протестовать собаки.
   — Против многого.
   — Например?
   — Мы ощущаем себя рабами, а это унизительно.
   — Вы не рабы, вы друзья человека.
   — В общем, они сказали, что под вашим началом готовы начать революцию.
   Генерал останавливается и ставит натруженную ногу на спину своего денщика.
   — У вас хватило бы духу собраться всем вместе на льду Новы перед Зимним дворцом и объявить забастовку? — интересуется он после небольшой паузы.
   — А дальше что?
   — А дальше, если начнется ледоход, вы должны остаться на льду, рискуя погибнуть.
   — Хорошенькое дело!
   — Это риск, которому вы должны подвергнуться. Однако царь может проявить к вам благосклонность, и вы спасетесь.
   — Какого рода благосклонность?
   — Я как раз сейчас об этом думаю и позже пошлю царю обращение от вашего имени.
   К этой теме Генерал возвращается на четвертый день дождя, после чего пес начинает носиться вверх-вниз по лестнице, чтобы дыхание его стало частым и горячим, и тогда он сумеет согреть им правое, ноющее от подагры, колено хозяина.
   — Вы могли бы потребовать освобождения всех птиц, сидящих взаперти в клетках, — произносит Генерал.
   — Но какое отношение имеют к нам птицы? — спрашивает ошеломленная собака.
   — Запомни: самое большое добро надо сделать для других, а не для себя, — отвечает Генерал и резко заключает: — Дай знать собакам, что я приказал выступить в четверг. Кто откажется — расстрел, — добавляет он, возвращаясь к привычной для него во времена действительной службы манере выражаться.
   Пес вытягивается по стойке «смирно», напуганный изменившимся грозным голосом Генерала. И тотчас же выбегает из дома по своим революционным делам. На улице льет как из ведра, вода стоит стеной и с собаки льет, как из дуршлага.

Глава четвертая

   В Москве тоже жара. Известный историк Натан Эйдельман сообщает мне, что после поражения Наполеона некий генерал дал своему псу имя Бонапарт. Я плыву по Черному морю на пароходе «Адмирал Нахимов».
 
   Я покидаю Ленинград и спешу в Москву: на поиск новых данных и новых идей. В столице такая же жара. Я прибываю в воскресенье. Послеобеденная прогулка в центре по улице 25 Октября, почти безлюдной в этот час. Разомлевшие от жары люди жмутся к узкой полоске тени вдоль, стены на правой стороне улицы. Белокаменные палаты выложены кирпичным орнаментом. Продавщица мороженого не обращает внимания на длинную очередь покупателей. Она занята своим делом: разламывает картонные коробки, складывая их ровным штабелем возле своей тележки. Я иду на Центральный рынок. У прилавков с огурцами, украинской черешней, дынями, картофелем и цветами народу мало. Выхожу во внутренний дворик, где палящее солнце выжаривает такие же пустые прилавки. Я прячусь от солнца в голубом просторном и неуютном мясном павильоне. В нем также никого, лишь воробьи в огромном количестве перепархивают с одной колоды для рубки мяса на другую. Торговки, на прилавке перед которыми разложены ощипанные куры, спят, положив головы на скрещенные руки. Спят и продавцы мяса. Я сажусь на какую-то табуретку и слушаю щебетание птиц, весело снующих по павильону. Прислоняю голову к холодной, обитой железом стене. Одна из птичек неожиданно садится мне на голову, видимо, приняв ее за что-то иное.
   Группа голодных пожилых американок и старух-китаянок с детьми движется по улице Горького. Они босы, их одежда замусолена и грязна от долгой поездки из Пекина в Москву. Путь китаянок лежит в Бельгию, где старухи смогут мыть тарелки в гостиницах и посылать в Китай сбережения в твердой валюте. Американки же вернутся в Сан-Франциско, откуда уехали полгода назад с намерением переманить в США артистов и других деятелей китайской культуры, готовых покинуть родину. Дело, однако, не выгорело, пришлось довольствоваться только старухами и детьми. И теперь, возглавляемые этими госпожами из Армии спасения, китаянки в страшных одеждах ходят по ресторанам и выпрашивают объедки с тарелок, оставшиеся после посетителей. Ночуют они на Белорусским вокзале, где им разрешено отдыхать, сидя на лавках. В руках у них тряпичные сумки, на худых плечах болтаются башмаки, слишком тяжелые для таких жарких дней. Я ловлю взгляды американок, растерянных, но все еще упорствующих в сознании важности своей миссии, по сути дела, провалившейся.
   Я еду в Ильинское, поселок на берегу Москвы-реки, на поиск Натана Эйдельмана. Вдоль узких затененных тропинок серые или же выцветшие до белизны заборы, сколоченные из досок, лишенных коры и потрескавшихся от дождей и солнца. За ними виднеются стены бревенчатых домов и маленькие застекленные терраски, кажущиеся узорными кружевами, вывешенными на солнце. Почва песчаная. На тропинках тот же песок, что образует русло реки. Его натащили сюда купальщики по дороге домой, после того как освежились на мелководье Москвы-реки. Маленькие деревянные лавочки. На них можно посидеть вечером, выкурить сигарету, щурясь на луну, встающую над дощатыми заборами вместе со скрипачами Шагала.
   Наган снимает две комнаты на частной даче. Его мать спит на узкой кровати, он сам — на диване, слишком коротком для него. У Натана ясные глаза на открытом лице младенца, взъерошенные волосы, плотное мускулистое тело, которое он тяжко обрушивает на диван или стулья, даже не пытаясь сдержать падения, после чего диван трещит, а стулья рассыпаются, не увлекая, однако, его за собой: всякий раз, непостижимо как, Натан успевает вскочить, при этом он настолько поглощен своими рассуждениями, что совершенно не замечает устроенного им разора.
   — Бонапарт! — восклицает он, довольно потирая руки. — Это может быть подходящим именем для собаки! — А как звали Генерала? — спрашиваю я. Имена сыплются одно за другим, пока в итоге Натан не останавливается на Гагарине.
   — Алексей Иванович Гагарин, — уточняет с кровати его мать. Возвращаясь в город, я замечаю, что у стоящих вдоль дороги берез и тополей изнуренные жарой листья безвольно обвисли, словно отекли. Чувствуется, что лето уже достигло апогея, и вот-вот первые капли дождя наполнят воздух свежестью. У ворот огромного железнодорожного депо меня ждет Валерий, чтобы проводить к инженеру Веселикову, знатоку наполеоновских сражений. Через железную дверь мы попадаем в гигантских размеров ангар с паутиной рельсов, по которым снуют новенькие электрические автомотриссы, за ними внимательно наблюдают вороны, обосновавшиеся на решетках под потолком. Ощущение грозы из-за нескончаемого подземного рокота: что сотрясают маневрирующие локомотивы. Отсюда мы входим в здание кубической формы с большими окнами, выходящими вс двор. В зале, где вдоль стен стоят электронные приборы, контролирующие работу двигателей, абсолютная тишина. Несколько сот рабочих в серых комбинезонах, с чистыми до белизны руками манипулируют маленькими клавишами и рукоятками, отчего на панелях вспыхивают разноцветные лампочки. Лифты то взлетают вверх, то проваливаются вниз, в необъятные подземные склады, где в нужном порядке разложены запасные части. Мы поднимаемся на одном из ли где случайного дефекта в металле. Инженер толст, у него светлые табачного цвета глаза, которые он сильно щурит и при этом словно излучает на рассматриваемый предмет или человека слабый свет. Его болезненное недоверие держит тебя на расстоянии и в то же время чем-то притягивает. Чтобы утолить свое историческое любопытство, он пишет работу о походном столе Наполеона, который тот возил за собой до самой Москвы. После чего владельцем стола стал генерал Оболенский из Петербурга. Оболенский подарил его дочери, вышедшей замуж за богатого грузина, а. тот перевез его в Боржоми на свою виллу, стоявшую на берегу Куры, посреди рощи Ликани, где сейчас возвышается престижный санаторий. Инженер выводит нас на улицу точно напротив цеха сборки вагонов, и минуту спустя мы уже пьем чай в компании большой группы сварщиков, сидящих вокруг двух десятков пинг-понговских столов. С кружкой в руке я выхожу из цеха, перекрытого железными фермами, которые поддерживают пыльную стеклянную крышу. Мое любопытство приводит к тому, что я заблудился среди длинных неподвижных составов. Это — рудименты войны. Я замечаю какие-то черные надписи и понимаю, что это немецкие вагоны, которые были использованы для вторжения в Россию. Ржавчина разъела металл, спаяв нижнюю кромку колес с рельсами. С большим трудом мне удается открыть одну из дверей. Я сажусь на деревянную лавку и некоторое время сижу, вдыхая гнилостный запах военного пота. Затем выпрыгиваю из вагона, возвращаюсь к инженеру и почти сразу же покидаю депо.
   Теперь я мечусь в поисках молодого архитектора-киргиза, он живет где-то на краю суперсовременного квартала, состоящего из тысяч зданий. Квартал, подобно клещам, охватывает лес, простирающийся аж до Калуги, куда отступил Кутузов, оставив Наполеона среди полыхающей пожарами Москвы, подожженной Генералом, главным героем моего повествования. Я мотаюсь полчаса по этому чудовищному кварталу среди похожих друг на друга как две капли воды домов, но так и не нахожу нужного адреса. Я решаю бегло просмотреть правую сторону широченного проспекта и иду вдоль него до тех пор, пока город не принимает более привычный вид. Я выхожу на автостраду, ведущую в Ленинград, и тут мне приходит мысль съездить в Переделкино, где Тимур обычно снимает дачу.
   Вокруг дома фруктовый сад, на его краю небольшой пруд с зеленой водой. Идет дождь. Мы стоим под дубом и смотрим на яблони, с которых стекает вода. Тимур в депрессии, работа над книгой, которую только что закончил, сделала его выжатым лимоном. Во время разговора он то и дело ерошит свои коротенькие волосы. Порой его слова трудно разобрать из-за легкого заикания. Мы возвращаемся в дом. На маленьких раскладных кроватях бугристые матрасы, готовые принять тела родителей Тимура. Рядом — башмаки и неразобранные чемоданы. Отец — толстенький человек в светлой майке поверх пижамных брюк, с прямыми волосами и глазками, словно пуговички из старого перламутра, выглядывающие из петлиц красноватой рубашки. По профессии он «шумовик» в театре и в подтверждение немедля изображает нам треск ломающегося льда во время ледокола на Неве: мягко снимает листок жесткой бумаги и шуршит им. Я закрываю глаза и под этот треск мысленно переношусь в Петербург 1840 года, где проживает мой Генерал. Мать Тимура слушает, довольная. Она похожа на безухого осла с подбородком и зобом, растягивающимся подобно хоботу и теряющимся в широком воротнике халата среди прочих изобильных выпуклостей.
   Прогуливаясь, мы доходим до старой церкви, рядом с которой летняя резиденция патриарха всей Руси. Сизые голуби планируют с высоченных куполов и, пролетая сквозь, ветви деревьев, садятся на землю клевать хлебные корки, брошенные старухами, ожидающими начала службы. Мы опускаемся на деревянную скамейку, и Тимур излагает мне собранную им скудную информацию о полковнике Розатти, возможном деде Генерала, покинувшем в конце ХVIII века в возрасте 84 лет Петербург, чтобы уединиться в грузинском монастыре.
   Когда я решаюсь отправиться к Черному морю и заняться наконец своим здоровьем, жара оставила Москву, отступив к Кавказу. Самолеты до Тбилиси брались штурмом теми, кто избрал для отпуска месяц сентябрь. Поэтому я покупаю билет на рейс до Одессы, предварительно заказав место на «Адмирале Нахимове», старом пароходе, конфискованном у немцев после войны. На нем я собираюсь проплыть вдоль побережья до самого Батуми. Когда, окруженный чайками, я стою, держась за поручень, на носу корабля, вспарывающем волну, то уже прекрасно сознаю, что главная цель этой поездки в Грузию — не столько забота о собственном здоровье, сколько поиск загадочного деревянного храма, где некогда обитал монах Николаев, он же бывший полковник Розатти, ставший к тому времени дедом генерала Гагарина.
   Я располагаюсь в каюте с четырьмя койками и иллюминатором, открывающим взору небольшой кусочек моря. Мои попутчики по плаванию — киргизские крестьяне: муж, жена и их десятилетний сын. Их утопленные в веках глаза напоминают пупки. Из лощинок, продавленных посреди лица, торчат маленькие носы. Самые выступающие части — скулы. К слову, пароход заполнен пассажирами, представляющими все республики, словно подтверждая грандиозную задачу правительства теснее сблизить разноплеменные народы. Перед тем как завалиться на койку, я высовываюсь в иллюминатор, но вижу только борт парохода. Пассажиры, принимающие воздушные ванны на верхних палубах, бросают вниз окурки, и те гаснут в море, напоминая майских светлячков. Дым из огромных труб стелется по воде, прожектора и огни парохода подсвечивают хребет этого дымного шлейфа. Чуть позже появляются чайки, преданные «Адмиралу Нахимову». В ночной темноте они кажутся застывшими на одном месте. Как только я ложусь, в уши лезет глухой, равномерный гул машин, от которого вибрируют железные переборки, дополняемый шагами пассажиров, спускающихся и поднимающихся по трапам. Нескончаемая процессия. Я принимаю снотворное.
   Встаю рано. Пароход пустынен. Вдоль борта узкая застекленная галерея. Усаживаюсь на одну из многочисленных ее скамеек. В глубине появляется хромающий пассажир, который с трудом волочит огромный чемодан. Вероятно, ему еще не удалось устроиться. Проковыляв мимо меня, он исчезает в другом конце галереи. Я тоже ухожу. На корме пожилой господин делает загадочные гимнастические упражнения, в которых проглядывает нечто воинственное. Повара в застиранных куртках вываливают остатки пищи из ведер в большие баки, установленные у кормовых поручней. В 8.30 завтрак: сосиски, вареные яйца и стакан кефира. Пароход вновь наполняется людьми. Многие в купальных костюмах. У одного жирного типа на ягодицах татуировка: на левой — кот в процессе охоты за мышью, изображенной на правой. Когда толстяк шествует, мышцы приходят в движение и татуировка оживает. Самые разные газеты и книги лежат на палубе, прижатые темными очками для защиты от легкого бриза. Обед в 13.00. Как только он заканчивается, мы прибываем в Ялту. На холмах множество современных гостиниц, домов отдыха для рабочих, колхозников и интеллигенции. Вместе с группой туристов-казахов я осматриваю знаменитую виллу, где встречались Сталин, Черчилль и Рузвельт. В парке несколько старых кедров клонят к земле усталые красноватые ветви. На такси я добираюсь до Гурзуфа — небольшого татарского местечка на берегу моря с домами, верхняя часть которых нависает над нижней. Здесь находится небольшая дача, где жил Чехов. Совсем рядом с ней лачуга поварихи, над двориком — разлапистая крона огромного фигового дерева, сквозь ветви которого видно море. По одну сторону — пляж с зелеными от водорослей камнями; по другую — дощатый помост, на котором, тесно прижавшись бортами, обсыхают маленькие рыбацкие лодки. В тени фиги стол с порожними бутылками, железная кровать, окрашенная синей краской, и сломанная швейная машинка. Какая-то дикая растительность лезет из всех щелей. На воротах чеховского дома, рядом с кипарисами, мемориальная доска, напоминающая, что именно здесь писатель начал «Трех сестер».
   «Адмирал Нахимов» отплывает в десять вечера. Когда мы выходим в открытое море, матрос отцепляет крюки, которыми крепятся баки о мусором, и вываливает в воду их содержимое. На заре я выхожу посидеть на той же скамейке в застекленной галерее. В какой-то момент мне кажется, что вот-вот кто-то появится из-за угла, и я действительно слышу мирные шаги. Шум нарастает, однако никого нет. Я догадываюсь, что идут по коридору надо мной и что звук шагов как бы сыплется с потолка. Меня разбирает любопытство: кто бы это мог быть. Я иду по галерее, стараясь попасть в такт с идущим над головой. Поднимаюсь по трапу на мостик и чуть не сталкиваюсь со странным хромающим человеком с чемоданом в руке. На мгновение наши взгляды встречаются, и он продолжает свою необъяснимую прогулку. Я тоже отправляюсь дальше, поочередно заглядывая в пустые салоны, библиотеку, натыкаюсь на небольшую бильярдную. Кончается тем, что, блуждая по нескончаемым коридорам, я теряю ориентацию и не могу выйти к своей каюте. Я опускаюсь и вновь карабкаюсь по трапам, протискиваюсь сквозь узкие коридоры нижних палуб, пока не выхожу к парикмахерскому салону, где в ожидании клиентов скучает мастер. Я сажусь в кресло, намереваясь помыть голову.