Прочно засело в моей голове из нашего с нею разговора одно слово, самое обычное, без особого смысла. Не ее внешний вид, не то, как она глядела на меня, не я сам, в роли клоуна изо всех сил смешивший ее, - хотя, пожалуй, и это все вместе взятое, все как бы спрессовалось в одном слове "да", в твердо, решительно произнесенном ею слове "да". "Да, именно так ты и поступишь". Это было как скала. И теперь, когда бы я ни заглянул в себя, там, в моем сознании была эта "скала". А мне необходима была "скала". Нечто такое, на что можно было опереться. Нечто прочное. Потому что вокруг все было аморфно, словно каша, болото, туман. Туман смыкался со всех сторон. И я уже окончательно заплутал в нем.
   И в самом деле, все менялось к худшему. Наверное, это началось давно, очень давно. Но машина стала той последней каплей, которая переполнила чашу.
   Видите ли, вручая мне машину, мой отец как бы говорил: "Вот кем я хочу тебя видеть: нормальным американским подростком, который обожает свою машину", И, передав ее мне, он лишил меня возможности сказать то, что я наконец осознал: "нормальным американским подростком" я никогда не был и быть не собираюсь, и по этой причине я нуждался в помощи, чтобы понять, кто же я такой и где мое место. Но сказать все это отцу значило бы заявить: "Забери свой подарок, не нужен он мне!" Мог ли я пойти на это? Ведь он душу в него вложил. Ведь это было лучшее, что он мог мне подарить. И сказать ему: "Убирайся ты со своей машиной, папа, не нужна мне она". Так?
   Кажется, мать понимала это, но мне ее понимание было до лампочки. Моя мать была и остается хорошей женой. Быть хорошей матерью и хорошей женой дело первой важности для нее. И она действительно хорошая мать и хорошая жена. Она никогда не унизит моего отца. Она по мелочи командует им, это уж как положено, но никогда на него не ворчит, не обрывает его, как поступают другие женщины - я не раз слышал - со своими мужьями; во всех больших делах она его поддерживает - он у нее всегда прав. И она содержит в чистоте дом, очень хорошо готовит, к тому же печет домашнее печенье и всякие вкусности, и рубашка чистая для нас у нее всегда наготове, а когда обществам "Мускуляр Дистрофи" или "Марш Дайм" требуется секретарь или сборщик взносов, она и это берет на себя. А если вы считаете, что кормить-поить, обихаживать семью, пусть маленькую, да так вести хозяйство, чтобы все было в ажуре и тихо-мирно, дело несложное, вам не мешает побыть на ее месте год-другой. У нее много работы и забот полон рот. И при этом - подумать только! - она боится заняться чем-нибудь, кроме нас и хозяйства. Не за себя боится, боится, что если займется чем-нибудь другим, нас запустит, все в доме пойдет наперекосяк, и она перестанет быть хорошей женой и матерью. Ей кажется, что она все время должна опекать нас. Она даже не находит времени почитать роман. Думаю, что она не читает романы еще и потому, что, если бы ее заинтересовал, захватил какой-нибудь роман, она оказалась бы где-то далеко, сама по себе, вдали от нас, не с нами. А это, с ее точки зрения, недопустимо. Так что, если она и читает иногда, то только журналы о приготовлении пищи и по искусству украшать интерьер, и еще один - о немыслимо дорогих путешествиях в места, куда она никогда не согласится поехать. Мой отец проводит массу времени у телевизора, она же никогда толком не смотрит его: если даже они сидят вместе в гостиной, она в это время либо шьет, либо вышивает, либо подсчитывает дневные расходы, либо составляет списки должников "Марш Дайм". И всегда готова вскочить и помчаться по каким-нибудь неотложным делам.
   Она не особенно баловала меня, единственного ребенка в семье, хотя обычно таких детей окружают всеобщим вниманием. Она пыталась умерить мою тягу к чтению, но, когда мне исполнилось двенадцать или тринадцать лет, она оставила свои попытки. С тех пор как я помню себя, в мои обязанности всегда входило содержать в порядке свою комнату и выполнять работы по саду. Я подстригаю газон, выношу мусор и тому подобное. Только мужская работа, разумеется. Я понятия не имел, как обращаются со стиральной машиной и сушилкой, пока мать не легла на операцию, после которой она еще в течение двух недель не могла подниматься по лестнице. Не думаю, что отец смыслил больше, чем я, в этих машинах. Потому что это женская работа. Тут дело доходит до смешного. Отец вообще-то большой дока в обращении с машинами. Каждый инструмент у него выполняет до двенадцати различных операций и имеет всевозможные дополнительные приспособления. Если отец приобретает простую, неказистую модель, он не успокоится, пока не придумает, как ее усложнить. А вот следить, ухаживать за домашними машинами должна была мать. И когда они ломались, она вызывала мастера. Отцу не нравилось, когда он узнавал о каких бы то ни было поломках.
   Поэтому я и помалкивал о машине. Потому что она сломала меня окончательно. Ну просто конец мне пришел, последняя остановка. Слезайте, приехали. А за стенками автобуса - ничего, только дождь, да туман, да я со своими обезьяньими ужимками, я, на которого никто не смотрит, которого никто не слышит.
   Итак, в тот день сразу с автобусной остановки я вошел в дом. Мать на кухне что-то сбивала в миксере. Стараясь перекричать шум машины, она что-то сказала мне, я не расслышал что. Я поднялся к себе, сбросил ранец, снял мокрое пальто и стоял посреди комнаты, прислушиваясь. Дождь колотил по крыше. Я сказал: - Я интеллектуал! Я интеллектуал! А все остальное пусть катится в тартарары!
   Прислушался к своему голосу - и не поверил: так жалко он звучал. Велика важность - "Я интеллектуал". Ну и что ты хочешь этим сказать? В этот миг туман сомкнулся вокруг меня окончательно. И тут же я нащупал скалу. Вот она - моя рука буквально обхватила твердую, надежную скалу. Девушка в автобусе говорит "да" таким твердым, вселяющим надежду голосом. "Да, это здорово. Иди и дерзай, и будь самим собой".
   И, вытерев мокрую от дождя голову полотенцем, я сел за стол и стал перечитывать "Психологию сознания" Орнштейна. Потому что в тот момент мне недоставало именно мыслей на тему о том, как работает наше сознание, наша голова.
   Но этого хватило ненадолго. Я потерял свою опору.
   За ужином отец стал объяснять мне, как нужно обращаться с новой машиной. Ее нужно каждый день объезжать на средней скорости, и лучше всего это делать по дороге в школу и обратно.
   - Если ты хочешь, чтобы недельку-другую этим занимался я, ну что ж, я с радостью это сделаю, - сказал он. - Не годится, чтобы новая машина стояла на приколе.
   - Ладно, - сказал я, - займись ею. Произошел взрыв. Лицо его стало жестким.
   - Если тебе не нужна была машина, мог бы сказать мне об этом раньше.
   - Ты никогда не спрашивал, нужна ли она мне. Его лицо стало еще жестче - как крепко сжатый кулак. Он сказал:
   - Она не так уж много набегала. Думаю, что ее можно вернуть. Не за полную стоимость, разумеется. Они уже не смогут продать ее как новую.
   - О, чушь какая, что еще за новости! - включилась в разговор мама. - А как, по-твоему, Оуэн будет ежедневно добираться в будущем году до Университета Штата и возвращаться в тот же день домой, если у него не будет собственной машины? Автобусом ему придется тратить целый час. В один только конец. Ради бога, Джим. Ты же не думаешь, что он станет жить в этой машине! Если тебе так уж хочется ездить на ней на работу, езди на здоровье. Но на будущий год она будет просто необходима.
   Это было прекрасно. О, мудрая моя мама! Это, конечно, она подсказала отцу, из каких практических соображений он должен был подарить мне машину и в этом его оправдание и полное, с моей стороны, прощение. Университет Штата находился на противоположном конце города, в десяти милях от нашего дома. Мне, безусловно, нужна будет машина, чтобы ездить туда на лекции в будущем году. Одна беда - я не хотел учиться в Университете Штата!
   Но стоило бы мне только заикнуться об этом, сказать: "А что, если я собираюсь в другой колледж?", как произошел бы еще один взрыв. Вместо одной ссоры состоялись бы две. Потому что моей маме ужасно хотелось, чтобы я учился в Университете Штата. Ей этого хотелось до ужаса. Потому что в этом Университете училась она, потому что там она встретила отца и студенткой третьего курса оставила Университет, чтобы выйти замуж. Биверли, ее лучшая подруга, тоже была оттуда. Мама знала Штат. За него она была спокойна. В то время как те колледжи, куда стремился попасть я, не внушали ей доверия. Они были далеко, и ей непонятно было, чем там занимаются; и вообще, по ее убеждению, в них было полно коммунистов, радикалов и интеллектуалов.
   Я уже послал заявления в Массачусетский технологический институт, на математический факультет, и еще в Принстон, как, впрочем, и в Университет Штата. Отец по всей форме заполнил анкеты на стипендии и внес вступительные взносы. Анкеты были какие-то немыслимые, да еще в четырех экземплярах, но отец, сам чиновник, с наслаждением, честно и четко заполнил их и не расстраивался из-за взносов, потому что, видимо, гордился сыном, который намеревается достать луну с неба. Не удивлюсь, если он своим коллегам рассказал, что его сын поступает в Принстон. Тут есть чем гордиться, особенно если я туда не пойду. Но, насколько мне известно, он не говорил об этом маме, и она ни словом не обмолвилась об этом ни мне, ни ему. Если нам так уж нужно выбросить эти девяносто долларов на взносы, пожалуйста. Но ее сын будет студентом.
   И у нее были серьезные финансовые основания так полагать. Очень существенные: им вполне по средствам было послать меня в Университет Штата.
   Я молчал как убитый. Не смог рта раскрыть. Мне свело челюсти. Я не мог проглотить кусок тушеного мяса. Он торчал у меня во рту как клок шерсти. Я не мог жевать его. Я перекатывал его из одного угла рта в другой, пил молоко, которое обтекало его, и только после длительных мучений умудрился этот кусок проглотить. Но вот ужин кончился. Я поднялся к себе делать уроки.
   Однако мне не стало легче. Зачем мне заниматься? Для чего? Я и без этих занятий поступлю в Университет Штата. Я б и закончил его, не утруждая себя занятиями. И вообще, жил бы себе без особых хлопот, стал бы бухгалтером или контролером в налоговом управлении, а то и просто учителем математики, и все бы меня уважали, и я бы преуспевал, женился бы, обзавелся бы семьей, купил бы дом, состарился и умер без всяких там занятий, без дурацких размышлений. А почему бы и нет? Большинство людей так и делают. А вот ты, Гриффитс, вообразил, что ты какой-то особенный...
   Мне вдруг невыносим стал самый вид книг в моей комнате, я возненавидел их. Сбежав по лестнице вниз, я пробормотал:
   - Я поехал, - преодолевая все еще мучившее меня ощущение застрявшего куска мяса во рту.
   Я выскочил на улицу и сел в машину.
   Ключи оставались в ней с воскресенья. Даже отец их не заметил. А ведь за два дня могли сто раз украсть машину. Вот если бы... Я включил зажигание и очень медленно выехал на улицу. Набрал скорость.
   В конце второго квартала я проехал мимо дома Филдов.
   О, теперь-то я знаю, что в тот вечер я был болен, серьезно болен, стоял на краю гибели, свидетельством тому - мой поступок. А поступил я как самый обыкновенный, влюбленный в свою машину семнадцатилетний американец, который встретил девушку и она ему понравилась. Я остановил машину, дал задний ход, припарковал машину возле дома Филдов, направился к подъезду, постучал в дверь и спросил:
   - Натали дома?
   - Она занимается.
   - Можно ее на минуточку?
   - Сейчас спрошу.
   Мисс Филд была красивая женщина, постарше моих родителей. Выглядела она, как и Натали, довольно сурово, но была красивее ее. Может быть, и Натали будет такой же красивой к пятидесяти годам. Время как будто обкатало и отполировало ее, как ручей гальку. Мисс Филд не была ни дружелюбна, ни враждебна, ни доброжелательна, ни резка. Она была спокойна. И все замечала. Она посторонилась и пропустила меня в холл - на улице все еще лил дождь; она ни о чем меня не спросила, пошла наверх. Пока она поднималась, я слышал, как Натали упражняется. Должно быть, на скрипке, подумал я. Жутко громко, хотя дом Филдов был больше нашего и старее, стало быть, стены у него толще. Низкий, высокий, громкий, стремительный каскад звуков, несущийся вниз по нотной шкале, как несется в горах ручей по камням - яркий и яростный, - и вдруг он прекратился. Это я прекратил его.
   Я слышал, как мисс Филд сказала там, наверху: "Это Гриффитс-сын". Она знала нас потому, что прошлой весной мать уговорила ее вступить в "Марш Даймс", и она приходила к нам домой, чтобы помочь составить план их собрания.
   Натали спустилась в холл - лицо нахмурено, волосы в ужасном беспорядке.
   - Привет, Оуэн, - сказала она - далекая, будто явилась с планеты Нептун.
   - Извини, что помешал тебе заниматься, - сказал я.
   - Да ничего страшного. Что с тобой?
   Я собирался спросить ее, не хочет ли она прокатиться со мною в моем новом автомобиле, но произнес только:
   - Не знаю.
   И снова появилось ощущение, что кусок непрожеванного мяса заполнил мне весь рот.
   Она посмотрела на меня и после долгого мучительного молчания спросила:
   - Что-нибудь случилось? Я кивнул.
   - Ты болен?
   Я покачал головой. От этих движений голова даже как будто прояснилась немного.
   - Я не в своей тарелке. Из-за родителей. Да и вообще... Ну... мне хотелось... я поговорить хотел... Не об учебе... обо мне... да вот не получается.
   Она вроде бы смутилась.
   - Хочешь стакан молока?
   - Я только что поужинал.
   - Настой ромашки?
   - Братцу кролику.
   - Тогда поднимемся ко мне.
   - Я не хочу тебе мешать. Может, я посижу и послушаю, как ты занимаешься? Это не будет тебя раздражать?
   Она подумала немного, потом ответила:
   - Нет. А тебе правда хочется? Упражнения - вещь довольно нудная.
   Мы прошли на кухню, и она налила мне какого-то странного чаю. А потом поднялись в ее комнату. Что за комната! Во всем доме Филдов стены были довольно темные, и от этого комнаты выглядели суровыми, тихими и неприступными, как сама мисс Филд, но комната Натали была самая суровая. На полу сиротливо лежал восточный ковер, протертый до самой основы или как это там называется, во всяком случае, угадать, какого он поначалу был цвета, не представлялось возможным; стояли концертный рояль, три пюпитра и стул. Под окнами стопками лежали папки с нотами. Я сел на ковер.
   - Можешь сесть на стул, - предложила Натали. - Я играю стоя.
   - Мне здесь хорошо.
   - Как хочешь, - сказала она. - Это Бах. Мне на той неделе нужно записываться на пленку.
   И она взяла с рояля скрипку, прижала ее щекой к плечу - тем особым манером, как это делают скрипачи, - правда, теперь по размеру инструмента я понял, что это альт, а не скрипка; она натерла канифолью смычок, просмотрела ноты на пюпитре и заиграла.
   Ничего общего с обычным концертным исполнением это не имело. Из-за того, что потолок в комнате был высокий, а сама комната пустая, звук получался громкий, сильный, - казалось, он отдается у тебя в костях. (Потом она мне объяснила, что для занятий это была превосходная комната, потому что Натали сама слышала малейшую свою ошибку.) И она недовольно морщилась, ворчала что-то себе под нос. И повторяла отдельные музыкальные фразы снова и снова. Этот стремительный фрагмент она играла, когда я пришел, и теперь повторила его раз десять, а то и пятнадцать; иногда она бралась за следующий пассаж, но потом снова возвращалась к этому. И каждый раз он звучал немного по-другому, пока наконец дважды не прозвучал совершенно одинаково. Получилось. И она пошла дальше. И когда она сыграла от начала до конца всю часть, тот фрагмент в третий раз прозвучал точно так же. Да.
   Раньше мне никогда не приходило в голову, что музыка и мышление так схожи между собой. Пожалуй, можно сказать, что музыка это особый вид мышления, или наоборот, что мышление - это особый вид музыки.
   Говорят, что ученый должен обладать терпением и что девяносто девять процентов его труда составляют скучная рутина, тщательная перепроверка данных - пока он полностью не убедится в своей правоте. И это действительно так. В прошлом учебном году у меня была прекрасная преподавательница биологии, мисс Кэпсуэлл, и весной мы с нею провели несколько лабораторных работ. Мы работали с бактериями. И, представьте, мы делали буквально то же, что проделывала Натали со своим альтом. Каждая мелочь должна быть отработана до блеска. Поначалу вы и представления не имеете, что получится, когда все сделаете как надо: сперва вам нужно добиться правильного решения, и только тогда вы поймете, что оно правильное. Мы с мисс Кэпсуэлл пытались осуществить эксперимент, о котором в прошлом году писал журнал "Сайенс". Натали пыталась дать жизнь тому, что двести пятьдесят лет назад написал Бах для какой-то церковной конгрегации в Германии. Если она выполнит все абсолютно правильно, это будет истинно баховской музыкой. Будет истиной.
   И это открытие было, пожалуй, самым важным из всего, что случилось со мной в тот день.
   Еще минут сорок она отрабатывала первую часть, потом перешла к следующей - напряженной, быстрой, - какое-то время сражалась с нею, пришла в неистовство и: ДЖАРРКК! - по струнам и на этом кончила.
   Опустилась рядом со мной на ковер, и мы принялись разговаривать. Я рассказал ей, что думаю про музыку и про мысли, про то, что они похожи, и ей это понравилось, но она спросила, не должен ли ученый в отличие от музыканта устранять из своего мышления все эмоции. Мне показалось, что она не совсем права, но мы никак не могли сформулировать, как же это на самом деле происходит в науке. Я рассказал ей о своей работе с мисс Кэпсуэлл, и как это было здорово, потому что мисс Кэпсуэлл была первым человеком в моей жизни, который всерьез поверил в мою увлеченность именно идеей. Работая с нею в лаборатории, я впервые не чувствовал себя неудачником, растяпой или притворщиком. Тогда-то я окончательно осознал, что, как бы я ни старался, не быть мне никогда "правоверным" любимцем публики или "одним из" и что поэтому пора мне кончать рыпаться. Но во время летних каникул мисс Кэпсуэлл перевелась в другую школу, и, когда я пришел осенью в класс, мне в нем стало еще хуже, чем прежде, потому что я уже не терзал себя напрасными попытками стать частью, плотью от плоти его, так что в школе для меня не осталось ровным счетом ничего интересного.
   В тот вечер, я, конечно, рассказал Натали не все. Но мы болтали о школе, о конформизме, о том, как трудно быть не как все. Она заметила, что мы поставлены перед выбором: одно из двух - или хотеть быть как все, или быть такими, какими нас хотят видеть другие. В первом случае это значит стать приспособленцем, во втором - потерять лицо. Тогда я рассказал ей все о машине, о моих родителях и колледже. Она внимательно выслушала меня, прекрасно все поняла о машине, а вот о колледже спросила:
   - Как это так - отказаться поступить в институт, где, по существу, твое место, и посещать тот, в котором ты не хочешь учиться? Чего ради, скажи, пожалуйста?
   - Они ждут от меня этого.
   - Но они же не правы, верно?
   - Не знаю... Тут еще и в деньгах дело.
   - Но можно же взять ссуду. Есть стипендии, наконец.
   - Очень большой конкурс.
   - Ох, вот оно что! - не без сарказма воскликнула Натали. - Значит, надо пройти по конкурсу. И для этого надо всего лишь немного поднапрячься, верно?
   С нею было трудно спорить. Но совсем не так, как с моими родителями. С ними трудно спорить, потому что спор идет не по существу, а с нею - потому что она сразу берет быка за рога. И вот после этого нашего разговора пропало у меня ощущение неразжеванного куска мяса во рту. Ее мать принесла нам наверх по чашке очень крепкого чаю, мы потолковали еще немного - так, о том о сем, как старые друзья, и в половине одиннадцатого я вышел от них, сообразив, что ей еще, может быть, надо заниматься, потому что в начале разговора она сказала, что старается каждый день уделять практическим занятиям по музыке по меньшей мере три часа. Я проехал на машине несколько кварталов, вернулся домой и лег спать. Я здорово устал за день. Как будто прошел пешком сто миль. Но туман рассеялся. Я лег и сразу уснул.
   Как я уже говорил, это было 25 ноября. До Нового года я лучше узнал Натали Филд. Нам было хорошо.
   Стоило нам встретиться, как мы начинали говорить, будто с цепи сорвались, и говорили, пока не приходила пора расставаться. Нечасто удавалось нам побыть вместе подольше, потому что Натали и в самом деле была занятым человеком. Пять дней в неделю, отучившись в школе, она давала частные уроки музыки, по субботам с девяти до двух преподавала в музыкальной школе - учила малышей по какой-то там "системе Орфа"**. Вечерами она занималась музыкой дома, по воскресеньям играла в камерном оркестре, снова занималась, ходила в церковь. Мистер Филд был очень религиозный человек. Впрочем, это я неправильно сказал. Мистер Филд был очень прилежный прихожанин. А вот был ли он религиозным человеком, за это я не поручусь. Натали совсем не любила церковь. Хотя и посещала. Она немало размышляла над этим и пришла к выводу, что это важно не столько для нее, сколько для ее отца, поэтому решила, - пока живет с родителями, принять в этом вопросе их правила игры. И больше об этом не думала. Иногда ее раздражала необходимость ходить в церковь, но она не позволяла себе брыкаться, давила в себе бунт, как я в себе - по поводу машины. Она просто кляла своего глупого пастора, а потом приступала к очередным делам. Она отличалась отменным благоразумием.
   ______________
   **0рф Карл (род. 1895) - немецкий композитор, педагог и драматург. Разработал систему музыкального воспитания, основанную на коллективном музицировании детей.
   Она была старше меня - ей было уже почти восемнадцать. Обычно в этом возрасте такая разница в годах весьма ощутима, тем более считается, что психологически девушки развиваются быстрее ребят, но у нас с нею все было иначе. Нам было просто хорошо. Впервые я встретил человека, которому мог все рассказать, с которым мог всем поделиться. И чем больше мы говорили, тем нам было интереснее. Нам обоим недолго оставалось пользоваться свободой, и мы встречались и разговаривали до тех пор, пока ей не приходила пора бежать на уроки; иногда вечером я заходил к ним. А потом начались рождественские каникулы.
   Кажется, только во время каникул я узнал, что Натали вовсе не собирается стать профессиональным скрипачом. Она играла на скрипке, альте и фортепиано, а хотела стать композитором. Она осваивала все эти инструменты, чтобы, давая частные уроки, преподавая в музыкальных школах, играя в оркестре, зарабатывать себе на жизнь, но все это она рассматривала как средство для достижения главной цели. Я долго ни о чем не догадывался, потому что она все не решалась рассказать. Не думаю, чтобы она еще кому-нибудь признавалась в этом, разве что матери. Что касается ее исполнительского искусства, то внешне она так была уверена в себе, так здраво оценивала свои возможности, что я долго не догадывался, какая за этим кроется беззащитность, неуверенность, полное незнание тех вещей, с которыми были связаны самые ее честолюбивые мечты - потому-то ей так трудно было говорить об этом. О том, что составляло истинный смысл всей ее жизни.
   - А женщин-композиторов нет, - сказала она мне как-то.
   Шли рождественские каникулы, и мы с ней частенько встречались. В тот раз мы гуляли в парке. Это лучшее место в нашем городе: огромный, как лес, парк с тропинками, у которых нет конца. Мы прогуливали жирного попко-носа м-с Филд по имени Орвилл. Шел дождь. Я знаю, что пес на самом деле назывался пекинес, но он все-таки был попко-нос.
   - Ни одной женщины-композитора? Быть того не может! - возразил я.
   Натали согласилась - были, но вряд ли сыграли значительную роль, а если и внесли какой-то вклад в музыку, теперь все равно об этом не узнаешь, потому что оперы, которые они писали, не ставятся на сцене, симфонии не исполняются на концертах.
   - Но если они писали хорошую, по-настоящему хорошую музыку, - возразила она себе, - ее исполняли бы, правда? Видно, не было среди них первоклассных композиторов.
   - Но почему же?
   Сама эта мысль казалась странной. Множество женщин-композиторов пишут сейчас популярную музыку, а певиц всегда было больше, чем певцов; что ни говори, музыку не назовешь "мужским видом" искусства, она - явление общечеловеческое.
   - Не знаю почему. Может быть, когда-нибудь я до этого докопаюсь, довольно угрюмо ответила Натали. - Но думается мне, что все это предубеждение и ложь. Как это ты тогда назвал? Само-что-то-там-такое.
   - Предсказанное самовыражение?
   - Да, только наоборот. Все твердят тебе: этого ты не можешь! - и ты веришь. Так было в литературе, пока не нашлись женщины, которые перестали прислушиваться к общепринятому мнению, а взяли да написали такие замечательные романы, что, если бы мужчины и после этого продолжали утверждать, что женщины не способны писать романы, они выглядели бы полными идиотами. Сложность заключается в том, что признание, которое какой-нибудь третьесортный мужчина получает просто так, приходит к женщине только в том случае, если она поистине первоклассный мастер своего дела. Это рок какой-то. Или, пожалуй, то, что ты называешь "выравниловкой".
   Как-то в одном из разговоров с ней, я действительно выдвинул целую теорию о том, почему я оказался аутсайдером. Почему вся эта публика создает себе кумиров из людей, преуспевающих в спорте и политике, и презирает и ненавидит тех, кто преуспевает, занимаясь умственным трудом? Но, конечно, кроме тех случаев, когда этот "умственный труд" воплощается в кругленькую сумму или приносит власть - такие "преуспевающие" тоже возводятся в ранг героев. Отчасти это антиинтеллектуализм, но главное здесь - желание свести всех до уровня муравья, чтобы все стали одинаковыми, как муравьи, - вот это я и назвал "выравниловкой", хотя в нынешнее время для определения этого явления появились такие причудливые термины как, например, "антиэлитизм", а то и совсем уж непригодное для такого случая слово - "демократия": подобными словами не следует бросаться, не вникнув как следует в их смысл.