- Павел Мстиславович... Ну, хорошо - Павел... Скажи мне, как, по-твоему, могла пропасть шпага из вашего дома?
   - А я откуда знаю? Я ее и не видел толком - герр профессор так над ней трясся, что даже сам ее на антресоли упрятывал. А маман ему светила, он хихикнул. - Как-то я хотел шпагу Ленке показать, так маман такой демарш устроила (она это умеет), я даже испугался. Романс Булахова!
   Что-то кольнуло меня - я еще не понял, что именно, но внутренний приказ насторожиться почувствовал.
   - А когда это было?
   - Да разве я помню? А, постой... Ленка тогда на первенство вузов сражалась, выиграла и вышла в финал. Я еще одну приму. Ладно?
   Я не успел его остановить - он быстро опрокинул рюмку и запил коньяк кофе.
   - Послушай, Павел, а почему ты так называешь Николая Ивановича - герр профессор?
   - Дразнилка такая. Как-то услышал - маман кому-то по телефону отвечала, что "...герр профессор обещал быть сегодня к обеду и надеется...". Мне это страшно понравилось, и я его теперь так зову. А он злится.
   - Николай Иванович у вас свой человек в семье...
   Павлик усмехнулся ядовито.
   - Он говорит, что к нему часто приходили коллекционеры, интересовались шпагой. Ты никого из них не видел?
   - Одного видел. Он к нам приходил, маман тыкву в подарок приносил. Горский князь.
   - Как он выглядит?
   - Пузечко.
   - Так.
   - Усы, кепка, нос.
   - Все?
   - Портфель с деньгами.
   - Это не примета. Фамилию не знаешь?
   - Точно не помню. Какая-то неприличная, похожа на Гельминтошвили. Или Аскаридзе.
   - А ты не врешь?
   - Я никогда не вру. - Он весело рассмеялся. - Я только ошибаюсь.
   - Ну если так... - Я помедлил. - Если так, скажи, где ты был позавчера вечером от двадцати до двадцати четырех?
   Павел внимательно посмотрел на меня, как-то по-собачьи склонил голову к одному плечу, к другому и выпалил:
   - Не скажу. - И опять засмеялся, очень довольный.
   - Ну, хватит, - зло сказал я, вставая. - Собирайся.
   Павел не испугался, не растерялся - он искренне огорчился:
   - Ты что - обиделся? Как жаль - ты мне очень нравишься. Давай с тобой дружить, а?
   Я заметил, что он очень быстро опьянел: то ли он вообще очень мало пил и был непривычен, то ли уже наоборот.
   - Знакомых у меня - во, - он развел руками и уронил что-то на пол, а друзей нет. Ты будешь за меня заступаться, ладно?
   - Кто же тебя обижает?
   - Все меня обижают. В детстве, к сожалению, мало били, зато теперь достается. Даже зуб выбили. Хочешь, я тебе про свою жизнь все-все расскажу? Тебе жалко меня станет, какой я несчастный... Ты многое тогда поймешь. Я почему-то верю тебе.
   Павел пьяно валял дурака - это ясно. Но в то же время он и в самом деле совершенно одинок, несмотря на все свое обаяние, растерян. Видимо, наступил тот час, когда он старается понять, что с ним произошло, как произошло и можно ли еще хоть что-нибудь поправить. И хотя я пришел к нему с конкретной целью, прервать его у меня не хватило духу - мне было действительно его жаль. К тому же это был тот случай, когда официальный допрос все равно ничего бы не дал.
   Я не стану здесь приводить подробности биографии Павлика, отмечу только то, что наиболее ярко характеризует обстановку, в которой формировалась его личность, и то, что может заинтересовать читателя.
   - Школу я кончил - вот так, с золотом. Все знал, все умел, и все меня любили. И конечно, по тятенькиным стопам - в театральный. Там сказали: обаяния у вас - во! - тонны, а таланта - ни грамма. Тятенька было зашумел, но герр профессор предложил свой сельхозвуз. Ну не в армию же идти!
   Меня и взяли... фактически без экзаменов. Выпьешь? Как хочешь. При себе оставь советы. А после экзаменов - практика, в колхоз, на картошку. Как мы туда приехали, как я посмотрел... Картошки много, и вся в грязи. Ни душа, ни холодильника... И ребята надо мной смеялись, как я лопату держу. Тогда я взял и скоропостижно заболел. И потом каждую практику болел. И никогда мне ничего за это не было. Но уже многие меня не любят. Потому что толку от меня никакого нет. Никому я не нужен. Даже Ленка с Алешкой меня сегодня бросили. И правильно сделали. Бедная кровожадная девочка... Как я ее жалею.
   - Почему же кровожадная?
   - Знаешь, как она за меня взялась сначала? Говорит, я из тебя сделаю человека и мужчину. Маман с тятенькой нарочно мне ее подсунули. Не веришь? Сами изуродовали, а ей - исправлять. Мне ее жалко. И Алешку тоже. Ну, какой я отец? Меня самого впору на саночках возить...
   - Слушай, ты так об отце с матерью говоришь...
   - А что, я их уважать должен? Все-все - последнюю, а то я волнуюсь... Придумали тоже - раз отец и мать, значит, их обязательно уважать надо! А я их ненавижу. Они ведь артисты. Отец - на сцене, мать - в жизни. Светская баба! И герр профессор тоже артист. Он - хитрый, друг дома. У них с маман, - он покрутил пальцами, - роман. А тятенька, думаешь, не знал? Как же! Ему это выгодно было, он ни одной молоденькой артисточки не пропускал, брал над ней покровительство и совершенствовал с ней... сценическое мастерство. А в промежутках создавал героические образы современников. Лучше бы сыном побольше занимался. Так нет - подарками отделывался. Чего он мне только не дарил! И профессор тоже. А как я осиротел, - он дурашливо всхлипнул, - так он даже трояка на меня жалеет... А, да черт с ними! Мне только Ленку с Алешкой жалко. Испортил ей жизнь. Не, я серьезно, не думай, что по пьянке... А вообще-то, я уже хорош. И когда успел? - Он искренне удивился. - Пошли домой. Еще по одной - посошок - и по домам. Давай... Э... а еще другом назвался. Какой же ты мне друг - покидаешь в трудную минуту! Ну скажи - разве ты меня уважаешь?
   - Я тобой горжусь, - усмехнулся я. - Только возьми себя в руки. - Я налил ему еще чашку остывшего кофе. Он залпом выпил его.
   - Ну, все. Пора на кладбище. Чашка кофе, холодный душ, свежая рубашка - и на кладбище.
   - Чего ты торопишься? Поживи еще, - опять усмехнулся я, думая, что Павлик пьяно шутит.
   - Не-не, пора. Я с двух начинаю, после обеда. У нас полный день никто не выдерживает, понял? Вредное производство. Перегрузки, как у космонавтов. Я эти, как их, цветники, по могилкам развожу, трояки сшибаю. У меня теперь этих трояков от скорбящих родственников! Куда профессору!
   Говорить с ним было бесполезно. И как это я потерял бдительность? Видимо, он уже с утра был заправлен по самую пробочку... И чем-то очень взволнован. Скорее всего уходом Лены. Похоже, она действительно единственный его друг, одна опора. Я спросил у Павлика, где ее найти.
   - К матери поехала. - Он сказал адрес. - К чертовой матери! Не вернется. И шпагу тебе не найти. Она, она, - он качнулся в дверях, помолчал, будто решал - открыть мне эту тайну или нет, прижал палец к губам.
   "Ну, ну", - внутренне подтолкнул я его.
   - Она... скрылась из глаз...
   Я вернулся в отдел. Яков уже был у себя.
   - Ну, что?
   Я вкратце рассказал ему о результатах поездки, подчеркнул, что пока не удалось выяснить, где был Павлик в тот вечер и с кем он дрался.
   - Все-таки кое-что есть. Только уж больно противное.
   - Ты просто боишься, что все это может дать очень неожиданные результаты.
   - Не совсем так: скорее боюсь иметь те результаты, на которые рассчитывал в самом начале.
   - Ну и разговорчик у нас!
   - Да уж... Каково дело - таковы и подельщики. - Яков помолчал, поморщился. - У меня тоже новости есть.
   - Дурные, конечно?
   - Как знать. Были мы с профессором в музее... Вот... Там ни сном, ни духом об этой шпаге никто не знает. И никто никаких работников на переговоры с профессором не уполномочивал.
   - Вот и обо мне вспомнили, - издевательски-радостно приветствовал нас Егор Михайлович. - Где-то вы бегаете, соколики? Покажитесь-ка, а то я уже вас в лицо не помню.
   - Егор Михайлович, - обиделся Яков, - мы ж совсем недавно виделись у вас еще усы не отросли. Правда, уже заметно, что вы не бреетесь.
   - Ну, ну, не зарывайтесь, товарищ Щитцов. Докладывайте ваши успехи.
   Мы переглянулись.
   Он выслушал нас, не перебивая, похвалил Яшкину папку. Заметил, что галстук надо перевязывать каждый день, а не делать на нем узел раз и навсегда, до помойки. На что Яков робко заметил, что зато он бреется каждый день, а иногда еще вечером.
   - Не замечал, - сухо возразил Егор Михайлович. - А вот то, что вяло работаете, заметил. Вас как учили? Вас учили последовательно, энергично отрабатывать версии, логически выстраивать цепь событий и делать выводы. А они у вас есть - версии и выводы? Ничего у вас пока нет. И не будет, если не возьметесь всерьез.
   Отчитав нас, начальство круто переложило руль и бросилось нам на помощь.
   - Обращаю ваше внимание на три факта. Первый - слишком много заинтересованных лиц. По списку, составленному профессором Пахомовым, шестьдесят человек. Так вам и надо. Побегайте, соколики! Если позволите, дам вам совет. Опросите в первую очередь тех, кто имел с профессором непосредственный контакт на известной нам почве, у кого могли "задрожать руки" при виде шпаги. Второй - пропажа футляра. Здесь или крайняя уверенность в безнаказанности, возможность действовать совершенно свободно, или что-то совсем другое, косвенное, не связанное с пропажей шпаги. Третий факт - резкий, немотивированный отказ Всеволожской показать шпагу... кому? - невестке, золовке - не разбираюсь в них. Ну а то, что переговоры вели не музейные работники, это элементарно, это было ясно сразу. Только кто тут натемнил? Не профессор ли? Удивляюсь вам. Почему вы до сих пор не поинтересовались его командировкой? Тут вы наверняка найдете что-нибудь полезное. И вообще, разберитесь с ним поподробнее - что за личность этот профессор? Мне обидно, что вас не насторожили некоторые странные факты. Ясно вам?
   - Вы очень понятно все объясняете, Егор Михайлович, - угодливо согласился Яков. - Прямо, как в учебнике. Как Брокгауз и Ефрон.
   - Я уже старый человек и то стараюсь избавляться от плохих привычек. Советую и тебе. Начни хотя бы с того, чтобы не хамить начальству. Видал, Оболенский, с кем приходится работать? А вообще, я вами доволен, опята. Результатов нет, но стиль вы взяли правильный. Для этого дела он самый подходящий. Ну а уж потом... когда все просеете... Понятно?
   Мы опять переглянулись. Что это - действительно похвала или кукиш в кармане?
   - Ну, все на сегодня. Завтра жду вас с конкретным планом расследования: во-первых - "а", во-вторых - "б" и так далее.
   Мы встали, пошли к двери. Я уверен, что и Яков тоже ждал удара в спину. Егор Михайлович любил дать "пинка" в профилактических целях. И дал:
   - А, кстати, я не уверен - была ли вообще эта шпага? Все, все. До завтра.
   Глава 3
   Егор Михайлович обычно щадил наше самолюбие. Такой жестокий и коварный удар означал только одно: мы работаем по шаблону, начальство заметило наши грубые ошибки и хочет, чтобы мы сами их нашли и исправили. Короче, думайте, ребята, сильнее.
   Яков достал два бутерброда, термос.
   - Во дает дед! Может, и профессора Н. Пахомова не существует? - Он заглянул в папку. - Заявление на месте. Раз есть заявление - есть и заявитель, верно? Что он хотел сказать?
   Я пожал плечами:
   - Думай, Яшка, думай.
   - Не буду! - вдруг взвился он и забил копытами в воздухе. - Я не могу думать на пустом месте! Сначала нужно что-то найти, узнать, а уж потом это обдумывать... Что же он все-таки имел в виду?
   Я снял телефонную трубку.
   - Ты кому?
   - Витьке Линеву, - ответил я, набирая номер. - Сейчас он скажет нам: "Что вы, милые, эта шпага есть прекрасная легенда. Из любви к искусству вы можете искать ее хоть всю жизнь, но..." Витек? Это Оболенский. Как жизнь? И у меня так же. Сможешь к нам заскочить? Очень важно. Именно ты. К двум? Хорошо, ждем тебя.
   Виктор Линев - мой старинный приятель, школьный еще товарищ - работал реставратором (реконструктором, как он говорил) экспонатов в краеведческом музее, специализировался на старинном оружии, знал свое дело прекрасно и умел все: по одному колечку мог восстановить всю кольчугу, по ржавому обломку лезвия - меч, по куску тетивы - арбалет. Мы уже как-то раз пользовались его помощью.
   Когда он приехал, мы, не объясняя сути дела, рассказали ему, как выглядит пропавшая шпага, и спросили, не слыхал ли он что-нибудь о ней раньше.
   - Слыхал, - сказал Витька, и глаза его загорелись. - По-моему, об этой шпаге упоминается в "Описи собрания оружия графа Шереметева", но не уверен. Я ее никогда не видел, но, судя по описанию, редкая, прекрасная вещь.
   - А вообще ее кто-нибудь когда-нибудь видел? - безнадежно спросил Яков.
   Линев пожал плечами:
   - Вполне возможно, что, кроме владельца, никто и никогда.
   - Слушай, - напомнил я, - ты ведь знаешь коллекционеров оружия. С кем из них полезно будет поговорить об этой шпаге?
   - Ты понимаешь, я сам не коллекционер - при моей работе скользко бы получалось: не всегда личные интересы совпадают с общественными, и поэтому связей с ними постоянных у меня нет - так, необходимые временные контакты. Потом вот что: почему вы хотите говорить именно с коллекционерами оружия? Ведь у них не всегда "узкая специализация", нередко они успешно совмещают самые разные интересы или имеют второстепенный "обменный фонд" для пополнения главной коллекции.
   - Так что же делать?
   - Ищите дядю Степу.
   - Кого? - спросили мы одновременно.
   - Есть такой дядя. Я нет-нет и слышу о нем у коллекционеров. Как я понимаю, он у них своеобразный дирижер в оркестре собирателей. Он всегда знает, что у кого есть и что на что меняется. И посредничает в этом. Естественно, соблюдая свои интересы. Найти его можно в кафе "Три слона".
   - Это еще что такое? Где?
   - Понятия не имею. Завсегдатаи называют так какое-то кафе-мороженое. А работает он где-то в сфере ритуального обслуживания населения.
   - На кладбище, что ли? - встрепенулся Яков. - На каком?
   Линев ответил, что не знает.
   - А Пашка на каком? - Это уже мне. - Ты вроде говорил?
   Мне тоже пришлось ответить, что не знаю.
   - Эх ты! Полдня ездил и почти ничего не привез.
   Разговор наш продолжался долго. И оказался, как выяснилось потом, весьма полезным. Не зря Егор Семенович любил повторять, ссылаясь на Ефрона: чем больше о предмете знаешь, тем легче его разыскать.
   В этот раз Линев многое сообщил нам об истории этой шпаги, пообещал еще покопаться и все, что обнаружит, представить нам. Для удобства и пользы читателя считаю необходимым рассказать сейчас о том, что мы узнали гораздо позже. Сразу оговорюсь, что привожу здесь сведения, не проверенные до конца по причине исключительной давности описываемых в этой главе событий, а также построенные нами и некоторыми другими исследователями предположения относительно тех или иных толкований главных причин, повлекших за собой эти события.
   "Итак, очень давно, где-то в XVI веке, некий прусский дворянин, назовем его фон Хольтиц, находившийся на службе при дворе одного из испанских королей, оказал последнему приватную услугу, настолько, по-видимому, высокого свойства, что был пожалован тяжелым кошельком и шпагой дивной работы с клинком прекрасной толедской стали.
   Услуга, оказанная королю, вероятно, серьезно затрагивала интересы тогдашней оппозиции в придворных кругах и вызвала недовольство многих знатных и влиятельных людей, которые искали способа разделаться со счастливчиком.
   Несколько дуэлей, вмешательство правосудия и неизбежно последовавший за ним "суд божий", на котором фон Хольтиц, насквозь пронизав противника подаренной шпагой, выиграл тяжбу, дало ему право к девизу, гравированному на правой стороне клинка, добавить еще один ("Beati possidentes" "Счастливы обладающие") и возможность, благоразумно оставив Испанию, водвориться в родовом замке, дабы обезопасить свою жизнь и удовлетворить настоятельную потребность в духовном и телесном отдыхе после пережитых треволнений.
   С той поры в роду фон Хольтицей эта шпага справедливо почиталась фамильной реликвией, принесшей ему славу и богатство, и нашла свой почетный покой на мраморной каминной доске парадной залы, под портретом ее первого владельца, увековеченного кистью весьма умелого художника. Свой прекрасный футляр, обтянутый черной кожей и обитый медными уголками, исполненными в виде листиков земляники, покидала шпага лишь ради участия в решающих событиях - в дворцовых переворотах, на присяге новому королю, в поединках нерядового свойства.
   Шли годы, десятилетия, века. В старом замке над рекой менялись поколения, происходили рождения и смерти, убийства и великие браки; он пережил и выстоял не одну осаду, за его толстыми каменными стенами кипели жестокие страсти, вершилась история, тайно и явно гибли люди; в его глухих подземельях копились прикованные к железным кольцам скелеты, бродили, стеная, по ночам фамильные привидения.
   И шпага, благополучно возвращаясь после славных дел на свое, освященное преданием и традицией почетное место, переходила от пращуров к потомкам по заведенному порядку, нерушимому как скала, на которой веками черным тяжелым вороном сидел старый замок. Она стала символом рода, ее блестящий клинок был стержнем, на котором держалось его высокомерие, гордость, тщеславие и сила.
   И вот пришла весна 1812 года. Зазеленела вокруг старого замка трава. Запели птицы в нежной изумрудной дымке, покрывшей древние буки, окружавшие замок. Они стояли в отдалении от его стен, потому что их более неосторожные сородичи были предусмотрительно вырублены еще в бурное время междоусобных войн и нашли свой конец в громадных прожорливых каминах, чтобы не давать врагу подойти незамеченным и не скрывать в своей листве метких осадочных стрелков.
   Престарелый, но бодрый еще умом и телом барон Иоахим фон Хольтиц, грея у камина укрытые волчьей шкурой ноги, полузакрыв глаза, постукивая в каменный пол длинной фарфоровой трубкой, предавался вслух чарующим воспоминаниям далекого прошлого, дабы настроить на воинственный лад веснушчатого, рыжеватого, но тем не менее достойного отпрыска славного рода - юного Хольтица, офицера 2-го Прусского гусарского полка 1-й легкой кавалерийской дивизии генерала Брюйера. Эта дивизия в составе прусского корпуса - одного из двенадцати корпусов шестисоттысячной Grande armee, расположившейся в Пруссии и великом герцогстве Варшавском, - готовилась выступить на Московию.
   Старый фон Хольтиц давал своему наследнику последние наставления перед походом.
   - Помни, сын мой, - торжественно и величественно говорил он, - девиз, начертанный на гербе нашего древнего рода: "Pro aris et focis"* Будь достоин памяти своих предков. Верно служи императору, не жалея чужой и своей крови. Всякая слава - дым, но не доблестная воинская слава.
   _______________
   * "За алтари и отечество!"
   Поднявшись с кресел, почтительно поддерживаемый сыном, он вручил ему священное оружие с наказом салютовать императору и его победе на параде в поверженной Москве.
   - Береги ее более чести своей!
   Юный гусар склонил свою рыжеватую голову и коснулся губами холодного клинка.
   12 (24) июня армия "двунадесять язык" вступила в пределы России. Французские, австрийские и прусские, баварские и саксонские, голландские и швейцарские, итальянские и португальские корпуса, полки и дивизии ("Пойдите и принесите мне победу!") шли за данью войны, за новой славой для "повелителя мира".
   Но с самого начала на полях и дорогах России, где в громе орудий, в дыму и пыли, в крови и пламени сражений ползло ненасытной змеей наступление, все получалось нехорошо. Решить победу "одним ударом грома" императору не удалось. Стремительно нарастали потери, не хватало провианта и фуража, падал дух войск, а с ним и дисциплина, и самое страшное - вера в гений великого полководца. А уже после битвы в двух шагах от Москвы, под селом с трудным названием Бородино, все слилось в один угарный, кошмарный сон, от которого ни избавиться, ни проснуться.
   Была в этом сне горящая непокоренная Москва, над которой в одной стае с ошалевшими галками кружили хлопья пепла и обугленные страницы древних книг...
   Был голод, а за ним грабежи и жестокие схватки "победителей" из-за куска хлеба и полудохлой курицы. Были в ночи лязг оружия, крики "Караул!" и стоны солдат, которые бросались в погреба и подвалы, надеясь найти там хоть что-то съедобное, а их встречали в темноте дубиной по хмельной голове, вилами в живот, пулей в сердце Были позор и бесчестье, были попытки отчаявшегося, растерявшегося императора призвать население к покорству, а свои войска - к повиновению...
   Были жалкие смотры и парады в Кремле, где император, обходя строй непроспавшихся после пьянства и разгула солдат в драных и грязных мундирах, вымазанных вареньем и залитых вином, лично вручал им награды за мужество, стойкость и отвагу. На одном из таких смотров отличился прусский гусар юный фон Хольтиц со своей фамильной шпагой. Но об этом будет рассказано в свое время...
   Было паническое бегство, был ад Смоленской дороги, на которой бросали, не добивая - что было бы милостью, - своих раненых и больных...
   Были костры из увенчанных орлами знамен, зажженные по приказу императора, дабы не допустить их бесчестья, но вокруг которых грелись и злобно ругались солдаты, плевали в огонь и дрались из-за теплого места, поближе к пламени, в котором сгорала их слава и честь...
   - А точно ли здеся попрут, господин офицер?
   - Твое дело, Василий, не сомневаться, а глядеть зорче. Здесь пойдут. Как набат услышим, значит, завернули их с главной дороги - знай жди! Дело верное.
   Усатый, круглолицый и румяный от мороза гусар, потирая ухо, пригнулся к гриве коня и смотрел внимательно вперед сквозь заснеженные лапы старой придорожной ели. Рядом с ним спокойно стоял, опираясь на рогатину, здоровенный мужик в тулупе и больших рукавицах, поскрипывал лапоточками, переминаясь в волнении, молоденький парнишка, мальчонка совсем, сжимая голой, озябшей пятерней простую деревянную рукоять тяжелой зазубренной сабли.
   - Что топчешься, Пахомка? - смеясь, спросил мужик. - Аль приспичило? Аль боязно?
   - Не боязно. Да скорей бы.
   - Ничего, Пахомка, не боись. Попервости завсегда страх берет, да ты об том думай, что хранцузу твоего боязней. Вон и сабля у тебя какая сурьезная. Не робей, веселей гляди.
   Тишина. Мороз. При первом ударе колокола, далеко слышного окрест, срывается с верхушки ели тяжелый белый ком, падает вниз, увлекая за собой растущий на ходу поток снега - и тот обрушивается на стоящих под елью людей, враз покрывает их искрящейся на солнце пылью.
   Юный фон Хольтиц, укутанный в твердый колючий ковер, дремал на козлах крытого шарабана, в котором везли кожаные мешки и бочонки с золотом, кое-какой провиант и брошенные вперемешку, навалом ружья, ранцы, тряпки, золотые и серебряные сплющенные оклады русских икон.
   Ему снился родовой замок: будто сидит он у камина, где жарко трещат толстые поленья. Ему тепло, спокойно, уютно. Только почему-то он бос походные ботфорты со шпорами стоят рядом на ковре, - и с его пальцами, как с мышами, играют маленькие котята, все сильнее и глубже запускают в них свои цепкие коготки и острые иголочки зубов...
   Он просыпается - болят схваченные холодом ноги. Отупевший от непрерывного ужаса отступления - бегства, голода и мороза, безразлично смотрит по сторонам, казалось, замерзшими глазами, оглядывает растянувшуюся без края колонну ободранных, опаленных у походных костров, одичавших людей, подгоняемых поднявшимся ветром (лошадей почти не осталось, только несколько офицеров ехали верхом на худых клячах, да два десятка пленных тащили сзади несколько телег с награбленным добром), и ему представляется, что огромная метла гонит их, метет со свистом по дороге, будто подгребает к порогу мусор, чтобы безжалостно выбросить его вон из дома.
   Фон Хольтиц видит впереди деревеньку из десятка изб с крышами словно из снега, появившегося на пути нарядного французского офицера с пистолетами в седельных кобурах и за поясом и на хорошей, сытой лошади он весело что-то кричит, объясняет и заворачивает колонну на другую дорогу, видно, к разбитому биваку, с теплом, отдыхом и пищей.
   Фон Хольтиц все так же безразлично смотрит вдоль дороги, где всюду, чуть присыпанные снегом, валяются перевернутые фуры, пушечные лафеты и зарядные ящики, непристойно задирают ободранные до костей ноги дохлые лошади, лениво подпрыгивают, бродят среди трупов отяжелевшие, наглые вороны.
   Все ближе подступает к дороге заснеженный лес. Слышится заунывный колокольный звон, разносится вокруг тревожными гулкими ударами и, кажется, падает прямо с неба.
   Всюду - смерть. Холодная и страшная. Бесславная.
   Но юный гусар фон Хольтиц не хочет умирать. Он не отчаялся. Он выберется из этой проклятой замерзшей и дикой страны и скоро будет, греясь у камина в парадной зале, долгими зимними вечерами рассказывать обо всем, что видел, что пережил и во что невозможно поверить. Он хотел жить. Он сильно хотел жить. Поэтому, когда на глаза ему попалась ворона, которая хлопотала над торчащим из снега кивером, пытаясь сдвинуть его, он вытянул из-за пояса пистолет, щелкнул - это большого труда ему стоило - собачкой, вытянул одеревеневшую руку, прицелился, выстрелил. Пуля взрыла фонтанчиком снег в двух шагах от вороны, а та даже не взлетела - так тяжела была мерзкой своей сытостью.
   Но этот одинокий, слабый даже в лесной тиши выстрел словно взорвал все кругом. Затрещали в кустах ружья, заорали грубые, сильные голоса, вырвались на дорогу конные и пешие. Кто - уланы, кто - гусары, а больше страшные бородатые мужики с кольями, вилами, саблями.
   Ворона каркнула и тяжело запрыгала в сторону, подальше от греха.
   Ярко сияло солнце, блестело на снегу, играло на металле оружия, на пряжках амуниции, яростно сверкало в голубых глазах нападавших.
   Возница, толкнув фон Хольтица плечом, спрыгнул на дорогу, отхватил тесаком постромки пристяжной, вскочил на нее и помчался, погоняя лошадь криком и каблуками.