Бегство брата моего напоминало переселение неких кочевых племен на зимние пастбища купно со скотами, наложницами, шатрами, онаграми и идолищами погаными. Таковое великое число прихватил он с собой узлов, пакетов, баулов, свертков, кофров, нессесеров, ридикюлей, а в довершение нелепиц – вздорную, поминутно мочащуюся от избытка впечатлений собачонку, кою именует он «Милушкою» и к коей привязан с жаром, приличествующим, скорее, старой деве, нежели молодому кавалеру. Сия собачка несколько раз принималась брехать в самыя неподходящия минуты (например, на патрульных, случившихся поблизости как раз в самое решительное мгновение бегства брата моего, т. е. когда он лез из окна!). Затем, пользуясь общей сумятицей, сия Милушка сжевала веер тети Лавинии из штрауховых перьев – веер сей довершал машкерад, в каковой обрядился при бегстве Гастон, некую даму заместо кавалера из себя наружно представляя. Нужно ли говорить, что при проезде нашем чрез ворота городские скверную собачонку начало жестоко тошнить перьями, так что она едва не издохла, а брат мой сделался при этом белее мела и грозил лишиться чувств! Впрочем, сия суета и переживания сильно насмешили стражу (о, безсердечныя! а кабы псица и впрямь издохла?!), так что нас пропустили без даже досмотра.
   Едва лишь мы оказались на дороге, вдали от городских стен, как Гастон попросил ослабить ему корсет и остановить ради сего экипаж. Собачку вывели из кареты, причем она отчего-то хромала, кашляла и глядела прежалостно, а Гастон, на то взирая, едва не плакал.
   Коротко говоря, сия есть достойная подруга жизни брата моего. Едва лишь она избавилась от последствий озорства своего, т. е. от веера, мы продолжили наш путь, намереваясь для начала удалиться елико возможно от столицы и преследователей, буде таковыя случатся, а затем, передохнув, начать наши поиски.

Продолжение дорожнаго журнала Эмилии

   Поскольку в экипаже решительно нечем заняться, а токмо ехать и ехать и все встречное претерпевать, то и мысли различныя накапливаются вкупе со впечатлениями, и чем мне еще занять невольный досуг мой, кроме записывания оных на сих клочках! Не на то ли и письменность нам дана, чтоб сохранять впечатления свои как бы в маринаде и впоследствии употреблять их, когда подоспеет в этом нужда? Сравню журнал мой с привычной мне заботой заготовки плодов летних к холодам зимним. Вот забавное происшествие, подобное ягодкам, – его заготовляют с сахаром и получается как бы некая сладость, кою приятно употребить при чаепитии. Иное происшествие мужественнаго характера, не без батальных сцен, оружия и слов, при сем приличных, – его тотчас надлежит сдобрить лавровым листом и перцем, дабы оно сохранилось пряным и при последующем употреблении бодрило кровь. Наше же путешествие временами таково, что я готова уложить его в уксусный маринад.
   Впрочем, продолжу мысль свою, жизнь устроена таким необъяснимым образом, что иное тягостное поначалу впечатление впоследствии как бы обращается в свою противуположность, и при вспоминании об оном там, куда вливал уксус и сыпал перец, обнаруживаешь одну лишь сладость. В сем главенствующее отличие событий, описанных в журнале, и плодов, сохраненных на зиму в бочонках.
   Проезжая чрез городок, становились мы свидетелями всяких мимолетных сцен, и иные весьма для меня волнующе выглядят, как еслиб вдруг заглянуть в интимный журнал другого лица и прочесть там две-три строки, напр.: «…назавтра я решилась! ах!.. но что если Элиза все рассказала уже N*?..» – и все в таком роде. Журнал поспешно захлопывается, строки исчезают, и остается лишь гадать – кто сия Элиза? О чем могла сообщить она N* И кто сей N*? Не держит ли этот загадочный N* в руках своих судьбу автора сих строк? Многое, многое теснится тогда в мыслях!
   Так и сценки, вдруг увиденные в окно экипажа, – столь живо напечатлеваются они в памяти моей! Вот малый городок, чье название скользнуло как бы мимо слуха и тотчас унеслось вдаль и сгинуло за полной незначительностию. Однако ж и здесь – своя жизнь, свои потаенныя драмы. Все здесь как бы кукольное, созданное словно бы рукодельем, уменьшенное и сильно упрощенное супротив столичнаго: и лавки, и улицы, и колодцы градские, и ратуши. Вот уж тарахтит экипаж (уносящий нас в НЕИЗВЕСТНОСТЬ!) по главной площади такого городка, и Миловзор уж высовывается из окон почти до средины туловища своего, высматривая поблизости приличный трактир. Гастон, по обыкновению, запустив пальцы в шерсть Милушки любезной своей, безучастно созерцает заоконные виды, разнообразя молчание лишь жалобами на укус насекомого, обезобразившего-де ему запястье. Сие прескучно, и оттого внимание мое безцельно разгуливает меж домами городка. Отчего, подумается в иной раз, не суждена и нам столь мирная, безмятежная жизнь? Здесь, как и в столице, имеется и место для свершения казней, но каковая сугубая разница меж столичным образом преступлений и здешним! Там – кровь, смерть, подозрительныя пятна на одежде, тайно снесенной к старьевщику, либо же государственная измена и кандалы, четвертование публичное, биение на помосте тела, лишеннаго только что главы… А здесь? Вот столп позорный – для выставления возле оного в разных преотвратных видах незначительнаго сорта преступников для всеобщего их осуждения. И что же? Точно: прикован уж один таковой чепью за шею, на главе – дурацкая шапка, на груди – ожерелье из кружек трактирных, а поверх всего красуется надпись: «Я – пианица!». Сей наказанный, с лицом весьма оплывшим, красноглазый, с губою расквашенной, стоял у столпа как бы в недоумении, ибо, кажется, не вполне осознавал происходящее. Но много ли осуждения вызывал он у сограждан? Посмотрим. Вот приблизилась к нему женщина. Кто она – грозный дух отмщения в лице разгневанной красавицы или ангел всепрощения, непорочно-юный? Отнюдь – то весьма непритязательной наружности немолодая женщина из числа простонародья. С миною самой повседневной принялась она кормить осужденнаго хлебом с колбасою, а тот, жуя, разспрашивал ее при сем о каких-то малосущественных делах. Вот простота и незлобивость нравов, проистекающая от честного образа жизни в непосредственной близости к природе! Впрочем, разделить сию мысль с Гастоном мне не удалось, ибо брат мой объявил внезапно, что в экипаже его, купно с Милушкою, укачало, и вышел освежиться.
   Гастон, как я примечаю, что ни день, то все более падает духом и чахнет. Сие сказывается и в утрате им всякого интереса к чему бы то ни было, и в ощутимом разлитии по всему существу его чорной желчи. Так, укус насекомаго, хотя бы и кровососущего, никак не может считаться чем-либо существенным. Сие непреложно так решительно для всех, за вычитанием Гастона. У того на второй же день после укушения его в запястье два пальца сделались как бы сосиски, причем на одном набух гнойный бубон. Гастон время от времени безмолвно взглядывает на сей бубон и скорбно, еле-еле, шевелит пальцами. Если будет так продолжаться и далее, нам придется задержаться и прибегнуть к услугам лекаря, дабы он пустил Гастону кровь. Все это начинает меня безпокоить. Дурное расположение духа, коим Гастон не устает нас потчевать, также свидетельствует о неподдельности его недомогания. Так, угощая меня желудощными каплями (кои нимало мне не помогли), он презлобно молвил мне: «Не умеете хворать, сестрица, – так и не брались бы!». Сие было и обидно, и весьма несправедливо: как будто бы недуг вопрошает о желаемости своего прибытия или же требует от страждущего нарочитаго умения! Хотелаб я поглядеть на универзитет, где оных умельцев вскармливают и образовывают! Уж верно Гастон не на последнем был бы средь питомцев его щету!

На тот же адрес Гастона шестое письмо

   Милый мой друг!
 
   Если-б кто несколько лет назад предположил бы мою судьбу таковым образом, я бы зело посмеялся. Теперь же смеяться не мой черед – как безродный бродяга кочую по Галадору, без угла и даже имени – на постоялых дворах мы записываемся разными прозвищами. А то и нощуем в нашем экипаже в чистом поле или даже в лесу. Кони храпят, слуги храпят, волки где-то воют – страсти! Бедная моя Милушка во сне стонет человеческими голосами, а сестрица моя Эмилия воображает сквозь сон, будто бы это я, и нелестно меня увещать принимается. Я же не сплю, токмо мучаюсь. Закроешь в дилижансе окошки – душно. Откроешь – сейчас налетят кровососныя твари и язвят, при этом гундя мерзопакостно. Днем – тряска и летают страшныя тауки. Сии тауки крови не сосут, но отгрызают от тела кусочек и с тем улетают. – Пребольно!
   Виды за окном, что мимо нас проплывают, такоже не разнообразны. Слева – поля, справа – степь. В полях селяне ленивыя, в степях тучныя и ленивыя же скоты. По обочинам – бурьяны и лопухи таких размеров, что под одним только пыльным листом может жить целое семейство какого-нибудь портного. Увы! В сих диких местах портные не водятся. Водятся в бурьяне разве что нарочитыя жучки-виольщики, каковыя безперебойно играют шумныя концерты.
   На трехцветных столбах дорожных (от каковых к концу дня у меня в глазах прыгают живчики и закорючки) сидят серенькие птички, высматривая полевых грызунчиков. Пахнет дорожною пылью, пахнет бурьяном и лопухами… Слышны только скрыпы колес, копытныя топы да возница временами без слуху и складу поет нечто дикарское, от какового пения хочется плакать. Но я креплюсь и не плачу – к чему слезы, когда они ни в ком понимания не найдут…
   Впрочем, сестрица моя Эмилия, изображавшая из себя несокрушимую и всеопытную странницу, тоже страдает. На каком-то постоялом дворе угостили нас сущею отравой, и Эмилия, отведав сего, занемогла. Чуть не всякую версту выбегала она из экипажа и уединялась в лопухах… Бедняжка. Капли желудощные отчего-то ей не помогли.
   Я же ощущаю, что верно скоро помру. Погребут меня в канаве, положат в головах придорожный валун – и более никто меня не побезпокоит.
   Из нас один лишь Миловзор ничем не удручен. Сей железный человек комарами никогда не кусаем, тряска ему нипочем, трактирную еду он переваривает безо всяких для себя последствий. Он вечно свеж и улыбчив – порою из-за этого мне хочется его потихоньку удушить! Но, к его чести, попутчик из него знатный. Пребойко торгуется он с трактирщиками, решительно везде достает корм для лошадей и при этом держит свою особу с великим достоинством. Единственный его порок – и пресурьезный – нарочитая страсть к декламации. Где-то раздобыл он книжку, начиненную армейскими остротами и героическими песнями, каковыя остроты и песни он читает иногда вслух, надеясь этим вызвать меж нас оживление. Вот яркий обращик сих:
 
   Роберт Эрмс
Баллада о веселости нрава героическаго имперскаго матроза Томаса Лу, впоследствии – пирата
 
Храбрый парень Томас Лу
На войну идет.
Крепко ранен Томас Лу,
Получил он в грудь стрелу
И копье в живот.
Весь в крови, едва живой,
Напевает наш герой:
Гей-тюрлю! Эгей-бом-бом!
До свадьбы заживет!
 
 
Потопил его баркас
Злобный кашалот,
Томас тонет и сейчас
Алчна тварь ему как раз
Ногу отгрызет!
Но и в этакой беде
Он поет в морской воде:
Гей-тюрлю! Эгей-бом-бом!
До свадьбы заживет!
 
 
Стал он пенсии искать,
Но имперский флот
Ничего не хочет знать,
Может лишь медальку дать –
Денег не дает.
Без гроша в своем углу
Напевает Томас Лу:
Гей-тюрлю! Эгей-бом-бом!
До свадьбы заживет!
 
 
Стал пиратом сгоряча
Томас Лу, и вот
От удара палача
Голова из-под меча
Прыг на эшафот!
Что же? Шепчет голова
Те ж веселые слова:
Гей-тюрлю! Эгей-бом-бом!
До свадьбы заживет!
 
   Каково? И вот так – всю дорогу. Удержать Миловзора от сих декламаций не может и Эмилия. Впрочем, ей как будто нравится.
   Здесь я временно прекращаю письмо – нощью мы должны без остановок сквозь Кемранский лес проехать. Сие небезопасно, так как, по слухам, обитают в лесу разбойники и иная нечисть. Но Миловзор разсчитал, что форсировав сей лес без заминки, обнаружим мы государева колдуна аль-Масуила в деревушке Горелка. Каковой аль-Масуил опережает нас всего на полдни пути. По его нечистому следу и едем мы сквозь страну, надеясь, что колдун приведет нас к преступной беглянке и оговорщице.

Продолжение того же письма

   События прошедшей нощи зело разнообразны и бурны оказались. Даже сейчас, по прошествии некотораго времени, руки мои дрожат – это видно по почерку. Ах, Мишель, если только суждено мне выбраться из сией адвентюры, рассказов моих на многие вечера должно хватить.
   Кемранский лес изобилует прежде всего гигантскими сычами-перевертышами. Каковыя сычи, в полтора человечьих роста размерами, обыкновенно висят на суку вниз головою и высматривают добычу. Престрашными голосами они промеж собою переухиваются и зраками гораздо сверкают. (Ежели выживу – непременно закажу себе из такового сыча чучелку и подвешу в вестибюле).
   Милушка моя оных сычей убоялась и наотрез отказалась от вечернего променаду. Сидела на ручках у меня и дрожала. Я же успокаивал ея, как умел.
   По приказу Миловзора, Мартос, боязливый мой слуга, срезал себе в лесу исполинский посох, зело тяжелый и сучковатый. Возница, именем Данило, вооружился арбалетом. Миловзор для готовности обнажил шпагу свою и парный к ней кинжал. Мое же оружие не выдержало его критик. Увы! В спешке дом покидая, прихватил я некстати парадную рапиру, впрочем – заточонную, но тонкую и ненадежную.
   Видя мою досаду, наш провинциальный воитель смягчился и рек: «Ничего, в умелых руках и спица сия может быть опаснее двуручнаго меча!». Будто в воду глядел.
   Эмилия же огромными от страху глазами (наподобие сыча) молча взирала на своего героя и дивилась его отваге. Мне же показалось, что обожатель ея, скорее, являет разумную деловитость, словно бы он собирается играть на бильярде или же в лото, нежли сражаться.
   Я же уповал, что разбойников пронесет мимо нас. Каковое упованье, как и многия иныя мои надежды, оказалось разбито обстоятельствами!
   Ехали мы порядочно по лесной дороге, как вдруг Миловзор поднял руку и молвил:
   – Тихо! Слышите?
   – Совершенная тишина, – отвещал я, пожимая плечьми.
   – То-то и оно. Сычи затихли – скверный знак.
   Сердце мое сжалось. Весь я был в страшном напряжении. И тут раздался свист и голоса.
   – Пять человек на дороге идут к нам, вооружены и с огнем, – рек наш возница в нарочитое окошко.
   Лошади наши остановились.
   – Тем лутше, что с огнем, – разсудил на то Миловзор и обратился ко мне: – Берите оружие, своего лакея и идите к ним навстречу. Мы же с Данилою обойдем их с фланга. Вы отвлеките их внимание, мы же нападем внезапно и супостатов гораздо изумим. Вперед!
   С сим напутствием он чуть не вытолкал меня из кареты. Милушка при этом жалобно и безпокойно затявкать не преминула. Что делать! Едва живой, поплелся я навстречу опасности. Мартос же, струхнувший не на шутку, – за мной следом.
   Далеко не пришлось идти – тати стояли уже возле лошадей наших.
   – Гляди-ко, Микитко, кучер-то утик! – со смехом рек один.
   – Пес с ним, – отвещал иной. – Ты лутше глянь, какой красивый барин к нам пришли!
   Все они разсмеялись.
   – Что вам надобно? – вопросил я. – Мы – бедныя путники, нету у нас ни денег, ни иных сокровищ.
   Голос мой при этом дрожал изрядно.
   На таковые слова тать Микитко, посмеиваясь, ткнул пальцем своим мне в грудь.
   – А точно это у тебя, бедный путник, пуговицы на кафтане из золота?
   Разбойники пуще стали смеяться, пихая друг друга в боки. Все они были зело бородаты, в кожаных куртках с шипами и бляхами. Лица их носили несомненные печати вырождения и множественных пороков. У одного совсем провалился нос, иной от пианства весь был синюшен, третий таскал на ремешке белый младенческий череп вместо кошелька.
   Главарь же их, Микитко, осознавая превосходство своего положения, продолжал глумиться:
   – Не нужны нам ваши жизни крольчачьи. Отдавайте одежу, да лошадей, да денежки, какие есть, – а колымагу можете себе оставить.
   Тати смеялись, как безумныя, а у меня пред глазами поплыли круги. Что было сие – отчаяние, страх перед этими здоровенными молодцами? Иль то была ярость, вызванная присутствием грубаго, жестокаго скотства? Эти созданья Природы, предо мною бывшие, являться людьми никак не могли. Грешно даже предположить, что единая божественная воля или единая человечья Пра-матерь (сходная с обезьяною, как трактует филозоф Либентот) могла бы породить на свет гуманиста Эгью Масканя, художника Бенутто, меня – и одновременно с тем этаких образин.
   – Ты что, не слыхал, дурында? – зарычал тут Микитко. – Скидай портки, гусь в парике!
   С этим он схватил меня за ворот и тряхнул. Я же в крайнем возмущении обеими руками сего злодея от себя оттолкнул.
   – Ах, так! Ну, держись, барин! – крикнул разбойник и выдернул из-за спины огромный меч-эспадон. Каковым эспадоном зачал он выделывать различныя фортели, норовя и меня разрубить, словно бы окорок, и на соратников своих впечатление произвесть. Я же со своею рапирою уворачивался, как мог.
   В обычной жизни своей не раз я делался слушателем различных историй, каковыя любят разсказывать иныя бывалыя люди. О подобных приключениях оные бывальцы обычно повествуют, что в минуту решимости они собирают волю в кулак и вспоминают советы своих фехтовальных учителей. Милый Мишель! Ежли застанешь ты подобного разсказчика за этими словами, без сомнения именуй его вралем, а розсказни его – пустым вздором. Какие тут уроки? Какие учители? В сей момент человек думает об ином. Я же думал об том, как бы мне не попасть под убийственный клинок.
   Вся сущность моя, все мое естество (об котором филозоф Либентот также немало трактует) сопротивлялось смерти. Очевидно, самое нежелание погибели и направило столь щастливо мое оружие. Очень кстати кончик моей рапиры уязвил кисть разбойной десницы, пройдя между звеньев кольчужной рукавицы. Рапира при сем сломалась, будто бы стеклянная.
   Душегубец взвыл и выронил свой меч, тряся рукою, скорее, от недоумения, нежли от боли – навряд ли подобныя скоты умеют чувствовать. Узрев сие, Мартос, трусливый мой слуга, тут же подскочил и ударил мерзавца в лоб своею дубиною, убив при этом на месте.
   Прочие же тати угрожающе закричали, и я оказался в кольце вражьем – со всех сторон зрел я блеск их мечей.
   Но тут, словно молния, наскочил из темноты на них Миловзор. Одного разбойника он заколол кинжалом, второго хлестнул шпагою по лицу, и тот с криком упал. Кучер Данило еще одного из арбалета застрелил в упор.
   Оставшийся на ногах разбойник бросил свой факел в сторону и бежал, громко выкликая подмогу. Миловзор спокойно и без сожалений добил поверженнаго им же грабителя и рек:
   – А теперь поживу-поздорову едем отсюда!
   Что мы не преминули исполнить.
   Милушка и Эмилия ждали нас в экипаже ни живы ни мертвы. Сестрица моя тут же прижалась к миловзоровой груди и, трепеща, сказала:
   – Ах, вы – мой спаситель и храбрец! Отныне безо всякого страха вручаю вам жизнь мою…
   Данило нахлестнул лошадей, и мы понеслись прочь. Погони от разбойников за нами не было.
   Убедившись в сем, Миловзор ко мне поворотился и с искренней горячностию воскликнул:
   – Поздравляю со славной викторией! Зрел вашу баталию и выражаю восхищение вашей доблести и умелости!
   Хотел было я ему возразить, но он странно на меня глянул и так крепко стиснул руку мою, что я едва не лишился чувств. Ради каких причин воздыхатель сестрицын так себе ведет? Нет ли тут насмешки надо мною? – Так думал я. А Эмилия, немало удивленная, зрела обломанную и окровавленную рапиру мою.
   На сем же наши приключения не кончились. Пришлось еще страхов натерпеться.
   С изрядной быстротою ехали мы чрез лес, причем довольно долго. Миловзор выглядывал в окошечко, с каждым разом все более безпокойно. Дорога, освещенная луною, сияла вся как бы призрачным светом, а лесная чаща по обеим сторонам то разступалась, то почти над нами смыкалася. Тщетно Миловзор высматривал нечто ему известное – в недоумении дергал он свой ус и двигал бровьми.
   – Ах, милый друг! – обратилась к нему Эмилия. – Вы чем-то смущены? Какая еще напасть подстерегла нас?
   Вместо ответа жених ея громко обратился к кучеру:
   – Никак ты, каналья, сбился с дороги?
   Кучер Данило отвещал:
   – Нет, барин, я держу все прямо – здесь негде и поворотить.
   – Значит, все в порядке, – рек Эмилии Миловзор. – Просто мы должны были проехать мимо одного памятнаго и приметнаго места, да видно шельма-кузнец, ковавший нам лошадей, все напутал.
   – Что за место? – вопросила Эмилия.
   – Нарочитая шибеница, на коей в нетленном виде обретается Черный Клаус – злодей и убивец. Четыреста годов назад губил он невинныя души, чиня разбой и насилие. И вот однажды изловил он в лесу праведную женщину и, страшно поглумившись над нею, сварил заживо и съел. Но бедная странница прокляла негодяя. А потом сын ея, когда вырос, став рыцарем, отправился в Кемранский лес. Схватив разбойника, учинил он над ним суд и повесил на обочине дороги. Но в силу проклятия душегубец отнюдь не истлел, токмо немного усох. И вот уж четыре столетия висит он на сей шибенице. А старые люди толкуют, что когда оный сорвется – тут всему и конец.
   – Какой, однако, вздор! – не удержался я, но Эмилия все равно испугалася. Еще в детстве стращать сестрицу мою было преблагодарнейшее занятие и давало почву для разных выдумок.
   Миловзор же, желая все оборотить шуткою, поведал ей изрядно потешную гишторию о вастрийском шарлатане П*, привезшем ко двору покойной государыни-императрицы механическую главу. Каковая глава умела предвещать погоду, трактовать политик, а тако-же назвала канцлера В* казнокрадом, что на проверку правдою оказалось.
   Сию главу поместили во дворце в особую комнату среди прочих кунштюков. И вдруг дворцовый служитель замечает, что глава два дни в седмицу из себя мед источает. Произвели нарочитое дознание, и что же? Выяснилось, что оная глава вовсе не механическая, а есть нетленная глава мученика Пануты. Каковой Панута быв замучен амалупцами, но веры не переменил.
   Не успели мы сией забавной гишторией натешиться, как внезапно лошади наши стали и зачли брыкаться и шарахаться. Едва не переворотив наш экипаж при этой оказии.
   Данило-кучер щелкал кнутом и награждал сих скотов различными нелицеприятными прозвищами. Но лошади продолжали биться.
   – Видать, почуяли недоброе! – крикнул наш кучер.
   – Ах, неужли волки? – прошептала Эмилия.
   И тут мы услыхали престранные звуки – некто в лесной чаще гремел чепьми, ухал по-сычиному, стонал и зело взрыкивал. Слышны были тако-же и тяжкие шаги.
   – Кто бы сей ни был, надлежит нам его отражать, – заметил мне Миловзор. – Лошади наши не пойдут.
   Пришлось мне совлечь с себя Милушку, каковая дрожала у меня на руках и нипочем не желала сойти. Со сломанною рапирой вышед я навстречу неведомому врагу. Неужли опять придется геройствовать? Миловзор, рядом быв, казался спокоен и деловит, чему я снова немало удивился. Чувствует ли сей воин когда-либо страх или хотяб волнение? Таковая безстрашность граничит с глупостию, она – удел ограниченных и грубых натур. Но Эмилия зрит в нем тонкости и приятности, значит, оные есть взаправду…
   Дальнейшее отвлекло меня от разсуждений.
   Нещадно сквозь бурелом продираясь, выкатилось на нас чудище. Обликом походило оно на осла, только с хвостом как бы гадским и гадской же главою. Имело оно тако-же два кожаных крыла с крючьями. На спине, промежду этих крыл, сидел верхом черный великан со сморщенной личиною карлы. Личина тако-же была черна, но не по-арапски, а как бы полированный сапог. Сей мерзкий великан имел на шее обрывок чепи, каковая и звенела прегромко. Еще была у великана борода, в каковой бороде ползали, източая зеленоватый свет, червячки, пауки и нерожденныя младенцы.
   Миловзор, готовый в каждый миг атаковать, следил за пришлецом и его мерзкою скотиною, каковая косила кровавыми глазами и фыркала.
   Кони наши от страху совершенно обезумели. Сильным рывком они порвали постромки, уронив при этом Данилу с козел. Громко ржа и храпя, лошади побежали прочь.
   – О, неловкия олухи! – взревел гадкий великан. – Хотел я было отобрать у вас вашу карету, но упустили вы лошадей, посему я просто погублю вас, хоть бы и без пользы для себя!
   – А кто ты таков? – спросил Миловзор.
   – Я есть Черный Клаус! – отвещала уродина. – Кончилось мое безвременье! Наступает конец жизни и мира и самой всеобщей сущности. Рухнут оземь планиды небесныя, оденется солнце ледяною коркою, а реки и моря вспучатся! Птицы обратятся в ехидн и попадают на города. Муравьи будут забираться людям в уши и поедать их мысли…
   Великан подъял длань и заскрежетал зубами. Весь он при этом озарился яркою вспышкою. Я хорошо его разглядел при сей оказии.
   Миловзор же рек:
   – Не бывать сему, ибо я сей же час заколю тебя насмерть!