- Они умерли в один день, - сказал Борута пробудившемуся Лесеню вместо приветствия.
   Лесень вздрогнул.
   - Кто?
   - Эти, в могиле, - Борута кивнул на памятник, под которым спал командир.
   Константин перевел взгляд на надпись. Действительно, похороненные здесь муж и жена прожили долгую жизнь - он семьдесят пять лет, она семьдесят восемь, и умерли в один далекий день 1926 года.
   - Мои родители тоже... в один день, - неожиданно для себя сказал Лесень. - В сентябре 39-го.
   Борута вытащил из кармана еще один кусок мятого хлеба и протянул ему. Лесень взял, начал жевать. У Боруты, он заметил, всегда были чистые руки, чем бы тот ни занимался. Даже грязи под ногтями не появлялось.
   Выстрелы захлопали ближе и чаще, потом вдруг ухнуло, и с дерева попадали срезанные осколками ветки. Тотчас кладбище ожило, из-за могильных камней и крестов стреляли. Пулеметчик Халтура, заняв позицию в чьем-то семейном склепе с ангелом на крыше, вел непрерывный огонь. Ангел-малютка прижимал к губам пухлый пальчик, словно умоляя о тишине. Из-под ангельских пяточек высовывалось металлическое дуло, а над дулом поблескивали веселые глаза.
   - Халтура! - закричал Лесень, выглядывая из-за надгробия старичков-супругов. - Слева! Слева!
   Дуло слегка переместилось, коротко треснуло, и две черных фигурки, бежавших по кладбищу, присели и сгинули между надгробий.
   - Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, - сказал Халтура.
   К вечеру к кладбищу подошли польские танки. В тесноте улиц до утра шевелились и порыкивали бронированные звери. Один из командиров, в заляпанном маслом штатском костюме и танковом шлеме, хмуро переговаривался с Лесенем. Остальные отрешенно курили, прислонившись к броне. Неожиданно прибыла полевая кухня. Толстая рыжая женщина привезла на тележке огромную кастрюлю с горячей похлебкой - сколько нашлось крупы, картошки и зелени. Танкисты принесли, вскрыли и пожертвовали немецкую тушенку.
   Томаш Халтура, сытый и согревшийся, забрался обратно в склеп и обратился к ангельчику, сидящему на крыше:
   - А-ла, оа-ла, на ин пала-ка!
   - Говори по-польски, - тихо отозвался ангел.
   - Я говорю: не бойся, - повторил Халтура и лязгнул пулеметом.
   - Тише, тише... - прошептал маленький ангел. - Они спят...
   На рассвете кладбище взорвалось, вспахалось, и не стало больше ни надгробий, ни печальных цветников. Из подворотен и проемов улиц выскакивали ревущие танки, зрячие башни поворачивались, дула нащупывали жертву. Убитые ложились в мягкую кладбищенскую землю, и Халтура, не переставая стрелять, читал над ними молитву. Он переместился со своим пулеметом ближе к выходу с кладбища, к каменной часовенке, и потому не заметил, как снарядом разметало склеп. В тот самый миг, когда разлетелись на части колонки и купол, ангел-дитя взмахнул крыльями и осторожно поднялся в воздух. Пороховой дым скрыл его из глаз.
   К утру следующего дня Лесень пересчитал своих бойцов и принял решение отходить в Старый город. Отряд тотчас раскололся. Нашелся человек, который, щерясь и переступая с ноги на ногу, словно приплясывая, закричал Константину в лицо:
   - А что ты нам предлагаешь, советский прихвостень? Сдаться? Ты не поляк! Да подохни ты!..
   Лесень молча положил руки на автомат. Еще десяток отошли от прежнего командира. Тогда Лесень сказал:
   - Волю мы временно потеряли.
   - Мы будем обороняться! Мы закрепимся на еврейском кладбище!
   - На еврейском кладбище нет кустов, и плиты там плоские. Укрыться негде. Вас выметут огнем...
   - Мы лучше умрем! - захрипел тот человек.
   - Умирайте, - сказал Лесень. Разговор был окончен.
   Валерия опять разбудили и долго мучили перевязками, от которых болело все тело, а потом положили на носилки и, ужасно лягая, поволокли. Он злился, потому что это мешало ему спать. Спертый госпитальный воздух сменился свежим. От этого закружилась голова. Валерий стал проваливаться в бесконечную воронку. Его поставили вместе с носилками в машину, там было еще много раненых. Некоторые дышали так, словно натужно смеялись: "Ха!.. Ха!..", другие противно стонали. Валерий вдруг спросил чужим голосом, звучащим откуда-то совершенно не оттуда:
   - Мы отступаем?
   Сразу возникла рядом девушка, очень красивая и нежная. Залопотала:
   - Тише, тише...
   - Отступаем, да? - настаивал Валерий, широко раскрывая рот и старательно ворочая языком.
   Она положила ладонь ему на губы. Ладонь была невесомая, шелковая. Он поцеловал ее и замолчал.
   Они отходили в Старый город. Немцы выбили восставших с Воли и теперь поливали перекрестным огнем еврейское кладбище. Последний польский танк прикрывал эвакуацию госпиталя. Потом немцы подбили танк, но раненых уже увезли, так что это было неважно.
   11-17 августа.
   А Старый Город ошеломлял. После горящей, истерзанной Воли он выглядел чем-то вроде несбыточного сновидения или даже бреда. Например, по улицам здесь ходили люди в чистой одежде. Дома сверкали стеклами. Работало правда, то и дело заходясь хрипами, - радио. Летали голуби. Лесень увидел женщину с накрашенными губами, в отутюженном платье с надменно приподнятыми плечами, и его пошатнуло, точно пьяного. Плакаты, повсюду налепленные на стенах, казались яркими театральными афишами, только пьесу во всех театрах давали одну и ту же: "К оружию!".
   Увидев людей, спокойно сидящих за столиками в кафе, Франек всхлипнул.
   - Ах, пан Халтура, - смущаясь, проговорил он, - ведь там, на Воле, погибли восемь моих пиджаков и шестнадцать любимых галстуков! Не говоря о тех, к которым я был более или менее равнодушен...
   - Не люби ни мира, ни того, что в мире, - посоветовал Халтура. Скорбишь о галстуках - мсти за них немцам, и отчасти снимешь таким образом тяжесть с души.
   - У меня патроны кончились, - пожаловался Франек.
   - Плохо стреляешь. Кто хорошо стреляет, у того патроны не кончаются, сказал Халтура.
   Лесень сделал бойцам знак остановиться и зашел в один из домов. Постучал в первую попавшуюся дверь. Отворила женщина лет сорока - в домашнем платье и фартуке.
   - Ну, и что колотиться, когда есть звонок? - неприветливо осведомилась она, но, разглядев в полумраке Лесеня, всплеснула руками: - Да вы из войска! Проходите же!
   Лесень неловко втиснулся боком в прихожую и сразу окунулся в почти довоенный уют. У него железным обручем перехватило горло, и он не сразу сумел вымолвить:
   - Мне... только позвонить...
   - И позвонить, и пообедать! - живо откликнулась женщина. - И рассказать, когда же вы побьете этих проклятых немцев...
   Она скрылась в кухне и в сердцах двинула там какой-то металлической посудой.
   Лесень почти сразу дозвонился до Банка. Оттуда отозвался простуженный голос. Лесень закричал:
   - Это "Варта"! Это - Воля, Воля! Говорит "Варта"!
   - Кто у аппарата? - осведомился голос.
   - "Варта", - Лесень повторил наименование отряда, а потом представился: - Кастусь.
   Голос задумался.
   - "Варта"? - переспросил он. - А Борода?
   - Героически погиб. Я принял командование. В штабе знают.
   - Сколько у вас человек?
   - Сто сорок один.
   - Отдыхайте. Утром я пришлю еще двадцать.
   - Патроны, - умоляюще произнес Лесень.
   - Будут.
   И в Банке положили трубку.
   Тотчас вышла хозяйка, уже без фартука.
   - Прошу к столу, пан.
   - Я... умоюсь? - нерешительно спросил Лесень.
   Она сделала широкий жест в сторону ванной. Там работал кран. Текла вода. Имелся кусок мыла.
   Лесень снял потный китель, скинул штатскую рубашку в полосочку, намылил волосы. Женщина терпеливо ждала. На столе соблазнял котелок, сильно пахнущий вареной картошкой.
   Лесень вышел взъерошенный. Извинился. Женщина махнула рукой и улыбнулась.
   Лесень нехотя покинул квартиру. Бойцы сидели на мостовой и зевали.
   - До утра отдыхать кто во что горазд, - сказал Лесень. - Командование знает, завтра будет подкрепление... вообще, все - завтра.
   Бойцов быстро разобрали жители близлежащих домов. Всем хотелось узнать из первых рук, как обстоят дела, когда прогонят немцев, где нынче Рокоссовский и что у него в голове. Интересовались ходом боев, личными переживаниями, конкретными подробностями и намерениями союзников.
   Женщина, приютившая Лесеня, сама ела мало - подкладывала гостю кусочки, приговаривала:
   - Ешьте, ешьте - у меня и сын, и муж в войске.
   Лесень безмолвно поглощал горячую картошку. Плохо смытое с волос мыло покалывало кожу головы. Потом, все так же безмолвно, он уронил голову на стол и заснул.
   Проснулся Лесень в постели. На стене тикали часы. Из часов высунулась пестро раскрашенная птичка и жестяным голосом прокуковала восемь раз. Лесень сел на кровати, потер лицо ладонями.
   Заслышав движение в комнате, вчерашняя пани стремительно вышла из кухни, все в том же милом домашнем платье. Она как будто и не ложилась.
   - Мне так неловко, - пробормотал Лесень.
   - Я собрала вам тут с собой, - как ни в чем не бывало сказала женщина, показывая маленький узелок. - Правда, совсем немного. Сыр, хлеб, сахар. Вот только чай кончился.
   Лесень, страдая, сполз с кровати, побрел умываться. В голове все гудело, как с перепоя. Из ванной он показался уже совершенно одетым, подтянутым и строгим.
   - От всей души благодарю вас за все, - обратился он к женщине.
   Та перекрестила его и, выпроводив, с сожалением закрыла за его спиной дверь.
   На улице перед домом уже топтался молодой человек с повязкой на рукаве и автоматом за плечом. Еще два десятка (как и обещал голос из Банка) расположились поблизости, обсидев шаткие столики уличного кафе. На мостовой стоял ящик. Между щелей фанеры проглядывала промасленная бумага вожделенные патроны.
   - Это вы - Кастусь? - набросился молодой человек на Лесеня.
   Тот слегка отступил.
   - Могу взглянуть на ваши документы? - холодновато осведомился Лесень у молодого человека, хотя на его повязке, честь по чести, имелась хорошо оттиснутая официальная печать.
   Тот четким жестом подал ему мятый листок.
   - Прошу.
   Лесень быстро прочел фамилию - "Баркевич", кивнул. Укладывая листок обратно в нагрудный карман, Баркевич, в свою очередь, спросил:
   - А ваши?
   - Что? - не понял Лесень.
   - Документы, пан Кастусь!
   - О, прошу!
   Со стороны Мариана Баркевича это была, конечно, наглость, но Лесеню не хотелось ссориться. На "Армию Людову" Марек отреагировал так же, как и все: высоко и как бы в недоумении задрав бровь. Затем его лицо непонятно изменилось. Возвращая документы, Марек с любопытством оглядывал нового командира.
   - Кастусь, - повторил он, как бы в раздумьях. - Стало быть, вы Константин Лесень!
   Лесень чуть насмешливо щелкнул каблуками.
   - Имею такую честь.
   Марек никак не отнесся к иронии собеседника. Он невежливо отвернулся и завопил, обращаясь к молодым людям за столиками:
   - Ясь! Станек! Идите-ка сюда! - В его голосе звенело и подрагивало непонятное ликование. Когда те подошли, Мариан вопросил: - Знаете, кто это?
   Возникла неловкая пауза. Станек покраснел. Ясь не без оснований полагал, что тыкать пальцем в незнакомого человека и говорить о нем в третьем лице отнюдь не подобает. Однако Мариан не смущался. Он улыбался все шире и радостней и наконец выпалил:
   - Это Лесень!
   Ярослава словно кипятком ошпарило.
   - Какой... Лесень... что ты несешь... - И Константину: - Извините его, пан, это у него после контузии... иногда случается...
   - Да говорю же вам, Лесень это! - подпрыгивал от возбуждения Марек. Кастусь! Константин!
   - Пан Баркевич, возьмите себя в руки, - ледяным тоном произнес Константин.
   - Брат Кшися! - не унимался Мариан. - Помните, Кшись рассказывал? А, теперь вспомнили!..
   Лесень медленно бледнел.
   - Кшиштоф здесь? - переспросил он. - Жив?
   Марек остановился, словно споткнулся обо что-то. Почему-то мысль о том, что Кшись умер, в голову ему не приходила. Ярослав взял разговор в свои руки, опасаясь, как бы пламенный Баркевич окончательно не испортил дела.
   - Видите ли, мы знали вашего брата, пан Лесень, - сказал Ясь. - Он был очень хорошим человеком... просто замечательным...
   - Погиб, - хрипло вымолвил Лесень.
   Ясь не ответил. Лесень больно сжал его пальцы, после чего, возвысив голос, приказал всем собираться, строиться и немедленно отправляться на позиции к собору святого Мартина.
   После ночи, проведенной в постели, на настоящем белье, с крахмалом, Старый город, нарядный и чистый, уже не казался миражом. Нет, он был вполне реален, и его надлежало теперь защищать. У Лесеня имелась для этого почти укомплектованная рота и два пулемета. Прохожие на улицах приветливо махали им руками.
   А во дворах, у костров, вели свою странную, отдельную жизнь беженцы люди с потемневшими, неподвижными лицами, одетые неряшливо, по-простецки. Они неподвижно сидели на узлах, на свернутых пальто, а вокруг стояли закопченные чайники, лежали платки с недоеденным хлебом и ломаной вареной картошкой. Они терпеливо стояли в очередях за похлебкой в бесплатных кухнях. Они были заметны издалека - сиротливые вестники беды на веселых улицах Старого города.
   Беженцы почти не участвовали в работах по превращению Старого города в крепость. Они как будто выпали из общего течения жизни, превратившись в особое, наподобие цыган, племя.
   А кругом ходили с лопатами и ломами. В подвалах зданий спешно пробивали стены, создавая целую сеть подземных коммуникаций. Озабоченные люди с мятыми картами размечали маршруты передвижения по городу, и в подвалах рисовали стрелки, делали указатели с надписями, натягивали вдоль трассы бечеву. Хорошенькие девушки копали рвы и почти не ежились, когда над головами низко пролетали самолеты.
   Затем беда, накатывающая со стороны Воли, добралась до Старого города и накрыла его.
   От Гданьского вокзала по городу било тяжелое орудие на железнодорожной платформе. Стреляли и из-за Вислы. Пятиэтажные дома сносило, как бумагу, и город постепенно утрачивал телесность, превращаясь в затяжной мучительный сон.
   Утром 12 августа, сквозь привычный уже грохот взрывов и обвалов и треск выстрелов, донесся до слуха новый звук: где-то в неприятной близи словно бы передвигали огромный шкаф. Шкаф царапал паркет, скрежетал вообще действовал на нервы. Потом вдруг в воздухе утробно заныло и тотчас нечто взорвалось с невиданной силой. В воздух полетели вырванные из зданий балконы, кариатиды с изувеченной грудью и снесенными лицами, посыпались гранитные блоки. Даже в сотне метров от взрыва разлетелись стекла, а двери, как живые, выскочили из проемов. Крыши облетели, и жесть с булькающим звуком запрыгала по мостовой.
   Несколько домов пылали, как факелы. Из разбитых окон спешно выбрасывали постели, одежду, какие-то вещи. Плащи и одеяла опадали, как подстреленные ангелы с распластанными крыльями, подушки мягко бухались на камни, а сверху дождем сыпались чайники, узелки, мешки с крупой, медвежонок, набитый опилками. Напоследок мелькали в окнах бледные лица. Из подъездов выбегали, волоча безмолвных детей, а за спиной мгновенно сгорало прошлое, и благополучные люди превращались в беженцев-цыган.
   Катажина Воеводская оставила горящий дом одной из последних. Ей не хотелось уходить - вдруг вернутся Ясь, Валерий... Она успела забрать только пуховый платок и жестяную миску, которую Ясь когда-то брал с собой в поход. Потом все обвалилось, и из-под развалин пополз едкий дым.
   Теперь Катажина обитала в подвале, где уже ютилось две семьи с детьми. Ее не хотели пускать, но она все-таки осталась. Дети маме Ярослава не понравились: кисленькие и зашуганные. В определенной среде это считалось "хорошим воспитанием".
   Водопровода больше не было, и весь подвал мучился от жажды. Сквозь окна, заложенные мешками с песком, почти не проникало свежего воздуха. Убирать мешки не решались - боялись обстрелов.
   Этот подвал, как и большинство других, был частью подземных коммуникаций. То и дело, пробираясь между сидящими и лежащими, по нему топотали бойцы. К привычному уже зловонию добавлялся запах сапогов, крепкого пота, махорочного дыма. Из полутьмы в спину проходящим шипели:
   - Герои!.. Войны им захотелось...
   - Имущество у людей спалили... щенки...
   Бойцы не останавливались и как будто не слышали.
   Потом они возвращались и проносили мимо запах крови и кислую пороховую вонь.
   Однажды двое несших носилки остановились, положили своего раненого на пол и уселись передохнуть. Тотчас одна из женщин подскочила к ним и страшно закричала:
   - Сопляки! Хватит! Смотрите, что наделали! Слышите, вы? Хватит с нас! Сдавайтесь лучше немцам и дайте нам жить!
   Бойцы молчали. "Пых-пых!" - вспыхивала у одного папироса, и из темноты выступали подбородок, рот и часть носа, а потом пропадали.
   Мама Ярослава тоже подошла к ним.
   - Что нам делать? - спросила она негромко. - Вы простите, что задаю вопросы, но нельзя же, в самом деле, так! Устроили такую битву в городе, где столько мирного населения! Дети, старики... Зачем вы начинали, если у вас совсем нет сил?
   - Заткнись, шкрыдла! - засипел тот, что с папиросой. - Мы за вас помираем, вон... - Огонек метнулся вверх-вниз, и Катажина догадалась, что он кивает на носилки. - А вы тут жрете и еще недовольны!..
   А второй проговорил:
   - Дорогая пани, если за свободу не платить кровью, то никакой свободы вообще не будет...
   Они забрали своего раненого и ушли.
   Катажина ходила за водой для всего подвала. Другие не ходили - боялись обстрелов. Никто ни разу не вызвался ее подменить. Просто молча смотрели, как она берет два чайника, отодвигает мешок с песком и выбирается наружу. Потом закладывали за ее спиной низенькое подвальное оконце.
   Оказавшись на улице, Катажина всегда несколько минут стояла, прислонившись к стене, - осваивалась со свежим воздухом и переменившимся пейзажем. С каждым разом все меньше домов она заставала целыми. Улицы стали неузнаваемы. Среди развалин своего дома Катажина вдруг заметила книгу "Приключения Гулливера" и подобрала ее. Книга почти не пострадала, только слегка обгорел уголок обложки.
   Катажина ходила за водой к бомбовой воронке, а потом возвращалась в подвал. Ее ни о чем не спрашивали. Брали воду и иногда благодарили.
   16 августа во время такой экспедиции она увидела в развалинах чью-то руку и подошла, чтобы помочь. Но помогать оказалось некому - молодой человек был уже мертв. В другой руке он держал пистолет. Мама Ярослава осторожно разогнула пальцы убитого, еще теплые, и взяла пистолет себе.
   А в подвале стало совсем уж нехорошо. В душной и голодной темноте люди сидели, как крысы. Когда Катажина поставила на пол чайники с водой, к ним сразу метнулись две или три тени. В углу захныкали дети.
   - Назад! - крикнула Катажина. - Напоите сперва детей!
   Чьи-то руки схватили ее за плечи и оттолкнули так, что она едва не упала. Тогда Катажина опустила руку в карман и нащупала свой пистолет. Неожиданно грянул выстрел. Пистолет в пальцах подпрыгнул, как живая рыба. Тени пугливо шарахнулись. А Катажина повторила, не повышая тона:
   - Сперва дети.
   Когда вода закончилась, вокруг снова начались разговоры.
   - Вы слышали, что в Германии - революция?
   - Какая революция?
   - Коммунистическая, еврейская - вот какая.
   - Вместо Гитлера теперь у них Штиг... какая-то сложная фамилия. Аристократ.
   - Между прочим, Варшаву уже сдали. Только нам не говорят, чтобы не было паники.
   - Откуда вы знаете?
   - Об этом все давно знают. И договор подписан. А нас как участников восстания - к стенке! Вот так-то!
   Наутро Катажина ушла из этого подвала. Ей больше не было страшно. "В конце концов, я у себя дома", - сказала она себе.
   Улицы теперь почти исчезли. Остались бесконечные груды щебня и камней. Среди холмов строительного мусора вились узенькие ложбинки. Лишь изредка посреди обломков торчали обгоревшие скелеты зданий. Катажине казалось, что она очутилась на другой планете, описанной в фантастическом романе. Например, на Марсе. Пыль никогда не оседала над Старым городом. В удушливых клубах лишь изредка проглядывало жаркое августовское солнце.
   И еще в развалинах страшно воняло. Сооружать уличные уборные после гибели канализации здесь негде. Все скверы и улицы уже заняты могилами. Убитых закапывали прямо под мостовую, выломав булыжник, или посреди сада. Везде воздвигнуты или нарисованы кресты - вся земля теперь освящена.
   Катажина почувствовала себя усталой и села передохнуть. У нее были с собой чайник, платок, пистолет и книга. Туфли развалились, и она перевязала их бечевкой, но бечевка все время сваливалась. На соседней улице, невидимой за развалинами, шла перестрелка. Потом мимо пробежали, жарко дыша, два молодых человека. Катажина поднялась и пошла дальше.
   18 августа.
   Валерий лежал в госпитале уже целую вечность. Сверху непрерывно что-то взрывалось и падало, за стеной устало кричали раненые. Хирург, равнодушный к их страданиям, терзал тела скальпелем. Когда отключалось электричество, санитарка держала в онемевшей руке керосиновую лампу или свечу. На раненых капал расплавленный воск. Иногда начинало резко пахнуть спиртом. Среди общей вони этот запах казался свежим, как ладан во время мессы в переполненном костеле.
   Что хорошо - так это то, что боль перестала разливаться по всему телу и сосредоточилась с правой стороны груди. Теперь Валерия постоянно мучил голод. Он считал, что это - признак выздоровления, и втайне радовался. Время от времени мимо сомнамбулически проходили сестры. Они стали все на одно лицо - бледные, одутловатые, с остановившимися глазами.
   18 августа Валерий попробовал сесть. Получилось. Спустил ноги на пол. Одна из сестер приостановилась, тупо глянула на него - заметила непорядок, но ничего сказать не успела: прямо над госпиталем разорвался снаряд. Стены затрещали, на раненых посыпались кирпичи. Помещение наполнилось дымом и пылью.
   Разом поднялся страшный многоголосый крик. Срываясь с постелей, волоча ноги, путаясь в бинтах, раненые хлынули к выходу. Парнишка с перебитыми ногами смотрел, как удирают остальные, и тихо плакал - у него не получалось спуститься с кровати. Какой-то офицер с пробитой головой потерял сознание, и его затоптали. Валерий ухватился руками за стенку. Шаг за шагом он пробирался к двери. Выход был завален.
   Сестры пытались вытаскивать кирпичи, но сверху сыпались все новые и новые. Хирург в темноте кричал, чтобы ничего не трогали - иначе может обрушиться перекрытие.
   К рухнувшему госпиталю Борута пригнал два десятка пленных немцев.
   - Копать! - крикнул он, указывая на вход.
   Немцы сбились в кучу и нерешительно поглядели на завал.
   - Разбирайте кирпичи, - повторил Борута, переходя на идиш. Идиш многие немцы понимали.
   Пленные продолжали мяться. Один из них, кадыкастый мужчина с беспокойными глазами, сказал:
   - Мы не будем. Нас засыплет.
   Не меняя выражения лица, Борута поднял автомат и прикладом ударил немца в лицо. Немец хрустнул, упал, потом заворочался, выплевывая кровь и зубы, приподнялся и снова обвалился.
   Остальные нехотя взялись за работу. Вытащили нескольких погибших, потом одного тяжелораненого. После этого пошел битый кирпич. Принесли две балки, укрепили косяк. К вечеру добрались до госпиталя. В живых оставались две медсестры, хирург и пять раненых.
   29 августа.
   Церковь святого Мартина погибала долго. Сперва сотрясалась и обваливалась звонница, обнажался каркас нарядной крыши, но после погнулись и обломились его тонкие ребра, и осталось только надежное укрытие из древних, неотесанных камней. Золоченая лепнина, накрахмаленные цветы в стеклянных ковчежцах - все повалилось на пол кладбищенским хламом. А потом рухнула и церковь, и бойцы Лесеня несколько часов под непрерывным обстрелом разгребали руины и вытаскивали людей. Раненых торопливо перевязывали. У Малгожаты оказался раздроблен палец на правой руке. Мариан, оповещенный об этом, вытащил из бездны кармана флягу и, ни слова не говоря, быстро облил ее руку. Во фляге оказался спирт. Малгожата взвыла от боли и неожиданности. Мариан сказал: "Надо продезинфицировать" - и спрятал флягу обратно.
   Теперь с толстым, как бревно, обмотанным пальцем, Малгожата перебиралась от одного раненого к другому - быстро осматривала, останавливала кровь, накладывала повязки. Вообще дело было плохо.
   Халтура шел за ней следом. Живым он давал кусочек хлебца и приговаривал:
   - Кто ест от плоти Христовой, тот наследует жизнь вечную.
   Один из раненых, истощенный, бледно-рыжий человек в немецкой форме с оторванными нашивками, слабо засмеялся и сказал:
   - Что ты мне говоришь, какой Христос - я еврей.
   - А! - молвил Халтура беспечно и впихнул хлебец ему в рот. - Христос не Гитлер, ему все равно, еврей ты или нет.
   Над мертвыми он быстро бормотал по-латыни.
   У истекающего кровью молодого человека оба остановились. Малгожата осмотрела раненого - бумажно-белый от потери крови, с синими губами, почти раздетый. Колотая рана в области сердца. Она взяла широкий бинт, надвинулась с повязкой... но раненый был мертв и уже успел остыть. Однако кровь все текла и текла, не останавливаясь, а глаза смотрели прямо на Малгожату. Ей стало крепко не по себе.