Пиявки лобзанья, и спрута объятья,
   И ласки гориллы, от похоти шалой…
   А люди вам нравятся — ваши собратья?
   Да нет, пожалуй.
   Это про тебя, ступай отсюда.
   — Похоже, мы приехали правильно, — заметил я.
   Боб кивнул. Мы открыли ворота, прошли по плотно утоптанной земле широкого двора и постучались. Дверь отворилась почти мгновенно: на пороге стояла полная пожилая женщина в очках, одетая в голубое хлопчатобумажное платье в цветочек и видавшую виды красную кофту. Женщина дружелюбно улыбнулась и спросила:
   — Сломалась машина?
   Мы отрицательно покачали головами, и Боб объяснил, что мы приехали к мистеру Тэллису.
   — К мистеру Тэллису?
   Улыбка на лице нашей собеседницы увяла; женщина посерьезнела и покачала головой.
   — Разве вы не знаете? — спросила она. — Мистер Тэллис оставил нас полтора месяца назад.
   — Вы имеете в виду умер?
   — Оставил нас, — повторила она и принялась рассказывать. Мистер Тэллис снял дом на год. Они же с мужем переехали в старую лачугу за амбаром. Правда, уборная там снаружи, но они к этому привыкли, еще когда жили в Северной Дакоте, да и зима, по счастью, выдалась теплая. Во всяком случае, они радовались деньгам — при теперешних-то ценах! — да и мистер Тэллис был очень мил, особенно когда они поняли, что он любит уединение.
   — Должно быть, это он повесил объявление на воротах?
   Пожилая леди кивнула и объяснила, что это-де такая уловка и что снимать доску она не намерена.
   — Он долго болел? — поинтересовался я.
   — Совсем не болел, — отозвалась она. — Хотя постоянно твердил про больное сердце.
   Из-за него-то мистер Тэллис и оставил этот мир. В ванной. Она нашла его там однажды утром, принеся ему из лавки кварту молока и дюжину яиц. Он был уже холодный как камень. Наверное, пролежал всю ночь. В жизни она не испытывала подобного потрясения. А сколько хлопот потом — никто ведь не знал, есть ли у него где-нибудь родня. Вызвали врача, затем шерифа и, только получив разрешение суда, похоронили беднягу, который к тому времени уже отнюдь не благоухал. А потом его книги, бумаги и одежду сложили в коробки и запечатали, и теперь все это хранится где-то в Лос-Анджелесе — на случай, если объявится наследник. Теперь они с мужем снова перебрались в дом, и она чувствует себя неловко, потому что бедный мистер Тэллис заплатил вперед и мог бы жить здесь еще четыре месяца. Но, с другой стороны, конечно, она рада, потому что пошли дожди, иногда и снег, и уборная в доме, а не во дворе, как когда они жили в лачуге, — большое дело.
   Она замолчала и перевела дух. Мы с Бобом переглянулись.
   — Раз так, мы, пожалуй, поедем, — сказал я.
   Однако пожилая леди и слышать об этом не хотела.
   — Зайдите, — принялась настаивать она, — ну зайдите же.
   Мы немного помялись, но уступили и прошли вслед за нею через крошечную прихожую в гостиную. В углу горела керосиновая печка; жаркий воздух был насыщен почти осязаемым запахом жареного и пеленок. У окна в качалке сидел похожий на гнома старичок и читал воскресный комикс. Рядом с ним бледная девушка с озабоченным лицом — на вид ей было не больше семнадцати — держала на одной руке младенца, а другой застегивала розовую кофточку. Ребенок срыгнул: в уголках рта у него появились пузырьки молока. Оставив последнюю пуговицу незастегнутой, юная мама нежно утерла надутые губки младенца. Из открытой двери в соседнюю комнату доносилось свежее сопрано, исполнявшее под гитару «И час грядет»[17].
   — Это мой муж, мистер Коултон, — объявила пожилая женщина.
   — Рад познакомиться, — не отрывая глаз от комикса, проговорил гном.
   — А это наша внучка Кейти. Она в прошлом году вышла замуж.
   — Вижу, — отозвался Боб. Он поклонился девушке и отпустил ей одну из своих знаменитых обаятельных улыбок. Кейти взглянула на него, словно он был предметом меблировки, застегнула последнюю пуговицу, молча повернулась и полезла по крутой лестнице на верхний этаж.
   — А это, — указывая на нас с Бобом, продолжала м-с Коултон, — друзья мистера Тэллиса.
   Нам пришлось объяснить, что это не совсем так. Нам известна лишь работа мистера Тэллиса: она нас так заинтересовала, что мы приехали сюда в надежде познакомиться с ним и вот узнали трагическую весть о его кончине.
   Мистер Коултон поднял взгляд от газеты.
   — Шестьдесят шесть, — сказал он. — Ему было всего шестьдесят шесть. А мне — семьдесят два. В октябре исполнилось.
   Он торжествующе хихикнул, словно одержал победу, и вернулся к своему Смерчу Гордону — неуязвимому, бессмертному Смерчу, вечно странствующему рыцарю дев, но, увы, не таких, каковы они на самом деле, а таких, какими видятся идеалистам от бюстгальтерного производства.
   — Я просмотрел то, что мистер Тэллис прислал к нам на студию, — проговорил Боб.
   Гном опять поднял глаза.
   — Вы Киношник? — осведомился он. Боб подтвердил.
   Музыка в соседней комнате внезапно оборвалась на середине фразы.
   — Важная шишка? — спросил мистер Коултон.
   С очаровательной напускной скромностью Боб заверил его, что он всего-навсего сценарист, режиссурой балуется лишь от случая к случаю.
   Гном медленно покивал головой:
   — Я читал в газете, что Голдвин сказал, будто всем важным шишкам наполовину срежут жалованье.
   Его глазки радостно блеснули, и он опять торжествующе хихикнул. Затем, внезапно потеряв интерес к реальности, он вернулся к своим мифам.
   Иисус перед Лаблином! Я попытался уйти от болезненной темы, осведомившись у м-с Коултон, знала ли она, что Тэллис интересовался кино. Однако пока я задавал этот вопрос, ее внимание привлекли шаги в соседней комнате.
   Я обернулся. В дверях, одетая в черный свитер и клетчатую юбку, стояла — кто? Леди Гамильтон[18] в 16 лет, Нинон де Ланкло[19] того периода, когда Колиньи[20] лишил ее девственности, la petite Морфиль [21], Анна Каренина в классной комнате.
   — Это Рози, — гордо объявила м-с Коултон, — наша вторая внучка. Рози учится пению, хочет стать киноактрисой, — доверительно сообщила она Бобу.
   — Как интересно! — с энтузиазмом воскликнул Боб, поднявшись и пожимая руку будущей леди Гамильтон.
   — Может, вы что-нибудь ей посоветуете? — предложила любящая бабка.
   — Буду счастлив.
   — Принеси еще стул, Рози.
   Девушка вскинула ресницы и бросила на Боба короткий, но внимательный взгляд.
   — Не возражаете, если мы посидим на кухне? — спросила она.
   — Ну разумеется, нет!
   Они скрылись в глубине дома. Глянув в окно, я увидел, что холмы снова в тени. Крысы-ящерицы закрыли глаза и притворились мертвыми — но только чтобы усыпить бдительность жертвы.
   — Это больше чем удача, — говорила м-с Коултон, — это перст провидения! Как раз когда Рози нужна поддержка, появляется важная шишка из кино.
   — Как раз когда кино вот-вот прогорит, как и эстрада, — не поднимая глаз от страницы, вмешался гном.
   — Почему ты так говоришь?
   — Это не я, это Голдвин[22], — ответил старик.
   Из кухни донесся смех, на удивление младенческий. Боб явно делал успехи. Я почувствовал приближение второй поездки в Акапулько — с последствиями, еще более катастрофическими, чем после первой.
   Бесхитростная сводница м-с Коултон радостно улыбнулась.
   — Мне нравится ваш приятель, — сказала она. — Умеет обращаться с детьми. Никакого дешевого форса.
   Я молча проглотил скрытый укор и опять спросил, знает ли она, что мистер Тэллис интересовался кино.
   Она кивнула. Да, он говорил ей, что послал что-то на одну из студий. Хотел немного подзаработать. Не для себя — он хоть и потерял почти все, что у него когда-то было, но на жизнь ему хватало. Нет, ему нужны были деньги, чтобы посылать в Европу. Он был женат на немецкой девушке — давно, еще перед Первой мировой войной. Потом они развелись, и она с ребенком осталась в Германии. А теперь в живых осталась одна внучка. Мистер Тэллис хотел, чтобы она приехала сюда, но в Вашингтоне не разрешили. Поэтому ему оставалось лишь послать ей побольше денег, чтобы она могла нормально питаться и закончить учение. Вот он и написал для кино эту штуку.
   Ее слова вдруг напомнили мне эпизод из сценария Тэллиса — что-то о детях послевоенной Европы, продававших себя за плитку шоколада. Не была ли его внучка одной из таких девочек? "Ich давать тебе Schokolade, du давать мне Liebe[23]. Поняла?" Они понимали прекрасно. Плитка до и две после.
   — А что случилось с его женой? И с родителями внучки? — спросил я.
   — Они оставили нас, — ответила м-с Коултон. — Кажется, они были евреи или что-то в этом роде.
   — Заметьте, — внезапно вмешался гном, — я не против евреев. Но все же… — Он помолчал. — Может, Гитлер был не такой уж болван.
   Я понял, что на сей раз он вынес вердикт всяческим возмутителям спокойствия.
   Из кухни снова послышался взрыв детского веселья. Шестнадцатилетняя леди Гамильтон смеялась так, словно ей было лет одиннадцать. А между тем насколько точно выверен и технически совершенен был взгляд, которым она встретила Боба! Сильнее всего в Рози настораживало, конечно, то, что она была, невинной и одновременно искушенной, расчетливой искательницей приключений и вместе с тем школьницей с косичками.
   — Он женился вторично, — продолжала пожилая леди, не обращая внимания ни на хихиканье, ни на антисемитизм. — На актрисе. Он мне говорил, как ее звали, да я позабыла. Но это продолжалось недолго. Она сбежала с каким-то типом. И правильно, я считаю, раз у него осталась жена в Германии. Не нравится мне, когда разводятся да выходят за чужих мужей.
   Наступило молчание; я мысленно пытался представить биографию мистера Тэллиса, которого в жизни не видел. Молодой человек из Новой Англии[24]. Из хорошей семьи, образован неплохо, но без педантичности. Одарен, но не настолько, чтобы променять досужую жизнь на тяготы профессионального писательства. Из Гарварда отправился в Европу, вел приятную жизнь, везде знакомился с самыми интересными людьми. А потом в Мюнхене — я в этом убежден — он влюбился. Мысленно я представил себе девушку в немецком эквиваленте одежд статуи Свободы — дочь какого-нибудь преуспевающего художника либо покровителя искусств. Одно из тех почти бесплотных созданий, которые были зыбким продуктом вильгельмовского благосостояния и культуры[25]; существо, одновременно неуверенное и впечатлительное, очаровательно непредсказуемое и убийственно идеалистическое, tief [26] и немецкое. Тэллис влюбился, женился, несмотря на холодность жены произвел ребенка и едва не задохнулся в гнетущей душевности домашней атмосферы. Какими свежими и здоровыми в сравнении с этим показались ему воздух Парижа и окружение молодой бродвейской актрисы, которую он встретил, приехав туда отдохнуть.

 
La belle Americaine,
Qui rend les hommes fous,
Dans deux ou trois semaines
Partira pour Corfou[27].

 
   Но эта не уехала на Корфу, а если и уехала, то в обществе Тэллиса. И она не была ни холодной, ни зыбкой, ни неуверенной, ни впечатлительной, ни глубокой, ни душевной; снобизма от искусства в ней тоже не было. К несчастью, она была до некоторой степени сукой. И с годами степень эта все росла. К тому времени, как Тэллис с нею развелся, она превратилась в суку окончательно.
   Оглянувшись назад с выгодной позиции 1947 года, придуманный мною Тэллис мог весьма отчетливо увидеть все, что он наделал: ради физического удовольствия, сопровождавшегося возбуждением и исполнением эротических мечтаний, обрек жену и дочь на смерть от руки маньяков, а внучку — на ласки первого попавшегося солдата или спекулянта с полными карманами леденцов либо способного прилично накормить.
   Романтические фантазии! Я повернулся к м-с Коултон.
   — Жаль, что я его не знал, — проговорил я.
   — Он вам понравился бы, — убежденно ответила она. — Мистер Тэллис нам всем нравился. Я хочу вам кое-что сказать, продолжала она. — Всякий раз, когда я езжу в Ланкастер, в дамский бридж-клуб, я захожу на кладбище навестить его.
   — И я уверен, что это ему противно, — добавил гном.
   — Но, Элмер! — протестующе воскликнули его жена.
   — Да я же слышал, как мистер Тэллис сам говорил об этом, — не сдавался мистер Коултон. — И не раз. «Если я умру здесь, — говорил он, — то пусть меня схоронят в пустыне».
   — То же самое он написал в сценарии, который прислал на студию, — подтвердил я.
   — Правда? — В голосе м-с Коултон послышалось явное недоверие.
   — Да, он даже описал могилу, в какой хотел бы лежать. Одинокую могилу под юккой.
   — Я мог бы ему объяснить, что это незаконно, — вставил гном. — С тех пор как владельцы похоронных контор протащили в Сакраменто[28] свое предложение. Я знаю случай, когда человека пришлось выкопать через двадцать лет после того, как его похоронили за теми холмами. — Он махнул рукой в сторону ижевских ящеровидных крыс. — Чтобы все уладить, племяннику пришлось выложить триста долларов.
   При этом воспоминании гном хихикнул.
   — А вот я не хочу, чтобы меня хоронили в пустыне, — категорично заявила его жена.
   — Почему?
   — Слишком одиноко, — ответила она. — Просто ужасно.
   Пока я раздумывал, о чем говорить дальше, по лестнице с пеленкой в руке спустилась бледная юная мать. На секунду остановившись, она заглянула в кухню.
   — Послушай-ка, Рози, — проговорила она низким сердитым голосом, — теперь тебе неплохо бы для разнообразия поработать.
   С этими словами она отвернулась и направилась в прихожую, где через открытую дверь виднелись все удобства ванной комнаты.
   — Опять у него понос, — проходя мимо бабки, с горечью констатировала она.
   Раскрасневшаяся, с горящими глазами, будущая леди Гамильтон вышла из кухни. За нею в дверном проеме показался будущий Гамильтон, который изо всех сил пытался представить себе, как он станет лордом Нельсоном.
   — Бабуля, мистер Бриггз считает, что сможет устроить мне кинопробу, — сообщила девушка.
   Вот идиот! Я встал.
   — Нам пора, Боб, — сказал я, понимая, что уже слишком поздно.
   Через приоткрытую дверь из ванной доносилось хлюпанье стираемых в тазу пеленок.
   — Слушай, — шепнул я Бобу, когда мы проходили мимо.
   — Что слушать? — удивился он.
   Я пожал плечами. У них есть уши, а не слышат.
   Таким образом, в тот раз мы ближе всего подобрались к Тэллису во плоти. В том, что написано ниже, читатель найдет отражение его мыслей. Я публикую текст «Обезьяны и сущности» таким, каким он ко мне попал, без каких бы то ни было переделок и комментариев.


II Сценарий


   Титры; в конце — под аккомпанемент труб и хора ликующих ангелов имя ПРОДЮСЕРА.
   Музыка меняется; и если бы Дебюсси[29] был жив, он сделал бы ее невероятно утонченной, аристократичной, начисто лишив вагнеровской похотливости[30] и развязности, равно как штраусовской вульгарности[31]. Дело в том, что на экране — предрассветный час, причем снятый не на «Техниколоре», а на кое-чем получше. Кажется, ночь замешкалась во мраке почти гладкого моря, однако по краям неба прозрачно-бледная зелень — чем ближе к зениту, тем голубее. На востоке еще видна утренняя звезда.

 
   Рассказчик
   Невыразимая красота, непостижимый покой…
   Но, увы, на нашем экране
   Этот символ символов,
   Наверное, будет похож
   На иллюстрацию миссис Имярек
   К стихотворению Эллы
   Уилер Уилкокс[32].
   Из всего высокого, что есть в природе,
   Искусство слишком часто производит
   Только смешное.
   Но нужно идти на риск,
   Потому что вам, сидящим в зале,
   Как угодно, любою ценой,
   Ценою стишков Уилкокс или еще похуже,
   Как-то нужно напомнить,
   Вас нужно заставить вспомнить,
   Вас нужно умолить, чтобы вы захотели
   Понять, что есть что.
   По мере того как Рассказчик говорит, символ символов вечности постепенно исчезает, и на экране появляется переполненный зал роскошного кинотеатра. Свет становится ярче, и мы вдруг видим, что зрители — это хорошо одетые бабуины обоих полов и всех возрастов, от детей до впавших в детство.

 
   Рассказчик
   Но человек —
   Гордец с недолгой и непрочной властью —
   Не знает и того, в чем убежден.
   Безлика его сущность перед небом,
   Она так корчит рожи обезьяньи,
   Что ангелы рыдают.
   Новый кадр: обезьяны внимательно смотрят на экран. На фоне декораций, какие способны выдумать только Семирамида[33] или «Метро-Голдвин-Майер», мы видим полногрудую молодую бабуинку в перламутровом вечернем платье, с ярко накрашенными губами, мордой, напудренной лиловой пудрой, и горящими, подведенными черной тушью глазами. Сладострастно покачиваясь — насколько позволяют ей короткие ноги, — она выходит на ярко освещенную сцену ночного клуба и под аплодисменты нескольких сотен пар волосатых рук приближается к микрофону в стиле Людовика XV[34].
   За ней на легкой стальной цепочке, прикрепленной к собачьему ошейнику, выходит на четвереньках Майкл Фарадей[35]].

 
   Рассказчик
   «Не знает и того, в чем убежден…» Едва ли следует добавлять: то, что мы называем знанием, — лишь другая форма невежества, разумеется, высокоорганизованная, глубоко научная, но именно поэтому и более полная, более чреватая злобными обезьянами. Когда невежество было просто невежеством, мы уподоблялись лемурам, мартышкам и ревунам. Сегодня же благодаря нашему знанию — высшему невежеству — человек возвысился до такой степени, что самый последний из нас — это бабуин, а самый великий — орангутан или, если он возвел себя в ранг спасителя общества, даже самая настоящая горилла.
   Юная бабуинка тем временем дошла до микрофона. Обернувшись, она замечает, что Фарадей стоит на коленях, пытаясь распрямить согнутую ноющую спину.
   — Место, сэр, место!
   Тон у нее повелительный; она наносит старику удар своим хлыстом с коралловой ручкой. Фарадей отшатывается и опять опускается на четвереньки; публика в зале радостно хохочет. Бабуинка посылает ей воздушный поцелуй, затем, подвинув микрофон поближе, обнажает свои громадные зубы и альковным контральто начинает с придыханием самоновейший шлягер.

 
Любовь, любовь, любовь,
Любовь, ты — квинтэссенция
Всего, о чем я думаю, что совершаю я.
Хочу, хочу, хочу,
Хочу детумесцснции[36],
Хочу тебя.

 
   Крупный план: лицо Фарадея, на котором последовательно появляются изумление, отвращение, негодование и, наконец, такие стыд и мука, что по морщинистым щекам начинают катиться слезы.
   Монтажная композиция: кадры, изображающие радиослушателей в Земле Радиофицированной.
   Полная бабуинка-домохозяйка жарит колбасу, а динамик дарит ей воображаемое исполнение и реальное обострение самых сокровенных ее желаний.
   Маленький бабуинчик встает в кроватке, достает с комода портативный радиоприемник и настраивает его на обещание детумесценции.
   Бабуин-финансист средних лет отрывается от биржевых бюллетеней и слушает: глаза закрыты, на губах экстатическая улыбка. Хочу, хочу, хочу, хочу.
   Двое бабуинов-подростков неумело обнимаются под музыку в стоящей у обочины машине. «Хочу тебя-а». Рты и лапы крупным планом.
   Снова кадры с плачущим Фарадеем. Певица оборачивается, замечает его искаженное лицо, в гневе вскрикивает и принимается бить старика: один жестокий удар следует за другим; публика оглушительно рукоплещет. Золотые и яшмовые стены ночного клуба тают, и в течение нескольких секунд мы видим обезьяну и ее мудрого пленника на фоне рассветного полумрака первого эпизода. Затем фигуры постепенно исчезают, и перед нами остается лишь символ символов вечности.

 
   Рассказчик
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента