– Как думаете, можно нам взглянуть на вашу картотеку контрабандистов и проводников? – попросил Спейт.
   – Не вижу причин для отказа, – пожал плечами Телл.
   Они развернулись и вышли, и Тревитт двинулся было следом. Но на него вдруг накатила острая жалость к этому ершистому храброму мальчишке, такому одинокому в американской тюрьме, в ожидании безрадостного будущего.
   Парнишка поднялся и сидел на койке, разглядывая Тревитта. Его темно-карие глаза не выражали никаких чувств. Двое старых служак за стеной были увлечены непринужденной болтовней о добрых старых временах, о том, как все было в прошлом. Но Тревитт в камере задыхался под бременем настоящего, всего того, что происходило в этот самый миг. Ему отчаянно хотелось помочь мальчишке, как-то его утешить.
   Надо было тебе идти в социальные работники, сказал он себе с отвращением. Этот маленький бандит перерезал бы тебе глотку за твои часы, будь у него такая возможность.
   Но перед глазами у него встала картина: Гектор и его товарищи, под покровом ночи пробирающиеся в каком-нибудь грузовике или фургоне на пути к чему-то такому, что смутно казалось им лучшей долей. Должно быть, они несколько часов просидели бок о бок с курдом, с этим странным высоким человеком. Что они о нем думали?
   Мальчишка смотрел на него холодным взглядом и, наверное, видел лишь очередного полицейского-гринго. Тревитт понимал, что снова допустил оплошность. Надо уходить, нечего ему здесь делать. Ему стало не по себе. Он развернулся, чтобы уйти – и тут его словно по волшебству озарила блестящая идея.
   – Гектор, – сказал он.
   Глаза мальчишки остались холодными, но впились в него. Где-то за стеной послышался громкий голос Спейта, и надзиратель с охранником расхохотались. Интересно, они заметили его отсутствие? Сердце у Тревитта гулко бухало.
   Перед глазами у него встало лицо – оно реяло в воздухе, словно насмехаясь над ним. Это было лицо высокого светловолосого мужчины, широкоскулое, с горящими глазами и крупным носом. Он видел его на стене. Это был портрет, который их художник нарисовал по старой фотографии Улу Бега.
   Светловолосый. Высокий. Ни на кого не похожий.
   Тревитт произнес на испанском, знание которого совсем недавно отрицал:
   – Я друг высокого norteamericano с желтыми волосами. Того, который был с пушкой. Он знаменитый гангстер. Он благодарит тебя за молчание.
   Мальчишка настороженно смотрел на него.
   Тревитт слышал, как они смеются, старина Спейт и старина Телл, два благодушных старика. Неужели его до сих пор не хватились?
   – Вас предали, – на ходу пустился выдумывать Тревитт. – Предал человек, который привез вас к границе. Высокий хочет мести.
   Он надеялся, что правильно вспомнил слово "месть" – la venganza.
   – Скажи ему, пусть прирежет эту свинью. Убьет его. Выпустит ему кишки, – хладнокровно заявил мальчик.
   – Высокий гангстер-norteamericano позаботится об этом, – пообещал Тревитт.
   – Скажи ему, пусть убьет эту свинью Рамиреса, по милости которого мой брат умер в пустыне.
   – Договорились, – сказал Тревитт и вихрем метнулся к выходу.
   Рамирес!
* * *
   Его так распирало от идей, что он дрожал. Он не в силах был перестать думать.
   – Ладно, – проговорил он, – я считаю, нужно доложить об этом Вер Стигу. К черту телеграммы. Думаю, достаточно позвонить. Потом можно будет вступить в контакт с мексиканской разведкой – я уверен, у нас есть друзья в Мехико, которые знают к ним подходы, – и получить разрешение на то, чтобы там покрутиться. Тогда...
   Билл Спейт не слушал. Он задумчиво уткнулся в свой ром с колой. И это еще до полудня!
   – Билл, я говорил...
   – Понял, понял, – кивнул Спейт и отхлебнул из бокала.
   Тревитт знал, что когда-то он подавал большие надежды, ему прочили блестящее будущее, хотя сейчас поверить в это было трудно. Вид у него был неважный, и он явно не хотел очертя голову бросаться в какую-то авантюру.
   – Пожалуй, ты прав, – сказал он. – Это отличная идея, просто великолепная. Но возможно, нам стоит пока повременить с этим. Подождать немного.
   – Но почему? – настаивал Тревитт.
   Они сидели в полутемном баре, последнем убежище от пустынного солнца, которое, казалось, в один миг вытравило все краски дня. До границы было рукой подать. Тревитт мельком видел ее несколько минут назад; она походила на Берлинскую стену с колючей проволокой, шлагбаумами и кабинками пограничников. А за ней лачуги, облепившие неожиданно высокие холмы, немногочисленные тесные и узкие улочки. Мексика.
   – Ну... – Билл замялся.
   Тревитт ждал.
   – Во-первых, никогда не стоит поднимать шумиху вокруг того, что тебе удалось узнать. Во-вторых, никогда не стоит спешить. В-третьих, я старый человек, а день сегодня жаркий. Давай просто погодим, обмозгуем все как следует, а вечером посмотрим на это дело свежим взглядом.
   – Да. Но порядок таков...
   – Мне известны все порядки, Джим.
   – Просто я подумал...
   – Чего бы мне хотелось – ты тоже можешь присоединиться, если хочешь, вдруг это покажется тебе интересным, – чего мне бы хотелось – немного покрутиться на месте, не поднимая лишнего шума. Посмотрим, что нам удастся выведать неофициально.
   – В Мексике? Вы хотите отправиться в Мексику? Но у нас же нет никаких инструкций...
   – Каждый день на ту сторону отправляются тысячи туристов. Просто переходишь границу, а потом возвращаешься обратно, и все. Ничего необычного.
   – Не знаю, – протянул Тревитт.
   В Мексику? Все это немного его пугало.
   – Поедем туристами. Turistas. Купим каких-нибудь сувениров, пройдемся по клубам, развлечемся.
   В конце концов Тревитт кивнул.
   – Turistas, – повторил старый Билл еще раз.

Глава 11

   Он ждал у огромной старой лодочной станции, громадины в викторианском стиле; было ясно и свежо, почти по-осеннему, ветер рябил речную воду. Какой-то гарвардский клоун в лодке усердно работал веслами, и Чарди смотрел, как он гребет по течению к следующему мосту, мерно сгибаясь и разгибаясь, сгибаясь и разгибаясь. Гребец развил на удивление хорошую скорость и вскоре исчез под аркой, но к тому времени взгляд Чарди уже был прикован к приближающейся женской фигурке.
   Казалось, она целую вечность идет по мыску пожухлой травы, который отделял принадлежащие нескольким гарвардским семействам особняки в георгианском стиле от холодных вод реки Чарльз. На ней были джинсы, натянутые поверх сапог, и уже знакомый ему твидовый жакет и свитер с воротником-хомутом. Волосы она упрятала под вязаную шапочку. Джоанна надела темные очки и не накрасилась. Вид у нее был более суровый, пожалуй, более богемный и определенно более профессорский, чем вчера вечером.
   Чарди двинулся ей навстречу.
   – Ты поспала?
   – Все нормально, – ответила она без улыбки.
   – Идем к тому мостику.
   У него болела голова, и он немного нервничал. Мимо протрусил бегун в меховых наушниках, потом в противоположном направлении промчался велосипедист на новомодном велосипеде с низким сиденьем. Они дошли до моста и свернули на него, миновав деревья, едва пробудившиеся от зимнего сна.
   Чарди облокотился на каменный парапет, морщась от пронизывающего ветра; у него ломило уши. Он был без перчаток – оставил их где-то. Пол всем своим существом ощущал рядом Джоанну. Она обхватила себя руками, вид у нее был замерзший.
   Он придирчиво осмотрел левый берег, улицу Мемориал-драйв, вьющуюся между деревьями. По ней неслись машины. Потом оглянулся направо, на дорогу, носящую название Сторроу-драйв, и изучил поток транспорта на ней.
   – Вроде бы все в порядке, – заключил он.
   – Чего ты опасаешься?
   – У них есть параболические микрофоны, которые улавливают твою речь с двухсот футов. Но для них нужна уйма разнообразного оборудования, а значит, грузовик или фургон. Я искал стоящий где-нибудь поблизости неприметный грузовик или фургон.
   Чарди посмотрел на воду.
   – Думаю, – сказал он, – мне показали лишь небольшую часть операции. Я считаю, что она значительно серьезней, чем мне обрисовали. Я пока еще точно не знаю, что они затеяли и насколько больше им известно, чем они говорят. Я работаю с каким-то придурком, в котором нет ничего человеческого, болваном из Лиги Плюща и сопляком, который витает в облаках. Все должно быть серьезней. Я просто знаю, что должно. И кто-то следит за всем.
   "Сэм, – подумал он. – Сэм, готов поручиться, что без тебя здесь не обошлось".
   – Здесь можно разговаривать? – спросила она.
   – Если они действительно захотят засечь тебя, они это сделают, как ты ни изворачивайся. Но они сейчас не слишком высокого мнения обо мне. Так что разговаривать можно.
   – По твоей милости я провела совершенно кошмарную ночь, Пол.
   – Прости.
   – У меня есть какой-нибудь выбор?
   – Никакого. Если Улу Бег для тебя что-нибудь значит.
   – Меня выводит из себя, что у нас нет выбора.
   – Меня тоже. Но тут уж ничего не попишешь.
   Дул сильный ветер; Чарди повернулся к нему спиной, взглянул на излучину реки. Давешний гребец боролся с течением, пытаясь вернуться к лодочной станции.
   – Ты нанес нам страшный удар, Пол. Страшный удар.
   – Всякое бывает, – сказал Чарди. – Ты делаешь все, что можешь, но иногда этого все равно недостаточно. Я просто попал в переплет, с которым не смог справиться. Я отдал бы все, что угодно, отдал бы свою жизнь, чтобы получить возможность прожить все заново. Но что случилось, то случилось.
   Теперь ветер разбушевался не на шутку, и на реке поднялось небольшое волнение.
   – А что, в Бостоне весны не бывает? – спросил он.
   – Разве что в июне.
   – Он объявлялся у тебя? Вообще кто-нибудь пытался связаться с тобой?
   – Нет.
   – Ты представляешь себе, куда он может податься? Есть у нас здесь курдская община, сообщество изгнанников, в которое он мог бы обратиться? Есть кто-нибудь, кто может ему помочь? Где нам его искать? Чего ожидать?
   – Никакой курдской общины нет, Пол. Разве что горстка курдов. Пол, я должна кое-что тебе сказать. Кое-что еще. Я хотела написать об этом в книге, но не смогла. Мне просто хотелось об этом забыть, оставить это в прошлом. Но все равно вспоминаю. Вспоминаю в самый неподходящий момент. По-моему, я уже немного чокнулась.
   Чарди развернулся и взглянул на нее.
   – Давай, – сказал он. – Выкладывай.
   – Когда вертолеты улетели, мы вышли на поляну. Думали, что еще сможем кому-то помочь. – Она как-то сдавленно фыркнула. – И помогли. Большинство из них были... разорваны в клочья. Ты воевал, ты должен знать.
   – Это...
   – Там была настоящая бойня. Пулевые отверстия обуглены, людей просто прожгло насквозь. В воздухе стоял запах жареного мяса. Пол, один из его сыновей был еще жив. Пуля попала ему в живот. Он страшно кричал. Звал отца. Улу Бег опустился рядом с ним на колени, сказал, что любит его, поцеловал в губы и выстрелил в висок из пистолета, который ты ему дал. Потом обошел поляну и застрелил всех остальных, кто кричал от боли. Своего сына и потом еще человек пятнадцать-двадцать. Все они исходили криком.
   Чарди медленно покачал головой; ему было трудно дышать.
   – Вот какую цену он заплатил за то, что связался с американцами, Пол. Он не просто лишился своей семьи, своего народа, своего образа жизни, но еще и был вынужден собственными руками убить своего ребенка.
   Чарди не мог выговорить ни слова.
   – Мы должны спасти его, – заключила она.
   – Что-нибудь придумаем, – пообещал он.

Глава 12

   В "яме" обычно полутемно, и инспектора, наверно чувствуя себя здесь лишними и нежеланными, смотрят на аналитиков сверху, сквозь ряд ярко освещенных окошек. Они кажутся похожими на монахов или на ангелов – строгие темные силуэты на сияющем фоне. Но там, внизу, все безмятежно: по традиции аналитики не переговариваются между собой, каждый сидит в своей клетушке, уткнувшись в видеодисплейный терминал – лицо озарено призрачными отблесками экрана, пальцы бегают по клавиатуре.
   Это странное место для войны – а впрочем, может, не такое уж и странное. Как бы то ни было, это действительно зона боевых действий, плацдарм операций. Здесь разыгрываются настоящие сражения, маленькие Фермопилы, Азенкуры и Трафальгарские битвы Центрального разведывательного управления – шрифтом сансериф на мерцающем зеленоватом фоне экранов, подключенных к электрическим пишущим машинкам, под неусыпным надзором серьезных молодых людей, на лицах которых нечасто увидишь улыбку. Агенты на другом краю света не ведают, что их призрачные двойники плывут на волнах судьбы в обширной памяти компьютеров Лэнгли.
   Дело обстоит проще простого: аналитики – это бойцы. Получив терминал с доступом к базе данных и задание от людей сверху, они ищут способы добиться необходимого. Они выискивают связи, неувязки, щелочки в броне, странности, причуды, личные особенности, навязчивые идеи, они находят доказательства, закономерности, предопределенности, тенденции. Они прочесывают, отбрасывают, отсеивают и отшлифовывают. Те из них, кто знает свое дело, хладнокровны, умны и, что самое важное, скрупулезны. Их мозг устроен в точности так, как нужно для такой работы, и существует в симбиозе с программным обеспечением, основанным на четком понимании, что машине неведома ирония, она лишена чувства юмора, у нее не бывает внезапных озарений. Она всегда говорит исключительно то, что имеет в виду, и делает исключительно то, что ей велено. Она лишена индивидуальности, но в то же время этика ее безжалостна, а готовность прощать отсутствует.
   Здесь, в "яме", есть и свои чемпионы. Одни люди справляются лучше других благодаря генетической предрасположенности или напору, удаче или хладнокровию. В их числе был и Майлз Ланахан. Говорили, что он с меньшими исходными данными может добиться большего, чем кто бы то ни было в "яме". Он стал чем-то вроде легенды и достиг таких высот, что на самом деле выбрался из "ямы" и вступил в реальный мир, в сферу операций. На памяти "ямы" такого еще не случалось. Однако в настоящее время чемпионом был Майкл Блюштейн.
   Двадцатичетырехлетний Блюштейн окончил Массачусетский технологический институт по специальности "математика", и его ленивая гениальность, непогрешимая уверенность в своем подходе, тоже наводила на всех трепет. Ко всему прочему, он еще и пахал как вол.
   В то воскресенье, когда Чарди, ускользнув от Майлза, пытался достичь согласия с Джоанной, Блюштейн в джинсах и футболке-поло (воскресная смена беспечно пренебрегает формой одежды – это еще одна традиция) сидел в полутьме своей клетушки перед видеотерминалом и потирал ушибленный палец. Накануне он играл на первой базе в команде по софтболу. Его товарищи считали, что он работает в Пентагоне. И слава богу, поскольку если бы он хоть словом обмолвился об управлении, то схлопотал бы себе на голову большие неприятности. И вот, на тренировке, пытаясь взять низкий мяч, прищемил палец.
   На экране перед Майклом плыли материалы, в случайном порядке выдернутые машиной из файла текущих операций ему на растерзание. Материалы представляли собой образчики курдской поэзии.
   Нет, Блюштейн не был любителем поэзии: он не отличил бы Томаса Элиота от Эллиота Мэддокса. Но в отделе безопасности все бегали как ошпаренные, и ощущение кризиса просочилось повсюду. Блюштейн, поддавшийся общему резонансу, чувствовал это. Он точно не знал, в чем дело, да ему и не надо было этого знать. Многое просто принималось на веру. Наверху сказали: курдский вопрос. Прошерсти наши данные по курдам, извлеки на свет божий наши запутанные отношения и попытайся отыскать следы одного отдельно взятого курда, некоего Улу Бега.
   Как ни забавно, данных оказалось не много. Один только легендарный "Отчет Мелмена", посмертная препарация "Саладина II". Но поскольку Блюштейн пока не имел соответствующего уровня допуска, у него не было кода, позволяющего вывести документ на видеотерминал. Но, за исключением этого отчета, зацепиться было почти не за что: о курдах никто толком ничего не знал, или, может быть, часть информации пропала из архивов. Никаких предварительных сведений по "Саладину II" не имелось, каких-либо рабочих документов или подготовительных разработок не нашлось. Немного необычно, но не из ряда вон. Не было никакого критического анализа операции, который позволил бы определить, почему она кончилась провалом. Опять же немного необычно, но не из ряда вон. Дело было не в том, что он не мог получить какие-то сведения. Информации просто не было.
   Однако имелись официальные документы, беспорядочная подборка, возможно составленная при планировании "Саладина II" или в ходе его анализа уже после, которую никто и никогда толком не изучал. Политические памфлеты, меморандумы, тома поэзии (курды оказались страшно поэтичными), плакаты, текст обращения в ООН, датированный 1968 годом и обвиняющий иракцев в геноциде, протоколы заседаний партии Баас, постановления Совета революционного командования, гимны – обычные обломки потерпевшего крах политического движения, кое-как переведенные на английский и заложенные в машину для текстового анализа.
   Блюштейн взглянул на поэму на экране. Перевод определенно оставлял желать лучшего, поскольку даже со скидкой на его не слишком восторженное отношение к материалу и восточную цветистость изложения эти вирши были просто ужасны.
    Мы – самоотверженные борцы,
    Народные герои,
    Львы смутных времен, —
    гласила одна строфа.
    Мы пожертвуем всем, что имеем,
    Даже собственными жизнями,
    Для освобождения Курдистана.
   Кошмар какой. Лишь один образ привлек его внимание: "львы смутных времен", хотя это и попахивало Роджером Желязны, всей этой шелухой в духе меча и магии. Во всяком случае, определенно отдавало мелодрамой.
    За нашими границами
    Мы, самоотверженные борцы,
    Мы отомстим врагу,
    Отомстим за курдов
    И за весь Курдистан.
   Вот психи. Оголтелые мусульманские фанатики. Это надо же было написать такую пафосную, такую бессмысленную чушь.
    Наша месть обрушится
    На головы виновных,
    Тех, кто пытался
    Уничтожить курдский народ.
   Курды что, собрались раздавать лицензии на терроризм? Об этом речь? Блюштейн покачал головой. Сам он всегда был сдержанным и спокойным – как-никак, математик, – и эта необузданная страсть, гневный тон и литературная безыскусность этих строк чем-то раздражали его.
   С Блюштейна было достаточно. Он очистил строку и напечатал на экране команду "EN", приказывая компьютеру убрать этот кусок и вывести из курдского файла что-нибудь другое.
   Снова поэма! Нет, им положительно нужен гуманитарий, а не математический гений, подумал Блюштейн. И вообще, что он, по их мнению, должен в ней отыскать? В предварительном комментарии пояснялось, что поэма была напечатана в 1958 году в "Роджа Ну", литературном, культурном и политическом альманахе, который с 1956-го по 1963 год издавали в Бейруте Селадет и Камуран Бедир-Кан. Автором значился – так-так-так – некий У. Бег, впоследствии курдский повстанец.
   "У. Бег"?
   Блюштейн тяжело вздохнул и принялся проглядывать строки, пытаясь уяснить смысл. Одни слова, думал он. Словам он не доверял, вот цифры – другое дело, и к черту теорию неопределенности. Творение этого У. Бега – ничего примечательного. Все то же самое: избитая революционная белиберда, полная напыщенного пафоса, возмущение, язык из области нелепицы.
    Мы, курды, должны быть сильны
    И сражаться с хозяевами войны,
    Которые замыслили сломить нас.
    Мы должны сражаться с шакалами ночи,
    Мы должны быть львами.
    Мы должны сражаться с соколами неба,
    Мы должны быть львами.
    Мы должны сражаться с медоточивыми
    торговцами,
    Что рассыпаются в сладкоречивых
    обещаниях
    И сулят ароматы наслаждений,
    А продают мертвые семена горечи,
    Что под землей обращаются в кости.
    Мы должны быть львами.
   И так далее, и так далее. Нет уж, увольте. Дайте мне таблицы по сельскохозяйственной продукции Северного Вьетнама, или ливийские импортные квоты, или цены на марокканские апельсины, или последовательность детонационных процессов в советских баллистических ракетах средней дальности. Чего они могут хотеть, чего ждут? Найдите специалиста по английскому языку, черт побери. Блюштейн как-то встречался с одной такой специалисткой, горячей, бестолковой, неразборчивой в связях и яркой. Она оставила в его душе глубокую рану.
   Он поспешно отправил вирши обратно в недра компьютерной памяти и выудил из курдского файла очередной кусок, а пока дожидался вывода, занялся своим ноющим пальцем. Ноги у него тоже слегка побаливали: он был очень высок, и они умещались в клетушку лишь после сгибания в таких местах, где у нормальных людей ноги гнуться не должны. Он пощупал палец. Неужели сломан? Да нет, вроде цел. Сгибается, да и опух не так сильно.
   По экрану пополз очередной текст. Опять стихи? Слава тебе господи, нет. Предварительный комментарий пояснял, что это анонимный пропагандистский бюллетень, выпущенный "Хез", радикальной курдской подпольной группировкой в Ираке, и датированный июнем 1975 года, всего лишь несколько месяцев спустя после закрытия "Саладина II". Он оказался предсказуемо едким – ушат помоев в адрес Соединенных Штатов в целом и одного общественного деятеля в частности.
   Блюштейн уже прочел таких сотню, и, без сомнения, предстояло прочесть еще столько же. Бедные ребята из отдела переводов, которые целыми днями напролет сидят и переводят эту бодягу на английский, чтобы ее можно было загнать в память компьютера. Неужели им это не надоедает? Наверное, нет; это ведь их работа. Он знал, что все они работают в Агентстве национальной безопасности в форте Джордж-Мид и, должно быть, настоящие зануды. Отвратительная механическая работа, и, судя по тому, в каких количествах они выдавали ее на-гора, там тоже кто-то засуетился – еще одно доказательство того, что дело серьезно и народ заволновался.
   Йост Вер Стиг, начальник отдела безопасности. Это его имя стояло на бланках распределения системного времени, и он, должно быть, обладал определенным влиянием, если ему удалось так быстро загнать такую уйму данных в компьютер и тратить сотни машино-часов на их перелопачивание. Но чего ожидает этот Йост Вер Стиг? Чуда? Как бы усердно ты ни работал и сколько бы часов машинного времени затрачено ни было, с незыблемым принципом невозможности превращения дерьма в конфетку ничего поделать нельзя. Взять хоть этот обличительный пасквиль, который аналитик сейчас читал, – он доказывал лишь, что в мире существует ненависть. Тоже мне, открытие, подумал Блюштейн. Поэтому-то мы здесь и сидим. Значит, третий мир ненавидит первый. Это никого не удивляет и ничего не доказывает.
   Блюштейн пробежал глазами зеленоватые буквы, колонки шрифта, ползущие по экрану. Долго еще до конца этого документа? Когда все это кончится? Что он вообще выискивает? Почему наверху так струхнули? Почему это так серьезно? Кто такой Йост Вер Стиг? Почему никак не перестанет болеть палец? Почему Шелли Наскинс бросила меня три года назад? Когда же наконец утихнет эта боль и...
   Блюштейн запнулся.
   В голове у него что-то щелкнуло.
   Он очень внимательно вглядывался в слова на экране, почти произнося их вслух, ощущая их вес, примеряясь к их форме.
   "...медоточивый торговец, который рассыпался в сладкоречивых обещаниях, – так описывал анонимный автор из "Хез" какого-то американца, – и сулил ароматы наслаждений. А сам продал нам мертвые семена горечи, которые под землей обратились в кости".
   Блюштейн откинулся на спинку стула.
   Это были одни и те же слова.
   Может, совпадение? Нет, это против всех законов вероятности. Цитата, какая-нибудь аллюзия? Нет, если бы это была какая-нибудь знаменитая строка, в предварительном комментарии непременно упомянули бы об этом.
   У. Бег, скотина такая, ты написал и второй вариант. Ты цитировал самого себя.
   А кого этот У. Бег имел в виду?
   Блюштейн проверил все еще раз, чтобы точно убедиться, потом принялся разыскивать в своей директории чрезвычайный код Йоста Вер Стига. Перед глазами у него промелькнуло одно-единственное видение – оно не имело никакого отношения ни к курдам, ни к семенам, ни к костям. Это была гигантская конфета в блестящем фантике.

Глава 13

   Это был неловкий процесс. У Чарди давно уже не было женщины. Помимо прочих страхов он опасался, что не сможет обуздать свой внезапный голод. Но она все поняла и пришла на помощь – направляла его руки, прикасалась к нему, когда он робел, проявляла настойчивость, когда он упирался. У Чарди было такое ощущение, будто перед ним один за другим сменяется огромное множество пейзажей, огромное множество красок. Он словно очутился в музее. Временами он точно шествовал неспешным шагом по пышно убранному коридору, временами взлетал по лестнице вверх или кубарем несся вниз, и сердце замирало от страха, что он вот-вот упадет.
   Казалось, так продолжалось вечно. Когда все было кончено, оба очнулись в испарине и без сил, безжизненные в бледном свете, который пробивался сквозь задернутую штору. Он едва различал ее – смутный силуэт, теплое присутствие в темноте.
   – Сколько лет прошло, – проговорил он.
   Она положила ладонь ему на руку, и они провалились в сон.
   Около пяти она его разбудила.