Но почему, интересно, выходит: если Достоевский - то уже не Толстой?
   Сопоставление - и почти неизбежное противопоставление этих имен давно стало общим местом. Это уже как тест, говорящий не столько о классиках, сколько о самом пишущем: по характеру предпочтений можно судить о некоторых свойствах личности.
   (Так, почему-то парами существуют для нас, кстати, Пастернак и Мандельштам, Цветаева и Ахматова. Или у немцев Гете и Шиллер.)
   В разные годы для меня больше значил то один, то другой. Достоевского я просто узнал позже, уже в институтские, сравнительно зрелые годы. До этого он у нас просто не издавался. Может, потому я обращаюсь к нему теперь чаще и нахожу в нем для себя больше.
   Может, мне оказалось ближе мироощущение человека без семейного прен дания. А может быть, дело в том, что при всем величии Толстого он представляется мне более умопостижимым: кажется, что, сосредоточившись или поднатужившись, ты сам бы мог до чего-то подобного дойти. В Достоевском есть что-то принципиально для меня недоступное, непостижимое.
   Впрочем, стоило бы, наверное, раздельно говорить о творчестве Толстого и о его личности. Дожив до 82 лет, он вместил в себя едва ли не все доступное человеку, в том числе бездны мрачнейшие. Нет ничего нелепей, чем изображать из себя последователя Толстого: как можно сопоставлять себя с этой противоречивой полнотой, с этой безмерной сложностью? Результат бывает жалким до комизма. Кажется, доктор Маковицкий рассказывал о толстовце-румыне, который под впечатлением "Крейцеровой сонаты" оскопил себя - и, наведавшись потом в Ясную Поляну, был потрясен, убедившись, насколько сам его кумир не укладывается в рамки собственной проповеди.
   В зависимости от поворота взгляда можно увидеть у Достоевского гипертрофированное развитие того, что Толстому представлялось частным случаем, болезненным исключением среди нормальной, всем очевидной жизни. Но можно увидеть и у Толстого предельное исследование лишь одной духовной возможности, одной идеи, частной для Достоевского.
   Может быть, потому Достоевский смог написать сочувственную статью об "Анне Карениной", а Толстой ограничился лишь известным брезгливым замечанием об ущербности героев Достоевского.
   Толстому не хватало у Достоевского ясности, здоровья, простоты. А Достоевский, отдавая должное величию "Войны и мира", писал Страхову: "Явиться... с "Войной и миром" - значит явиться после... нового слова, уже высказанного Пушкиным, и это во всяком случае, как бы далеко и высоко ни пошел Толстой в развитии уже сказанного в первый раз, до него, гением нового слова".
   Толстой довел до вершины повествовательные возможности XIX века. Он не хуже Фрейда ощущал и темные глубины подсознательного, иррационального, libido, но сам в них не погружался, оценивая и описывая все с позиций отстраненного, рационального здравого смысла. Про себя он знал о жизни, думается, несравненно больше, чем мог или считал возможным выразить: сам его литературный инструментарий не был приспособлен для описания некоторых вещей.
   Достоевский оказался, пожалуй, более созвучен будущему веку. Толстой в большей мере принадлежит прошедшему. Он, в частности, довел до предела рационалистическое убеждение этого века, что все нужно (и можно) проверить критерием самоочевидной логики. Даже религия его и этика вполне рациональны. Я довольно поздно узнал его знаменитую запись в дневнике 5 марта 1855 года о возможности посвятить жизнь основанию "новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической".
   Религия "без веры и тайны", на одном лишь практическом здравом смысле: век не видел в этом contradictio in subjecto; не видел и высший выразитель века - Лев Толстой.
   1978-1988
   "Лошадь в одноконной упряжке"
   Ваш любимый герой?
   На немногие вопросы анкеты я мог бы ответить так же уверенно и однозначно, как на вопрос о наиболее близкой, ценимой мною в мировой истории личности, иначе говоря, о человеческом образце. Уже много лет и неизменно - для меня это Альберт Эйнштейн.
   Казалось бы, почему именно он, гений науки, мне, в общем-то, недоступной? Но дело ведь не в науке и не в гениальности. Я готов лишь вчуже восхищаться, например, Альбертом Швейцером, сознавая, что даже в мыслях не могу себя с ним сравнивать. Чтобы бросить все прежнее ради некой идеи, а потом выдерживать многолетнюю подвижническую жизнь в тропиках, соответствовать представлениям, не позволяющим убить ненароком даже комара... - нет, для всего этого надо было обладать качествами, превосходящими обычные человеческие, мне, во всяком случае, недоступными. Ведь даже близкие Швейцеру люди, искренне желавшие быть рядом с ним, долго этой жизни выдержать не смогли - морально и просто физически.
   В Эйнштейне же - при всей его гениальности - столько близкого мне и понятного. Эта житейская неприхотливость, это нежелание зависеть от вещей, готовность обходиться минимумом в одежде и обуви, это безразличие к деньгам, к славе, вообще к внешним обстоятельствам жизни...
   Я испытываю странное удовлетворение при мысли, что именно такой человек совершил величайшее открытие века, изменившее наши представления о самом мироздании, и в результате оказался достаточно рано избавлен от забот о хлебе насущном, без горечи и ненужных испытаний оставаясь всю жизнь самим собой. Он вызвал бы мое восхищение независимо от научных достижений. И все-таки хорошо, что именно он создал теорию относительности. Есть тут какая-то высокая справедливость - редкая в нашей жизни.
   Странно выглядит автобиография, которую Эйнштейн написал незадолго до смерти. (Он сам не без иронии назвал этот текст "некрологом".) Здесь нет обычной родословной, не приведены даже имена родителей и дата собственного рождения; лишь однажды вскользь упомянуто, что он еврей. Говорится с первых же строк о проблемах прежде всего научных и философских - главные события для него происходили в области духа.
   Долгое время его мало интересовала государственная и национальная принадлежность. Он был гражданином Германии, потом Швейцарии, потом снова Германии. "Не имеет значения, где ты живешь... - писал он Максу Борну. - Я нигде не пустил глубоких корней... Сам беспрестанно скитаюсь - и везде как чужак... Идеал для такого человека, как я, - чувствовать себя дома везде, где со мной мои родные и близкие".
   То, что он еврей, помогли ему ощутить, по словам самого Эйнштейна, "больше неевреи, чем евреи". Не принадлежавший ни к какой конфессии или религиозной общине, противник любого национализма, он поддержал, однако, сионистское движение, увидев в нем единственное убежище для гонимых. Проблема трагически обострилась, когда в 1933 году он вынужден был покинуть страну, где родился, чтобы уже не вернуться в нее никогда. Впоследствии он не желал, чтобы даже его труды выходили в Германии - "из чувства еврейской солидарности".
   Стал ли он своим в Соединенных Штатах, стране, где получил приют и удостоился всевозможных почестей? "Вот уже семнадцать лет, как я живу в Америн ке, - читаем мы в одном из его писем, - но дух этой страны остался мне совершенно чуждым. Надо избегать опасности стать поверхностным в мыслях и чувствах, а эта зараза здесь носится в воздухе".
   До конца дней этот подлинный гражданин мира ощущал себя одиноким во времени - по отношению к поколениям предков, и одиноким в пространстве - по отношению к любой стране. Но не свидетельствует ли такое одиночество о высшей степени личной свободы, олицетворением которой Эйнштейн представляется мне во всем: в жизни, в научной деятельности, в общественно-политической активности, которая становилась порой вынужденной, ибо для все большего числа людей он оказывался воплощением совести, духовной и просто житейской опорой в трагических перипетиях эпохи?
   "Страстный интерес к социальной справедливости и чувство социальной ответственности, - писал Эйнштейн, - противоречили моему резкому предубеждению против сближения с людьми и человеческими коллективами. Я всегда был лошадью в одноконной упряжке и не отдавался всем сердцем своей стране, государству, кругу друзей, родным, семье. Все эти связи вызывали у меня тягу к одиночеству, и с годами стремление вырваться и замкнуться все возрастало. Я живо ощущал отсутствие понимания и сочувствия, вызванное такой изоляцией. Но я вместе с тем ощущал гармоническое слияние с будущим. Человек с таким характером теряет часть своей беззаботности и общительности. Но эта потеря компенсируется независимостью от мнений, обычаев и пересудов и от искушения строить свое душевное равновесие на шаткой основе".
   Он ведь и в науке шел путем одиноким, вырываясь из устоявшихся представлений. И надо отдать себе отчет, какого интеллектуального, духовного, да просто человеческого мужества потребовал этот прорыв мысли, какой внутренней свободы от господствующих авторитетов, от привычного, казавшегося единственно верным взгляда на мир. А когда теория относительности стала получать блестящие подтверждения, он уже был занят другим поиском, который потребовал многолетних усилий и который сам Эйнштейн назвал в одном из писем "бесплодным" - попыткой создать единую теорию поля. Уже после смерти Эйнштейна стало все чаще звучать мнение, что он и в этой области предвосхитил многие позднейшие догадки. Ну, а если бы, допустим, нет? Разве не остался бы этот человек для нас тем же образцом духовного, интеллектуального мужества и верности себе, достойным восхищения искателем истины?
   "Нет ни одной идеи, относительно которой я был бы убежден, что она выдержит испытание временем, - писал Эйнштейн в 1949 году М. Соловину. - Я вообще не уверен, что нахожусь на правильном пути, и в глубине души недоволен собой. Да иначе и быть не может, если ты обладаешь критическим умом и честностью, а чувство юмора и скромность позволяют не терять равновесия вопреки внешним воздействиям".
   Какими понятными и близкими кажутся мне эти слова о чувстве юмора и скромности! Или те, где Эйнштейн формулирует свое этическое кредо: "Что должен делать каждый человек, это давать пример чистоты и иметь мужество серьезно сохранять этические убеждения в обществе циников. С давних пор я стремлюсь поступать таким образом - с переменным успехом".
   Наука для такого человека означала отнюдь не только профессию, занятие среди прочих. Его отношение к ней можно назвать в каком-то смысле религиозным. Зарабатывать на жизнь Эйнштейн предпочел бы чем-то другим - стоит вполне всерьез отнестись к его желанию стать, например, смотрителем маяка. Наука влекла его возможностью чистейшей, ничем не замутненной свободы. "Как и Шопенгауэр, я прежде всего думаю, - писал он в речи к 60-летию Макса Планка, - что одно из наиболее сильных побуждений, ведущих к искусству и науке, - это желание уйти от будничной жизни с ее мучительной жестокостью и пустотой, уйти от уз вечно меняющихся собственных прихотей... Но к этой негативной причине добавляется позитивная. Человек стремится каким-то адекватным способом создать в себе простую и ясную картину мира; и не только для того, чтобы преодолеть мир, в котором он живет, но и для того, чтобы в известной мере попытаться заменить этот мир созданной им картиной. Этим занимаются художник, поэт, теоретизирующий философ и естествоиспытатель, каждый по-своему... Душевное состояние, способствующее такому труду, подобно чувству верующего или влюбленного".
   Что до религии как таковой, то Эйнштейн как-то сказал, что верует в Бога Спинозы, который являет себя в гармонии всего сущего, но не в Бога, который возится с поступками людей, награждает и наказывает. "Я не хочу и не могу также представить себе человека, остающегося в живых после телесной смерти, - что за слабые души у тех, кто питает из эгоизма или смешного страха подобные надежды... Мне достаточно испытывать ощущение вечной тайны жизни".
   Незадолго до смерти он назвал себя в одном из писем "глубоко религиозным неверующим". В смысл этих слов стоит вникнуть. Ибо этот человек в самом деле был, как немногие, причастен к некой великой тайне.
   1989
   Опыт смерти
   Вопрос анкеты: Как бы вы хотели умереть?
   1
   Раз-другой в жизни я как бы примерял смерть - и не помню страха.
   Однажды во время игры в городки чьей-то сорвавшейся битой мне угодило в висок. Я понял это, лишь когда очнулся. Даже боли не успел почувствовать, но четко помню, как подумал: ну вот я и умираю. Затихал гул - как будто удалялся самолет, потом я открыл глаза, увидел над собой перепуганное лицо приятеля. Он был мне так благодарен за то, что я остался жив.
   Было беспамятство от наркоза при операции. Вполне мог бы после нее не проснуться - легкая смерть.
   Однажды я плавал в шторм, огромная волна вдруг захлестнула меня, увлекла вглубь, перевернула. Я помню, как подумал безо всяких отчетливых чувств: только бы не стукнуло головой о камень. Накануне на соседнем пляже разбился и утонул один военный.
   А потом долго еще томился по испытанному тогда ощущению, по растянутому мигу, когда меня охватила, влекла и переворачивала страшная и в то же время нежная сила, с шершавыми бурлящими пузырьками по коже...
   Но нет, это все как бы еще не настоящее. Что мы можем на самом деле знать об этих мгновениях, когда ты - лишь поле борьбы небытия с бытием, и даже не совсем уже ты, вот что главное?
   Но ведь, в конце концов, все с этим справлялись.
   Писательское желание: умереть так, чтоб можно было осознать и описать миг перехода.
   2
   Говорят, никому не дано правдиво описать смерть: все будет умственная реконструкция. Но вот как это делает Платонов:
   "Никакой смерти он не чувствовал - прежняя теплота тела была с ним, только раньше он ее никогда не ощущал, а теперь будто купался в горячих обнаженных соках своих внутренностей... Наставник вспомнил, где он видел эту тихую горячую тьму: это просто теснота внутри его матери, и он снова всовывается меж ее расставленными костями, но не может пролезть от своего слишком большого старого роста. Видно было, что ему душно в каком-то узком месте, он толкался плечами и силился навсегда поместиться" ("Происхождение мастера").
   Или в "Чевенгуре":
   "Дванов увидел вспышку напряженного беззвучного огня и покатился с бровки на дно, как будто сбитый ломом по ноге. Он не потерял ясного сознания и слышал страшный шум в населенном веществе земли, прикладываясь к нему поочередно ушами катящейся головы... Он сжал ногу коня обеими руками, нога превратилась в благоуханное тело той, которой он не знал и не узнает, но сейчас она ему стала нечаянно нужна. Дванов понял тайну волос, сердце его поднялось к горлу, он вскрикнул в забвении своего освобождения и сразу почувствовал облегчающий удовлетворенный покой. Природа не упустила взять от Дванова то, зачем он был рожден в беспамятстве матери: семя размножения, чтобы новые люди стали семейством. Шло предсмертное время - и в наваждении Дванов глубоко возобладал Соней. В свою последнюю пору, обнимая почву и коня, Дванов в первый раз узнал гулкую страсть жизни и нечаянно удивился ничтожеству мысли перед этой птицей бессмертия, коснувшейся его обветренным трепещущим крылом".
   Правда ли это? Тут больше, чем правда. Такого не мог бы рассказать сам вернувшийся к жизни Дванов.
   Или вот: "Мир тихо, как синий корабль, отходил от глаз Афонина: отнялось небо, исчез бронепоезд, потух светлый воздух, остался только рельс у головы. Сознание все больше сосредоточилось в точке, но точка сияла спрессованной ясностью. Чем больше сжималось сознание, тем ослепительней оно проницало в последние мгновенные явления. Наконец, сознание начало видеть только свои тающие края, подбираясь все больше к узкому месту, и обратилось в свою противоположность" ("Сокровенный человек").
   С этим можно сравнить только вершины Фолкнера:
   "Он был еще жив, когда начал падать с седла. Сперва он услышал грохот, а еще через миг понял, что, вероятно, почувствовал удар, прежде чем услышал выстрел. И тут обычное течение времени, к которому он привык за тридцать три года своей жизни, нарушилось. Ему показалось, что он ударился о землю, хотя он знал, что еще не долетел до нее, еще падает, а потом он перестал падать, очутился на земле и, вспомнив все раны в живот, какие ему довелось видеть, подумал: "Если я сейчас не почувствую боль, значит, конец". Он жаждал почувствовать ее и никак не мог понять, почему она медлит. Потом он увидел провал, бездну где-то над тем местом, где должны быть его ноги и, лежа на спине, он видел, как через эту бездну тянутся оборванные и спутанные провода нервов и чувств, слепые, как черви, тоньше волоса, они ищут друг друга, чтобы снова соединиться, срастись. Потом он увидел, как боль, словно молния, прочертила пустоту. Но она пришла не изнутри, а откуда-то извне, из такой знакомой, уходящей от него земли. "Постой, постой, - прошептал он. - Подступай потихоньку, не вдруг, тогда я, может быть, тебя вынесу. Но она не желала ждать. Она с ревом обрушилась на него, подбросила его и скорчила... И тогда он вскрикнул: "Скорей! Скорей же!" - глядя из кровавого рева вверх, на лицо, с которым его навеки связал, сочетал этот выстрел" ("Деревушка").
   Сравним это с описаниями классиков прошлого века. Вот Толстой:
   "И вдруг ему стало ясно, что то, что томило его и не выходило, что вдруг все выходит сразу, и с двух сторон, с десяти сторон, со всех сторон... Он искал своего прежнего привычного страха смерти и не находил его. Где она? Какая смерть? Страха никакого не было, потому что и смерти не было.
   Вместо смерти был свет.
   - Так вот что! - вдруг вслух проговорил он. - Какая радость!
   Для него все это произошло в одно мгновение, и значение этого мгновения уже не изменялось. Для присутствующих же агония его продолжалась еще два часа" ("Смерть Ивана Ильича").
   А вот как умирает чеховский врач:
   "Андрей Ефимыч понял, что ему пришел конец... Стадо оленей, необыкновенно красивых и грациозных, о которых он читал вчера, пробежало мимо него; потом баба протянула ему руку с заказным письмом... Сказал что-то Михаил Аверьяныч. Потом все исчезло, и Андрей Ефимович забылся навеки" ("Палата N 6").
   Чувствуется, что Чехов и Толстой все-таки люди рационального, естественно-научного века; век, к которому принадлежали Платонов и Фолкнер, уже больше знал о кошмарах и образах бессознательного и о том, как их выразить. Этому веку дано, может быть, подойти к какому-то великому синтезу; он его пока не осилил, но вспышки иногда пробиваются.
   Я знаю единственную писательскую попытку описать опыт собственного умирания: Василий Розанов, как добросовестный исследователь, пробует диктовать и просит записывать свой предсмертный бред: "От лучинки к лучинке. Надя, опять зажигай лучинку, скорее, некогда ждать, сейчас потухнет. Пока она горит, мы напишем еще на рубль. Что такое сейчас Розанов? Странное дело, что эти кости, такими ужасными углами поднимающиеся, под таким углом одна к другой, действительно говорят об образе всякого умирающего... Все криво, все негибко, все высохло... Мозга, очевидно, нет, жалкие тряпки тела... Тело покрывается каким-то странным выпотом... Это именно мертвая вода..."
   1966 - 1988
   Уроки счастья
   Вопрос анкеты
   "Ваше представление о счастье? Какое мгновение вашей жизни вы назовете счастливым?"
   Пытаюсь в замешательстве вспомнить - перебираю в первом для всех ряду. Мгновения любви?.. Рождение ребенка?.. Творческая удача?.. Общие места. Мгновений - именно мгновений было немало...
   Вот почему-то мелькнуло: открылась дверь автобуса, я увидел на освещенной электричеством зимней остановке женщину с тортом в руке, она, согреваясь, пританцовывала и чуть поворачивалась в ритме вальса, прижав круглую коробку к животу, под фонарем светились снежинки. И прежде чем дверь снова захлопнулась, я ощутил...
   Или утром - проснулся еще в предрассветных сумерках, за открытым окном щебечут птицы, рядом спит жена, за стеной в разных комнатах сопят, досматривая сны, мои дети, посвистывает носом собака...
   Я чувствую, что искать надо здесь, среди прозрений самой обычной жизни.
   Поразительней всего это сделал в любимом мною стихотворении Пастернак. Там человека привезли в больницу, видимо, с инфарктом, и он, приготовившись умирать, глядит на освещенную закатом стену:
   О Господи, как совершенны
   Дела твои, - думал больной.
   Поразительно это тем более, что, по рассказам переживших инфаркт, это состояние бывает связано с чувством тоски и страха, чувством физиологическим, неподвластным контролю воли и разума, возможно, обусловленным выделением каких-то веществ.
   Но, видимо, и физиология не так уж независима от нашей духовной сути - я верю герою пастернаковского стихотворения, как верю самому Пастернаку, который описывал то же чувство в письме из больницы: "В промежутках между потерею сознания и приступами рвоты меня охватывало такое спокойствие и блаженство!.. Господи, - шептал я, - благодарю тебя за то, что ты кладешь краски так густо и сделал жизнь и смерть такими... И я ликовал и плакал от счастья".
   Чтение Пастернака дарит уроками счастья. Это чувство открывается по ту сторону любых страданий и горестей способным и достойным его ощутить.
   А в чем достоинство? В способности прежде всего. Это свойство внутреннее, сродни религиозному мироощущению - оно может быть как будто вовсе не связано с обстоятельствами внешней жизни.
   Тема и вариации
   Райский уголок Форосского парка в Крыму. Это он так называется: Райский уголок. Ароматные тенистые деревья, пруды с золотыми рыбками. Вот, кстати, образчик чистейшего наслаждения: даровая пища сыплется с неба, и лишь изредка, не всерьез, имитируется борьба за существование - когда девочка бросает с мостков в воду хлебные крошки. Эскимос или бедуин из пустыни принял бы слово о рае без иронической оговорки. Не хватает разве что гурий - но их тоже нетрудно найти.
   Отчего же нам даже здесь не дается сполна чувство блаженства? Со стороны, где-нибудь в кино, мы оценили бы - мы позавидовали бы сами себе. А тут... ну ходим по райскому саду, ну дышим благоуханием, ну кормим золотых рыбок - а счастья все-таки нет. Нет спокойной неги, нет полноты длительного восторга. В таких садах томились шахские наложницы и дочки и все рвались куда-то. И отовсюду рвутся.
   Попробуй объясни жизнерадостному обрубку на инвалидной тележке, который подкатывает к пивной, скрежеща подшипниками, - попробуй объясни ему, почему кончает с собой блестящая кинозвезда, имеющая, казалось бы, все: здоровое тело, жизненные блага, деньги, успех, любовников, золотой унитаз в стокомнатном дворце. Трудно понять, что на любых ступеньках житейской лестницы возможна та же тоска, что способность к счастью зависит от чего-то другого.
   Сиживали и мы в роскошных ресторанах для иностранцев, с видом на Кремлевские башни, и на столах имелась икорка обеих цветов, и коньячок "Наполеон", и музыканты играли что-то сладкое, обволакивающее, и красавицы были доступны. И на солнечных пляжах мы леживали, на фоне желтого песка и синей воды, объяснявших цветовые пристрастия сюрреалистов (четкий морской воздух, ртутные тени, волосяные контуры)... Но как же все-таки насчет счастья?.. Что же это в самом деле такое, господа?
   Один мой герой написал целый трактат, объясняя, что яблочко, надкушенное прародителями нашими в раю, заразило их оскоминой скуки. Она, скука, и заставляла их бежать от блаженства - неизвестно к чему, главное - от чего; а этого именно и добивался Творец: ему нужно было, чтобы кто-то поддерживал движение, энергию замышленного им...
   ... да, про заграницу забыл, жаль. И за границей бывали, и там сиживали, и там видывали. Ну да что уж теперь. Экклезиаст все уже и так сказал: суета сует. И там суета. И там бросаются с мостов, глотают пачками прекрасное снотворное, которого у нас днем с огнем не достать. Хотя колбасы там полно, и джинсы дешевле наших.
   Что ж, будем считать, что способность к счастью в самом деле больше определяется внутренними человеческими свойствами, нежели внешним совпадением. Конечно, совпадение желательно; неблагоприятные условия любого могут перемолоть, они не дают осуществиться способностям... да что говорить. Но есть люди, предрасположенные к счастью по самому своему устройству. "Счастливый по природе при всяческой погоде", - как сказал о себе поэт. Таких счастливцев лучше искать среди художников, среди музыкантов-исполнителей. Имеющему дело со словом, с человеческими глубинами это дается трудней...
   Вот, впрочем, опять же счастливейшая кинозвезда жалуется в интервью, что лишена счастья материнства. Допустим, она не так уж переживает; это она отчасти для нас жалуется, чтобы мы не завидовали, чтобы оценили свое богатство. И она права. Сколько знаменитых творцов искренне рады бы перевоплотиться в пресловутую семипудовую купчиху. И правильно.
   Потому что купчиха счастливей. Потому что счастливей всех какой-нибудь южный спекулянт фруктами, никогда не заботившийся ни о каких высоких материях, о свободе там или об истине, но способный просто наслаждаться жратвой, выпивкой, бабой, обилием денег. И не нам опровергать его.
   Возможно, одна из самых благих задач литературы - напоминать и объяснять человеку, что у других не лучше. У всех так, и вам даже спокойнее.
   Лучше всего сейчас вам, вот именно вам, если у вас не болят зубы, если вы не беретесь себя ни с кем сравнивать, никому завидовать. Вкусней всех вин холодная вода из ручья, когда очень хочется пить. Или рюмка водки с черным хлебушком да с луковкой в компании желанных друзей (особенно когда придешь с мороза). Кто испытывал, согласится. Ах, если б только это было возможно не на краткий миг, а постоянно!..