Кохэй Хата
Госпожа Кага Сёнагон

I

   Белым тоненьким пальцем она дважды легонько ткнула в воздух – о, безнадежная пустота. Взгляд ее вопрошал Тамэтоки.
   – ? – Он туговат был на ухо, а потому, поддернув штанины хакама на коленях, подполз поближе, чтобы понять куда глядит Кохёбу.
   Монахиня снова, тихо и медленно, дважды ткнула пальчиком в воздух.
   – А-а… – догадался он и, затаив дыханье, повернулся лицом к саду.
   Прячась от разгорающегося летнего солнца, короткохвостые птички лепились по красным перилам галереи под сенью храмовой кровли, топорща зеленые грудки и закидывая клювы. В саду мхов с его низкими кустами, разбросанными искусно среди нескольких кленов и скалистых камней, – ближе, правда, к западной стороне сада, – смиренно уступая ручью дорогу, высились над стрехою две горные вишни в ослепительно-зеленой густой листве.
   В «Изборнике» Содзё Хэндзё есть стихотворение… Когда государь Рэйдзэй был еще наследным принцем, хозяином Весеннего дворца, он со свитою вельмож отправился в Мурасакино, в храм Уринъин – Лес облаков, – «поохотиться» на цветущие вишни, а преподобный Хэндзё сложил им вослед:
 
Досада какая!
Вельможи Дворца Весны
Гурьбой столпились
И глядят на вишенный цвет,
Как будто владеют им.
 
   А сто лет спустя, этой весной, в третий год правленья под девизом Долгая гармония, у простой, в один ряд, ограды Уринъина зазвучали бодрые голоса передовых. Это приехал сюда наследный принц Ацухира, оберегаемый господами Еримити, Канэхира и прочими вельможами Весеннего дворца во главе со старшим советником Митицуна, наставником принца. И до того весело и стройно приветствовала молодежь облака вишневых цветов, что Кохёбу, некогда тоже фрейлина государыни Акико, не удержалась и, выйдя из комнаты, остановилась на краю галереи. «Досада какая!» – пробормотала она тогда.
   А ведь рядом… И молодая монахиня, которая все еще не успела свыкнуться со своими коротко остриженными волосами, поведала Тамэтоки, что сюда, где теперь его постель, перебралась как-то Мурасаки, гонимая мучительной болью, здесь она лежала за ширмами.
   Кохёбу говорила с виноватым видом. Но у него сердце сжалось, едва он вообразил себе, какое одиночество испытала дочь при словах Кохёбу, и он выказал слабость: прослезился.
   Кохёбу откинула челку и молча уткнулась в широкий рукав кимоно, только тоненький указательный палец, обращенный к саду, слегка шевелился.
   Мурасаки Сикибу лежала пластом на толстой циновке, затканной по краю узором в виде облаков хризантем. Кохёбу стояла на коленях у края галереи, обернувшись к ней. Услышав «Досада какая!», та почти шаловливо улыбнулась и, подняв исхудавший палец, дважды повела им над своим лицом. Ветер так близко привеял к ее изголовью лепестки цветов.
   И Кохёбу услышала (но поняла не вдруг):
   – А мне… не до сада…
   Она тут же переспросила, но больная уже не в силах была даже кивнуть ей в ответ. Улыбка истаяла на побледневшем лице, и, чтобы не показывать его, Мурасаки с головой укрылась прелестным густо-алым платьем утигину.
   А дней десять спустя, как-то поздним вечером, лежа одна в своей «гардеробной», Мурасаки Сикибу слабо кашлянула несколько раз и, не дрогнув единой жилкой, умерла. Кохёбу, заслышав покашливание, вошла тотчас к ней. Все было обыкновенно: так Мурасаки лежала недвижно и когда любовалась весенним цветеньем. Но что это? Мурасаки сказала шепотом: «Грушевый… цвет». Она не ослышалась? И тут Кохёбу показалось, что подушечка на деревянном изголовья сдвинулась и уткнулась краем в щеку больной, но когда она подошла поправить ее, губы Мурасаки уже обметало сухой белизною.
   Имя отца Кохёбу было Тикатада. До того как он попал в куродо шестого ранга, [1]он некоторое время служил под началом Тамэтоки. По кончине родителя юная Кохёбу вышла за Нобунори, младшего брата Мурасаки Сикибу, служившей уже тогда при дворе. В своем «Дневнике» Мурасаки рассказывает о празднествах во время одиннадцатой луны года, о том, как она, тяготясь увеселеньями и пирами, которые государь задавал придворным невысокого ранга, почасту удалялась в свою комнатку, как собирались у нее вокруг жаровни подруги, и среди них была и Кохёбу, замеченная самим Митинага. [2]А в конце того же года, когда родился его светлость принц Ацунари, Кохёбу ограбили вместе с фрейлиной по имени Югэй, и она была в ужасном положении: голая, в слезах, – и Мурасаки послала за помощью к младшему брату в дворцовую караульню.
   Нобунори тоже умер. Он сопровождал отца в Этиго, куда того назначили правителем, и уж собрался было вызвать к себе Кохёбу, но как-то раз сильно закашлялся и внезапно умер. Несколько дней спустя Тамэтоки, удержав за собой следующий год губернаторства, решительно оставил должность и воротился в столицу. Там, дожидаясь правительственного указа о введении в права наследования зятя своего и племянника Нобуцунэ, он не выдержал и приехал сюда, в Уринъин, желая узнать, как окончила свои дни дочь.
   Последнее в ее жизни письмо к нему попало в Этиго ранней-ранней весной, но он промедлил с ответом. А она писала, что осенью – так уж случилось – она покинула, наконец, долгую придворную службу, что теперь в их прежнем доме у плотины Камогава осталась одна только Катако, ее дочка, что сама она вместе с Кохёбу – в Уринъине, оправляется от легкого недомогания, но беспокоится об отце: как он там?
 
Все гуще ложится снег,
Прибавляются ваши лета,
Но тем крепче опора моя.
Вы подобны сосне величавой,
Возросшей в Белых горах.
 
   Молитва на Новый год… Дочь молилась о его долголетии, желала престарелому родителю благополучно прибыть на Север, к месту службы, после встречи с нею (у четвертого стиха есть второй смысл: жду встречи с сосной величавой) – и вот она ушла из жизни прежде отца. Стоит ли жить в мире, где столь многое противно душе?
 
Должно быть, на мир,
В котором все больше печалей,
Не захотела глядеть…
Летучим облаком в небе
Оборотилась она.
 
   Он утаил это воспоминание от жены покойного сына, ведь он лишь недавно с ней познакомился. Кохёбу подтолкнула к нему свиток со стихами. То были стихи его дочери. У него заколотилось сердце при первом же взгляде на них.
   – Это она сама составила, – пробормотал он, даже не спрашивая – утверждая. Кохёбу робко кашлянула, ответила: «Да».
   На изворотной стороне списка «Сутры Каннон» [3]в промежутках между строками то тут, то там виднелись следы ее кисти. Стихотворений было более сотни.
   От юных лет мы были близкими подругами. Спустя годы наши пути пересеклись, по лишь на мгновенье. Споря в торопливости с луной десятой ночи седьмой луны, она уехала.
 
Встретились наконец,
Но пока я гадала: она ли —
Та, на кого гляжу, —
Уже в облаках сокрылась
Лупа полночного часа.
 
   С этих стихов начинался «Изборник».
   – Грушевый цвет… так она сказала? – спросил Тамэтоки.
   Кохёбу отвечала, что, быть может, она ослышалась, но, говоря это, уже верила, что так и было.
   А вот и стихи об этом:
   В пору, когда опадают цветы, налетает в сумерках ветер, и тогда не видно, где грушевый цвет, а где цветы вишни.
 
Ты говоришь: цветы…
Но какие из них безуханны,
Какие льют аромат?
Перемешались в полете,
Попробуй по цвету узнать!
 
   Вечерняя тьма… Белея, кружатся в воздухе лепестки грушевых и вишневых цветов, и она не в силах различить их. Они кажутся ей призрачными виденьями, и она отворачивается к темной стене гардеробной… В тот миг, должно быть, она и «сокрылась в облаках». Он так и видит эту последнюю странность дочери: вот она с особенной нежностью произносит названье цветка, который издавна сравнивают с неприветливым женским лицом, – и вот ее уже нет.
   Он вдруг горбится и опасливо прикрывает глаза.
   Между тем в выборе стихов есть некий скрытый смысл. Ни одного, связанного с отцом, покойной матерью или старшей сестрой, даже с любимым младшим братом. Вот и это, кажется, тоже относится к той девушке. А вот это что за имя? Он быстро просмотрел все от начала и до конца – не ошибся ли? – перечитал снова – нет, это имя ему невдомек!
   Он снова переспросил монашеское имя Кохёбу. Синнёкэн – Сознавшая истину…
   В конце «Изборника», сказал он, стоит ответ на стихотворение Мурасаки, подписанный некоей Kara Сёнагон…
   Но Кохёбу тоже не знает, кто это. Когда она служила во дворце, не слыхала его ни разу. Постукивая подушечкой пальца по не сшитой еще тетради стихов, Тамэтоки погрузился в угрюмое молчание.
   Наткнулась у себя на письма Косёсё-но кими, в которых она делилась со мной всем, что ни есть на сердце. Пишу Kara Сёнагон:
 
Пока не стемнело, жива…
Но не о себе моя дума.
Человеческий век! —
Узнать, как он горестно краток,
Разве не столь же печально?
 
* * *
 
Кому то на свете
Суждено так долго прожить?
Вовек не сотрется
Сей кисти начертанный след —
Сей памятный дар, к все же…
 
   Ну что ж, хорошо. Это понятно. Дочь от начала придворной жизни делила с Косёсё-но кими комнату. Они обменивались стихами, едва только выдавался досуг. Племянница жены Митинага, хорошо воспитанная, прелестно красивая, она рано лишилась отца, ее жизнь складывалась не весьма удачно, и Мурасаки, по слухам, воспринимала ее невзгоды как свои собственные. В «Дневнике» она не раз пишет о ней с похвалой. А в одном месте, он сейчас не припомнит, где, рассказывается, как (после переезда государыни из родительского дворца в императорский чертог) они пришли в узенькую боковую комнату, третью с севера по галерее, и, натянув на себя несколько кимоно на вате, улеглись рядышком; подкладывая в благовонную курильницу горячих углей, они жаловались друг другу на тяготы придворной жизни. Он никогда не видел ее. Прошлой весной Мурасаки пережила смерть этой кроткой приветливой женщины. Потом она нечаянно нашла у себя среди бумаг прощальный памятный дар – ее письма, и, конечно же, с новой силой почувствовала, как она одинока, как горестно краток человеческий век. Не тогда ли она задумала свой «Изборник»? «Кому то на свете суждено так долго прожить?…» – негромко продекламировал Тамэтоки. А ведь это предсмертные стихи. Но тем больше недоумений вызывают те, что венчают книгу – ответ Kara Сёнагон:
 
О той, кого уже нет,
Доколе с такой тоскою
Будешь ты вспоминать?
Или век ее горестно краткий —
Завтра не твой удел?
 
   Почему она не завершила «Изборник» своими же стихами? Kara Сёнагон… Это имя никак не похоже на имя знатной дамы. Рядом с Косёсё-но кими его никто бы и не заметил. Стихи безвестной особы венчают «Изборник» Мурасаки Сикибу?!
   Надо признать, однако, что тема в стихотворении решена с безупречной полнотой. Та, кто его сложила, отрешена здесь от мысли о Косёсё-но кими, отрешена даже от скорби одинокой Мурасаки; она всем существом, всем сердцем погружена в безмерные глубины изменчивости, которой обречены и мир, и человек.
   «Изборник стихов» – немногим более ста из написанных за всю жизнь – завершается этим стихотворением так естественно, что с места не сдвинешь: Kaгa Сёнагон сполна заменила здесь Мурасаки.
   А может быть, «Изборник» был посвящен не Косёсё-но кими, может быть, избранные эти стихи – приношение духу той самой подруги детства, что, споря в торопливости с луною десятого дня седьмой луны, ненадолго встретилась с ней и тут же уехала. Недаром она начала усердно трудиться над ним прошлой осенью, после седьмого дня седьмой луны – Праздника Ткачихи. [4]Она вызвала из памяти юное лицо подруги своего детства, которая в пору написания стихов находилась в возрасте, когда уже знают, что такое любовные узы. Он исходил из вступлений к первому, а также – к следующему стихотворению, где говорилось: «Она должна была ехать в отдаленный край».
   Она родилась от дочери Фудзивара Масатада (старшего офицера стражи) и Тайра Корэтоки, правителя земли Хидзэн. Тамэтоки она доводилась племянницей, следовательно, была двоюродною сестрой Мурасаки, годом старше ее.
   Летом второго года правления под девизом Долгая Добродетель она уехала в Хидзэн на остров Кюсю. Выйдя, уже не первой молодости, замуж за Татибана Тамэёси, временного правителя Хидзэн, она как-то затосковала в одиночестве. А тем временем Тамэтоки был назначен правителем в Этидзэн, на север Хонсю. Так вот и вышло, что Мурасаки и ее двоюродная сестра – кажется, ее звали Нагико – покинули столицу в один год и в одну и ту же пору. Одна оказалась в Хидзэн, а другая вместе с отцом – в Этидзэн. И они, бывало, чувствовали, что осенены высшей милостью, когда им удавалось воспользоваться служебной почтой, чтобы обменяться стихами. Внезапно Нагико умерла от повальной хвори. Неимоверную печаль дочери Тамэтоки представил себе лишь теперь, когда в эти скорбные дни прочел начальные стихи «Изборника». Сердце у него больно сжалось.
   – Говорят, та дама была очень похожа на госпожу Косёсё-но кими… – При звуках голоса Кохёбу ему на мгновенье почудилось, будто мимо него проскользнуло нечто. Но он как-то не сумел сосредоточиться на этом, залюбовавшись ее прелестным лицом, нежным, как дынное семечко. Кохёбу чуть-чуть шевельнулась, и он очнулся.
   – Так, ну а где же она лежала?
   Обнесенная легкой оградой дача, на которой, так и не оправившись от грудного кашля, умерла его дочь, находилась в северо-восточном углу обширного парка храма Уринъин. Она входила в наследственное владение Тамэёри, его старшего брата, а тот с радостью предоставил ее племяннице, чье имя ценилось столь высоко в мире изящною слова.
   Перебравшись сюда еще в начале зимы, Мурасаки, однако, почти не покидала гардеробную. Ранней весной, па рассвете года, она горько сетовала, что не видит цветенья своей любимой розовой сливы, но с первым цветеньем вишен стала раскладывать днем две толстые циновки на краю галереи и подолгу безмятежно лежала на них, глядя в сад, – слишком, пожалуй, безмятежно. Даже когда случайный вечерний ветер дергал за полу ее кимоно и Кохёбу решительным жестом опускала верхнюю створку решетчатой ставни, и тогда Мурасаки не двигалась с места.
   – Однако же, как вы изволите пожелать? Ночь ведь надо провести там непременно одному.
   – Да… в гардеробной-то тесно, должно быть, но…
   – Это только так зовется – гардеробная. Там все было переустроено. И эту книгу стихов госпожа составляла там, в гардеробной. Когда она чувствовала себя хорошо, то играла на цитре со. Я заслушивалась ее игрой.
   – Послушай, а моя дочка, которую даже я, родитель, так и не знал до конца, все же не сладила, как я вижу, сама с собою. Сдается мне, что в придворной службе ее не слишком-то любили?
   – Такую… – еле выговорила Кохёбу, заломила брови, и хрустальные четки безвольно скользнули ей на колени. Она закрыла лицо руками и всхлипнула.
   Тамэтоки захотел пройти к «гардеробной»… Она в этом саду. По дороге туда будет ручной умывальник, а рядом начинается стена. В ней черная двустворчатая дверь, но одна створка закрыта, зато на восход смотрит окно – прекрасное окно, забранное переплетом из круглых жердочек и врезанное над самой землей. Можно, сидя на полу, опираться локтем на подоконник. Из окна открывается совсем другой вид, не такой, как на юг: домик сложен из толстых сосновых бревен и простого саговника и стоит на невысоком холме.
   – Проводи меня туда, умоляю! – вот как он странно попросил ее. Кохёбу смутилась, но согласилась сразу, а он с тетрадью стихов в руке уже поднялся. Он не мог ждать. Его левое плечо мелко задрожало. Жар разлился под толстым «мешком» на спине обтянутого тонким газом кафтана.
   Вдруг он задумался и замер. Ему захотелось узнать, постриглась ли дочь перед смертью в монахини. Оказалось, что нет.
   – И она ничего тебе не говорила?
   – ?
   – Ну, к примеру, – и Тамэтоки изобразил слабую улыбку, – что то, что она так и не постриглась в монахини, есть кара за прегрешения в этой жизни, как это было с госпожой Мурасаки-но уэ из «Повести о Гэндзи».
   – Нет, ни о чем таком она ни разу не изволила говорить, просто…
   – Просто…
   – …она сказала как-то: зачем, бесполезно…
   – Ну разумеется, если она сказала: мне не до сада! В этом же духе!
   Неверными шагами брел он впереди Кохёбу… Закончив составлять «Изборник», дочь догадалась, что и все ее дела в этом мире закончились тоже. Отец ее в Этиго. Что ж! Она хотела бы с ним свидеться, с этим своим отцом, перед смертью, но не так уж сильно. Она понимала: он огорчится, увидав, что она не постриглась. А может, мне стать монахиней? – наверно, думала она, подавляя свою неизменно горькую усмешку. Хотя нет, вряд ли… Она уже не надеялась ни на что.

ІІ

   От обмазанных глиной стен потянуло нежданным холодом. Сумрачно. Но хотя комната напоминает какой-то необыкновенный кабинет для ученых занятий и в ней великое множество вещей, им двоим тут места достаточно. Кохёбу хотела поднять решетчатую ставню, но голос Тамэтоки остановил ее. Какие гулкие эти стены! Он залюбовался разложенными на полу подушками для сидения. В «Повести о Гэндзи» в главе «Робкий глас соловья» упоминаются «подушки, обшитые каймой из дивного китайского узорчатого шелка». Эти не отличались такой яркой красотой. Тонкие, с единственным слоем ваты, обшитые красной парчовой тесьмой. И он вспомнил, как веселая девочка в белом коротком платье и простых шароварах прилежно склонялась над тушечницей, как он – отец ребенка, растущего без матери, – глядел на ее затылок с тонкими прядками волос, которым, увы, не хватало пышности, и вздыхал украдкой. Ему были дороги те времена.
   – Такако…
   Позови он ее сейчас, как звал в детстве, может быть, дух ее столь же послушно подойдет к нему и улыбнется весело? Тамэтоки не шевелился.
   Неужели хозяйка этой комнаты умерла, так и не дождавшись лета? Да, вот и недлинный занавес из простого белого шелка отодвинут в сторону двери. И привычный узор на шелку – красный узор рябью «подгнившее дерево» – кое-где поистерся. Перед поставцом небрежно брошены друг на друга несколько соломенных дорожек. Еще один поставец – в два отделения, в нижнем – двустворчатая дверца, как у божницы. Точь-в-точь как описано в ее «Дневнике»: «…в одном поставце свитки старинных стихов и романов, но кто осмелится их раскрыть? Они стали гнез-дилищем каких-то неописуемых жучков. Что за ужас, когда они начинают расползаться в разные стороны! В другом поставце груды китайских книг, но кто их теперь коснется? Ведь того, кто с такой любовью их собирал, уже нет на свете». На полу возле стола – скамейка-подлокотник, крытая лаком и разрисованная золотым и серебряным порошком: цветы и бабочки. Несколько вешалок у стены, украшенных серебряным узором. Изящная шкатулка для зеркала, ларец для гребней на низеньком, в две полочки, поставце. Мерцающий черным прозрачным лаком поднос для еды на длинной, с широкой круглой основой ножке перевернут, на нем светильня, но сейчас в плошке нет ни масла, ни фитиля.
   Тамэтоки открыл окно. Маленький замшелый камень под водостоком был очень красив в лучах солнца.
   Он пригнулся и стал смотреть на холм, поросший высокими саговыми пальмами. На плоский козырек висячего ночного фонаря припорхнула пара птичек; они недавно сидели там, на перилах галереи…
   Множество чувств переполняло его сердце. И тут Кохёбу рассказала ему о Катако, его шестнадцатилетней внучке, которая родилась у Мурасаки уже по смерти мужа. Оказывается, Катако приезжала сюда и даже провела ночь в гардеробной. Конечно, ей было бы страшно тут одной, и она попросила Кохёбу лечь с ней рядом. Посреди ночи она все-таки испугалась и в объятьях Кохёбу проплакала навзрыд до рассвета… Покоренный прелестью рассказа, Тамэтоки решил, что непременно проведет здесь ночь один.
   Кохёбу вскоре встала и вышла, тихонько притворив за собой дверь. И все, что ни было в комнате, разом погрузилось в тень, только чуть белелись очертанья предметов. Цикады-сэми и цикады-хигураси переплетали голоса: надсадный верезг и тонкий звонок. Он нарочно опустил ставни. Голоса сделались громче: они будто вскипали из мрака и разливались в ушах.
   Он все медлил подходить к подушкам, на которых сиживала дочь. Но ему хотелось на них посидеть. Он надеялся, что они сохранили частицу ее живого тепла. Темная стена перед его глазами утратила плотность, оставалась только темнота; она росла, ширилась, и вдруг в этой безмерной темноте он почти увидел, как его дочь, сидя спиной к окну, что-то пишет, потом что-то читает вслух…
   – И все же… Kaга!
   Есть провинция Kaгa. Жена правителя Kaгa могла бы зваться Kara Сёнагон – дама Kaгa. Но в «Повести о Гэндзи» нет такой дамы, как нет и правителя Kara. Он рассеянно глянул на «Изборник стихов» и начал перебирать мысленно всех известных ему Сёнагон. У третьей дочери Митинага кормилица была по имени Сёнагон-но убо. Еще не легче! Она ведь, кажется, в родстве с Косёсё-но кими (через тетку ее, жену Митинага), но нет! – с Мурасаки она не состояла даже в обычном приятельстве, тем более нелепо, чтобы та доверила ей последнее стихотворение в собственной книге…
   Да! Более всего подошла бы Сэй Сёнагон. [5]Ее имя было часто на устах у Мурасаки. Правда, в «Дневнике» она не находит для нее ни одного доброго слова… Например, в «Записках у изголовья» Сэй Сёнагон с нежностью написала о цветке груши, который «не в почете у людей», а между тем в нем столько таится прелести, и сослалась при этом на «Вечную печаль» знаменитого Бо Цзюйи, [6]где воспета «груши свежая ветка в весеннем цвету», но Мурасаки и тут укорила ее – в желании покрасоваться своей начитанностью. Все это так. Однако в глубине души она, конечно, отдавала ей должное.
   Но и то сказать, откуда взяться приязни? Если она помещает стихи, связанные с Нобутака, своим мужем, в «Изборник» как памятник недолгим дням, проведенным вместе, то каково ей было, едва по замужестве, услыхать, что некогда Нобутака добивался любви Сэй Сёнагон, а та вовсю с ним кокетничала?!
   Так кто же такая Kara Сёнагон?
   Как-то однажды он осмелился спросить ее: ты в самом деле «Повесть о Гэндзи» пишешь одна? Хоть не раз и не два видел он склоненную фигуру дочери в свете ночника – она начала позесть еще до службы своей при дворе, – а не удержался, спросил… Потом, когда она уже звалась не Тосикибу, а Мурасаки Сикибу, госпожа Мурасаки, на вопрос «Ну как подвигается дело?» она лишь улыбалась в ответ – мрачноватой улыбкой.
   Незаметно воротилась Кохёбу. Она принесла плошку с маслом и фитиль. Скромную трапезу она устроит попозже вечером там, на его прежнем месте, а сюда принесла курение от москитов. И тут же два москита укусили его за ухом.
   От сакэ он отказался и только было придвинулся к тушечнице – обрушился короткий вечерний ливень. Цикады смолкли, а он чудным образом впал в какую-то рассеянность, мысли разбредались. То его с особой, настоятельной силой притягивала отошедшая жизнь в гардеробной, то он начинал думать о внучке. Катако не сегодня завтра ждала от государыни Акико места при дворе. Она росла беспечной, общительней девушкой – совсем не похожа на покой-мать; вероятно, вся в Нобутака. Когда он, вне себя от тревоги, приехал в столицу, внучка встретила его как положено, радушно и чинно. На редкость была обходительна. Дочь в этом случае, пожалуй, сказала бы невозмутимо: «Зачем?! Возвращайтесь, пожалуйста…» Тут он невольно поморщился, вспомнив портреты придворных дам, ее знакомых, приведенные в последней части «Дневника». Разительный реестр! Так вот, эта запись относится к седьмому году правления под девизом Распростертое Великодушие, когда Катако было лет десять, не больше. Если предположить, что это писано Мурасаки в поучение дочери, то Катако это было еще рано читать. К кому же обращены эти откровенные письма? Может быть, к Kara Сёнагон?
   «Осень все сильнее чувствуется, и сад во дворце господина Цутимикадо [7]невыразимо прекрасен». Это начало «Дневника». Рассказ ведется о родах юной государыни Акико, затем об осенних празднествах и «Пляске пяти танцовщиц» [8]
 
Кончается год.
Старость моя все глубже.
Ветер шумит…
Какой унылой пустыней
Стало сердце мое!
 
   Этими «обращенными к самой себе» стихами двадцать девятого дня последней луны года и завершается, собственно, ее дневник. Потому что, хотя это был дневник, это была и придворная хроника: дочери по должности надлежало заносить на бумагу все счастливые события из жизни госпожи. Что же до последней части «Дневника», то ее читал только он, потом, конечно, Катако, а больше никто в целом свете. Бет отчего ему показалось, что это уже и не «Дневник», что тон некоторых рассуждений в этой последней части таков, будто они обращены к кому-то еще, что чья-то неведомая тень присутствует за ними.
   Лениво всплывал дымок от курений и терялся в темноте комнаты. Подкравшись под окно, пробовали голос лягушки. Помолчали, а потом, дождавшись, когда про них забудут, закричали наперебой: «Прыгаю, прыгаю!»
   Кохёбу высекла огонь и затеплила светильник. Затем, положив для него вместо одеяла верхнее кимоно с рельефным узором и еще нижнее кимоно, ушла. Тамэтоки помнил этот узор: китайский плющ цвета красной камелии. Он нерешительно положил одежды покойной дочери на пол, придвинул поближе светильник и, зажав скамейку-подлокотник между коленом и локтями, стал исподволь вчитываться в «Изборник».