В действительности Иву звали фрау Симон. Ее муж, Альфред Симон, казался мне полным идиотом. Он был управляющим фотостудией, а Ива занималась фотографиями для модных журналов, а также делала портреты балерин, актеров и актрис. Еще мы занимались составлением каталогов нижнего белья, что было мне особенно по вкусу.
   Ива была миловидной женщиной тридцати пяти – тридцати шести лет. Я был одним из двух ее молодых помощников. Имя второго паренька я забыл.
   Это были самые счастливые дни моей берлинской юности. Ива держала прекрасную студию по адресу: Шлютерштрассе, 45. За два года ученичества я безумно влюбился в нее. Я готов был целовать землю, по которой она ходила. Я обожал ее фотографии. Еще там была девушка, печатавшая фотографии в темной комнате, бывшая студентка Bauhaus. Она обычно носила черные бархатные костюмы с белой блузкой. Она также носила монокль по тогдашней моде, что безумно возбуждало меня.
   Шел 1936 год; мне было шестнадцать лет, а ей двадцать два. В те дни темную комнату освещали красными фотолампами. Я пользовался любым предлогом, чтобы проникнуть туда и принести ее вещи или просто посмотреть на нее. Я не упускал ни одной возможности. У меня до сих пор сохранилась страсть к моноклям; я просто обожаю их.
   Мой отец пользовался моноклем, что производило на меня большое впечатление, но он никогда не носил монокль на цепочке. Он вставлял стеклышко в глаз, а потом поднимал бровь, оттопыривал кармашек жилета и ронял туда монокль, словно шарик для гольфа.
 
   В моей сумке для фотокамеры уже много лет хранится монокль, и я пользуюсь им при любой удобной возможности. Девушки на многих моих фотографиях носят монокль. Есть одна фотография Паломы Пикассо, сделанная в Ницце в конце 70-х или в начале 80-х годов. Тогда я достал монокль и сказал: «Быстрее, Палома, вставь это в глаз». Она вставила монокль, и я сразу же щелкнул затвором. На самом деле этот портрет имеет мало общего с Паломой, но я люблю его. Он стал прототипом плаката и почтовой открытки и вошел в мой альбом «Портреты». Паломе чрезвычайно не нравилась эта фотография, и она умоляла меня не использовать ее. Я хотел было поместить ее на обложку первого сборника «Иллюстрации Хельмута Ньютона», но потом передумал; это было бы невежливо с моей стороны.
 
 
   Автопортрет Ивы
 
   В фотостудии Ива вела себя как кинорежиссер. Ассистенты готовили сцену, но фотографии она всегда делала сама. Одной из моих обязанностей являлось звать ее после завершения подготовительных работ. Это был формальный процесс. Ассистенты давали отмашку, я бежал по широкому коридору, обшитому деревянными панелями, стучался в дверь ее кабинета и говорил: «Фрау Ива, все готово».
   Она шла за мной в студию, смотрела в объектив и говорила: «Измените здесь, поправьте там и позовите меня, когда будет готово», а потом возвращалась в свой кабинет. Когда все пожелания были учтены, я снова бежал и стучался в ее дверь. Ива проверяла кадр, затем сжимала резиновую грушу, спускавшую затвор у большой студийной камеры. Потом первый ассистент поворачивал пластинку, и она делала новый снимок.
 
   Подмастерьям приходилось учиться всему – печатать фотографии, ретушировать негативы и проявлять пленку.
 
   Негативы представляли собой фотопластинки размером 18 × 24 см, которые опускались в бачки с проявителем на крепежных подвесках из нержавеющей стали. Одна из моих обязанностей заключалась в смешивании проявителя каждый понедельник утром.
 
 
   Палома Пикассо в Ницце, 1986 г.
 
   Проявитель тогда не продавался в готовом виде, как сейчас; все реактивы отпускались в больших коричневых пакетах, и их нужно было тщательно взвешивать и смешивать в теплой воде. Жидкость сильно воняла. Смешивание реактивов на целую неделю и регулярное пополнение запасов было сложным процессом.
   В первое лето мы фотографировали в студии при жарком свете осветительных ламп, составляя каталог для меховой компании. Как и в наши дни, новые модели зимней одежды было принято фотографировать в середине лета. После каждого сеанса мне предстояло проявить до пятидесяти негативов.
   Я отправлялся в темную комнату и начинал обрабатывать фотопластинки. Прямо над большим бачком с проявителем находились два выключателя лампы красного света для черно-белых пленок и от обычной лампочки накаливания. В комнате не было кондиционера и вентиляции. Я обливался потом. Однажды я открыл бачок, где находились подвешенные фотопластинки, достал их для проверки и нечаянно включил обычную лампочку вместо лампы красного света. Конечно, я сразу же выключил свет, вернул негативы обратно в бачок и закрыл крышку, но я знал, что уже слишком поздно. Я так испугался, что никому не сказал об этом.
   В конце дня Ива сказала: «Хельмут, дай мне посмотреть негативы, с которыми ты сегодня работал». Я пошел с ней, дрожа от страха. Мы вошли в комнату, где негативы теперь находились в промывочном бачке. Она достала их один за другим и поднесла к свету. Все они были частично засвечены. «Боже всемогущий! – воскликнула она. – Что случилось, Хельмут?» – «Понятия не имею, – солгал я. – Фрау Ива, я не виноват! Может быть, свет каким-то образом просочился в бачок?» Разумеется, она поняла, что это я засветил негативы, но предпочла не устраивать скандал.
   Несколько лет спустя в Мельбурне у нас с Джун была темная комната, использовавшаяся для обработки пленок. Мы называли ее «Маленьким адом». У меня был ассистент, такой же зеленый юнец, каким был я сам, когда работал помощником у Ивы.
   Однажды он зарядил фотопластинки размером 4 × 5 см в мою камеру Graflex Super D, и я отправился на пляж Сент-Килда, где собирался фотографировать купальные костюмы. Эта замечательная камера хранится у меня по сей день. В общем, я отправился на пляж, сделал снимки, вернулся обратно и сказал ассистенту: «Вот, прояви их». Закончив работу, он позвал меня и воскликнул: «Хельмут, что случилось? На пленке дамские сумочки!» – «Сумочки?» – переспросил я. «Да, сумочки».
   За неделю до этого мы занимались каталогом дамских сумочек, и в темной комнате лежали кое-какие старые негативы. Вместо того чтобы зарядить в мой фотоаппарат новые пластинки, парнишка зарядил старые, экспонированные негативы для каталога, и мои купальные костюмы наложились на изображения дурацких сумочек! Полагаю, такая история может случиться с любым фотографом.
   Каждый вторник вечером Ива позволяла нам пользоваться студией после окончания работы и фотографировать друзей для практики. Я приводил всех своих знакомых. Делал снимки своих подружек, одетых в платья и шляпки моей матери. Разумеется, она выписывала все журналы мод того времени: Der Silberspiegel, Die Dame и Vogue. Я старался имитировать фотографии оттуда. Я уже умел правильно обращаться с камерой и хотел стать фотографом для Vogue.
   Кроме того, я делал снимки приятелей. Один из моих друзей, немного старше меня, был очень красивым юношей. Его звали Питер Кайзер, и я сделал массу его портретов. Один снимок, где он стоял, запрокинув лицо к небу, был особенно удачным. Я смазал его кожу маслом и сбрызнул водой, чтобы изобразить капли пота. Это был очень «фашистский» снимок, в стиле немецкой фотографии 1930-х годов. На всех снимках берлинской Олимпиады 1936 года изображались доблестные арийцы, торжествующие немецкие спортсмены с потными после героических усилий лицами и заслуженной победы.
   У Питера был немецкий приятель по фамилии Козловски, который происходил из старинного прусского рода и также выглядел настоящим арийцем. Он тоже носил монокль. Питер, в то время встречавшийся с моей очередной возлюбленной, привел Козловски на празднование моего семнадцатилетия. Мы скатали большой ковер в гостиной, чтобы было легче танцевать, и без остановки слушали джазовые композиции на «Электроле». Все отлично проводили время, но потом пришел мой отец и застал в темном уголке Питера и Козловски, явно собиравшихся вкусить «запретный плод».
   Гомосексуальные связи были распространенным явлением в Берлине, но отец был возмущен до глубины души, столкнувшись с этим в собственном доме. Он устроил Козловски разнос и выгнал их на улицу.
   Спустя годы я снова встретился с Питером и Козловски в Австралии при очень необычных обстоятельствах.
 
   Примерно через полгода Ива позвонила моей матери и сказала: «Послушай, дела у Хельмута идут так хорошо, что ты можешь больше не платить за обучение. В сущности, мы сами готовы давать ему немного денег на расходы в качестве поощрения за успехи». Это было замечательно. Я был горд и чрезвычайно доволен.
   Я по-прежнему ходил в бассейн на Халензее, но по выходным мы вместе ездили на большое озеро Ванзее, где Ханс раньше плавал на каноэ. На озере был пляж с мелким песком, завезенным с Балтийского моря. Примерно в ста метрах от берега – искусственный островок «Ювена». Остров назывался в честь крупного производителя купальников; в рекламных целях его расположили так, что до него можно было только доплыть. Там имелись танцплощадка и небольшой бар. Мы с подружкой приплывали на остров и танцевали прямо в мокрых купальных костюмах, прижимаясь друг к другу.
   От нас пахло лосьоном для загара и кремом Nivea. Все пользовались им. Поскольку мы танцевали и целовались, запах Nivea до сих пор вызывает у меня сексуальные ассоциации. Он пробуждает воспоминания о Ванзее, которое для меня всегда было очень радостным местом. Впрочем, у большинства людей озеро Ванзее связано с другими воспоминаниями. Здесь находилась вилла, где Рейнхард Гейдрих, Адольф Эйхман и их помощники составили план «окончательного решения еврейского вопроса».
   К тому времени нам было совершенно ясно, что для евреев в Германии не будет возвращения к нормальной жизни. Мои успехи в фотографии поставили отца перед фактом, что никто из его детей не унаследует семейный бизнес по производству пуговиц.
   Думаю, он до последнего цеплялся за эту надежду. По крайней мере, в этом Гитлер оказал услугу мне и моему брату. Если бы не нацисты, отец бы настоял на том, чтобы я стал коммерсантом, хотя мои способности на этом поприще были не лучше, чем у Ханса. Рано или поздно я бы просто удрал и разбил отцу сердце. Но Гитлер сделал это за меня.
   Ива теперь находилась в таком же положении, как и мой отец. Она много лет была движущей силой своего бизнеса, но для официального соответствия законам о расовой чистоте ее подруге, историку искусств Шарлотте Вайдлер, пришлось взять на себя формальное управление студией, чтобы Ива могла продолжать работу. С тех пор она публиковала свои фотографии под маркой «Пресс-фото Ива», а не «Ива Студио», как раньше. Несмотря на это, наша совместная работа продолжала оставаться чрезвычайно интересной и увлекательной.
 
   В 1935 или 1936 году Ива получила очень привлекательное предложение от руководства журнала Life с приглашением приехать в НьюЙорк. Альфред, ее муж, все еще веривший, что положение может улучшиться, отговорил ее. Он не хотел уезжать из Берлина. Альфред не говорил по-английски и не мог представить, как будет устраивать новую жизнь в Нью-Йорке.
   Я уже понимал, что фотографу не обязательно знать иностранный язык, чтобы добиться успеха. Когда фотограф обладает оригинальным видением мира и людей, его работу ценят и хорошо оплачивают в любой стране. Ива обладала таким талантом, поэтому ее пригласили в Америку. Послушавшись мужа, она совершила ошибку.
   Я сознавал, как опасно оставаться в Германии, и регулярно убеждал Иву, что ей лучше уехать, но она лишь похлопывала меня по плечу и говорила: «Успокойся, Хельмут, ничего с нами не случится».
   После моего отъезда из Берлина в 1938 году Иву отправили в концентрационный лагерь Аушвиц (Освенцим), где она погибла. Я всегда старался хранить живую память о ней. Она была великим фотографом и замечательной женщиной.
   В конце 1950-х годов мы с Джун оказались в Берлине. Перед отъездом из Мельбурна я дал ей книгу Кристофера Ишервуда «Берлинский дневник». Для меня эта книга была лучшим путеводителем по настоящему «старому Берлину», так что, когда мы приехали в Берлин на белом Porsche в рамках большого тура по Европе, то, к своей радости, остановились точно в таком же пансионе, какой был описан Ишервудом. Хотя Джун не говорила по-немецки, она сразу же полюбила Берлин и берлинцев.
   Мы приехали поздно вечером и обнаружили, что все номера в отеле забронированы для участников какой-то большой конференции. Тогда мы с Джун встали в две разные очереди в службу регистрации – она к мужчине, а я к девушке. Джун первой подошла к стойке. Она помахала бумажкой и крикнула: «Нам дали адрес!» В такси мы посмотрели адрес: это оказался «Пансион X» в доме № 45 на Шлютерштрассе, где раньше находилась студия Ивы. Для меня это была очень эмоциональная поездка. Когда мы подъехали к месту назначения, меня даже трясло от волнения.
   Двое пожилых хозяев за регистрационной стойкой умолкли и подозрительно уставились на нас, когда я объяснил, что до войны здесь была студия, принадлежавшая знаменитой женщине-фотографу по имени Ива, и что я когда-то работал ее ассистентом. Я попросил отвести нас на пятый этаж, где находилась студия, но мне сказали, что придется подождать до утра.
   На следующее утро мы поднялись на лифте на верхний этаж и обнаружили, что в старой студии ничего не изменилось. Люстра по-прежнему свисала с потолка, и фотографии, сделанные Ивой, остались на стенах, но вокруг не было признаков жизни. Владельцы облегченно вздохнули, когда мы ушли оттуда.
   Мать была очень своенравной женщиной, но в 1935–1936 годах она стала оплотом семьи. Силы покинули отца, я видел это. Он был не способен принимать какие-либо серьезные решения, и мать осталась единственной боровшейся за выживание семьи.
   Мой отец обожал автомобили. Его последним приобретением был замечательный четырехдверный Fiat. Машину пришлось продать, так как по закону о расовой чистоте евреям запрещалось водить автомобили. Деньги следовало положить в банк. Отец был самым законопослушным человеком на свете и никогда не нарушал установленных правил. После продажи машины мать забрала у него деньги, так как знала, что отец собирается положить их в банк, где они бы сгинули навеки. Правительство конфисковало бы их вместе с банковскими счетами остальных немецких евреев. Она взяла наличные и спрятала их в стопку простыней среди белья в стенном шкафу. Два года спустя эти деньги спасли семью, потому что на них были куплены билеты, позволившие нам покинуть Германию.
   Конец всему наступил 9 ноября 1938 года после «Хрустальной ночи». У нацистов была страсть к цветистым выражениям вроде «Ночи длинных ножей», «Бури и натиска» и так далее.
   Во время ученичества у Ивы я посещал разные курсы по фотографии и кинопроизводству в центральной части города. Однажды во второй половине дня я сел в двухэтажный автобус, собираясь поехать на курсы.
   Я сидел на крыше автобуса, пока мы проезжали по Курфюрстендамм. Когда автобус миновал Фазаненштрассе, я увидел большой пожар там, где находилась синагога, и услышал крики.
   Я не видел, что происходит, но заметил отряды штурмовиков. Автобус ехал дальше по Курфюрстендамм, на правой стороне которой находился еврейский универсальный магазин F. V. Grünfeld – красивое здание из стекла и бетона в авангардном архитектурном стиле.
   Магазин был разгромлен штурмовиками. По пути на лекцию я наблюдал все последствия «Хрустальной ночи».
   Мать знала номер телефона курсов, которые я посещал, и позвонила туда после моего приезда. «Хельмут, не возвращайся домой. Твой отец уехал в командировку, а тебя ищут». Это был шифр, которым мы пользовались, чтобы сообщить, что человека забрали в концлагерь. Разумеется, после лекции мне все-таки пришлось вернуться домой. У меня в кармане осталась только мелочь для поездки на автобусе. Я не был готов отправиться в подполье без денег, поэтому вернулся на Фридрихсруэрштрассе. Мать была совершенно расстроена и испугана. Я взял самые необходимые вещи, она дала мне немного денег, и я тайком ушел из дома.
 
   Евреев арестовывали по всему Берлину и увозили на допросы. На следующее утро гестаповцы снова пришли к нам домой, надеясь обнаружить меня.
   Я скрывался в течение двух недель. Днем было негде спрятаться, и лишь вечером я мог рассчитывать на укрытие. Приходилось быть крайне осторожным. Я старался не переходить улицу на красный свет, потому что любой полицейский мог остановить меня и спросить документы, которых у меня не было. Если еврея останавливали, когда он неправильно переходил улицу, его неизбежно отправляли в концлагерь. В дневное время я старался быть как можно незаметнее и не выделяться среди обычных прохожих.
 
 
   Отец, мать, брат, моя подруга Марион и Тайка в нашем саду на Фридрихсруэрштрассе, 1937 г.
 
   Я часто ходил в кино, причем обязательно приходил к началу сеанса, когда показывали кинохронику, – если человек пренебрегал официальной кинохроникой и приходил к началу фильма, на него могли донести. Все новости были полны гитлеровской пропаганды. Я сидел в зале с бешено стучащим сердцем и слушал, как Гитлер рвет и мечет, призывая расправиться с евреями. Я никогда не опаздывал.
   В Австрии и Германии до сих пор еще остались доносчики с нацистских времен. Недавно мы с ассистентом, не сумевшим найти место для стоянки автомобиля рядом с берлинским рестораном, остановились прямо на мостовой. Было десять часов вечера. Из подворотни вышел какой-то старик и стал записывать номер машины. «Что вы делаете, черт возьми?» – осведомился я. «Я должен сообщить о нарушении», – ответил он. Тогда я обратился к нему на берлинском диалекте и сказал: «Отвали, старый пердун, или позвони в полицию!» Стоило посмотреть, как он изменился в лице.
   Первые две или три ночи я спал на диване в квартире у кузена Беннета и его жены Эльзы. Поскольку Беннет был «кандидатом в члены СС», это было довольно безопасное место, но Беннет сильно рисковал, укрывая еврейского родственника, поэтому вскоре я ушел. На улице я встречался с другими ребятами, находившимися в таком же положении. Мы обменивались информацией о том, где можно переночевать. Помню, однажды я отправился в Зелендорф и ночевал в большом погребе на вилле, принадлежавшей члену нацистской партии, где было полно таких же бедолаг. Жаль, что я не помню имени этого человека – он укрывал в своем погребе полтора десятка евреев. Естественно, дом члена нацистской партии не подвергался обыскам.
   Не могло быть и речи о визите к богатому дядюшке Эдуарду; он побоялся бы принять меня, хотя почему-то считал себя неуязвимым. Он забыл о своем еврейском происхождении и якшался с нацистами, полагая, что они защитят его.
   Спустя долгое время после нашего отъезда из Германии я узнал от матери, что бедный дядюшка Эдуард окончил свои дни в концлагере. Во время войны, когда в Берлине выдалась особенно суровая зима, кто-то сказал ему, что он должен взять лопату и убрать снег с парадного крыльца своей виллы. Дядя возразил, что он никогда не будет работать лопатой, но наймет человека, который сделает это. О его словах доложили смотрителю еврейского квартала, после чего беднягу отправили в концлагерь, где он пропал навеки.
   Мы совершали обходы, и я поддерживал связь с мамой, а через две недели ситуация немного разрядилась. На практике это означало, что нацисты взяли всех евреев, которых смогли арестовать. Причины ареста не имели ничего общего с политикой; на евреев просто устраивали облавы и отправляли их в Ораниенбург, концентрационный лагерь в окрестностях Берлина.
   Мать снова начала действовать с энергией, которой никто от нее не ожидал. По каким-то таинственным каналам она узнала, что в штаб-квартире гестапо на Александерплац есть некий почтовый ящик, куда можно опустить письмо с надеждой освободить родственника или получить разрешение на выезд из страны. Она написала письмо, мы отправились на Александерплац и опустили его в нужный ящик. Спустя короткое время мы получили предписание явиться в штаб-квартиру гестапо.
   Мы поднялись на пятый этаж. Везде стояла вооруженная охрана. Мы предъявили документы охраннику, и он приказал нам ждать у двери определенного кабинета. Вскоре оттуда прозвучало мое имя: «Хельмут Нойштадтер, еврей». Я вошел, а мама осталась ждать за дверью. В кабинете сидел гестаповец, он был в штатском, а не в мундире.
   Мне приказали встать перед столом. В углу находился стол, где за пишущей машинкой сидела секретарша.
   Как только дверь закрылась, гестаповец принялся во всю глотку орать на меня, называя меня еврейской свиньей и другими оскорбительными кличками, которые были в моде в то время. Затем он прервал тираду и дал секретарше какое-то поручение.
   Когда она вышла, его тон совершенно изменился. Он заговорил тихо и очень быстро. Он вручил мне бумаги, необходимые для освобождения отца, и подробно рассказал, где и как я должен получить паспорт. Мне лишь две недели назад исполнилось восемнадцать, после чего в Германии можно было получить официальное удостоверение личности. Он подчеркнул, как важно для меня побыстрее получить паспорт и сразу же после этого уехать из страны.
   Минуту спустя в комнату вернулась секретарша, и гестаповский офицер возобновил поток ругательств. «Убирайся отсюда, еврейский ублюдок! – пожелал он мне на прощание. – Вон отсюда, свинья! ВОН ОТСЮДА!» Я ушел так быстро, как мог, но дело было сделано. Мы с мамой пошли в указанное место, и там мне выдали паспорт, действительный в течение года. На каждой странице стоял ярко-лиловый штемпель «J» («еврей»), но документ позволял мне покинуть Германию. Еще раз в жизни мне повезло: я наткнулся на двух порядочных немцев.
 
   Когда я получил паспорт, мама купила мне железнодорожный билет до Триеста и билет второго класса на пароход «Граф Россо» до порта Тяньцзинь в Китае. Для этого она воспользовалась деньгами от продажи Fiat, спрятанными в стопке белья. Мой отъезд был назначен на 5 декабря – меньше чем через месяц после «Хрустальной ночи». Нацисты охотились за иностранной валютой, и меры таможенного контроля были очень строгими. Мне разрешалось вывезти не больше пяти долларов в пересчете на американские деньги, но я мог взять с собой любую одежду и вещи по своему усмотрению. Хотя евреев понуждали к выезду из страны, им приходилось еще и приплачивать за это. Каждый еврей, покидавший Германию, должен был заплатить выездной налог. Упаковав сумки и чемоданы, я составил полный список их содержимого: каждый костюм, каждая рубашка, каждая пара носков. Я взял с собой столько, сколько мог. У меня была пара фотокамер, включая Rolleicord и Kodak, и я надеялся с их помощью зарабатывать себе на хлеб с маслом в следующие несколько лет.
 
 
   На том перроне, с которого я уехал из Берлина 5 декабря 1938 года, висит рекламный плакат моей ретроспективной выставки в Национальной галерее в Берлине (октябрь 2000 г.)
 
   Чиновники составили список и опечатали мой багаж. Потом они произвели оценку моих вещей по установленной процедуре. Эту сумму полагалось уплатить полностью нацистскому правительству, и здесь снова помогли деньги, вырученные от продажи машины.
   Третьего декабря, за два дня до моего отъезда, домой вернулся отец – или, по крайней мере, тот человек, который был моим отцом. Я был потрясен, когда увидел его. Он сильно исхудал и как будто стал меньше ростом. Ему не нанесли никаких телесных повреждений, но нанесли непоправимый моральный ущерб.
   Если днем и ночью ходить раздетым при температуре ниже нуля, на теле не остается следов физических травм. Отец так и не рассказал мне, что с ним произошло. Сразу же после его возвращения мама забронировала два места на корабле, отплывавшем в Южную Америку. Не могло быть и речи о том, что они смогут уехать со мной в Китай. У них не оставалось времени на распродажу оставшегося домашнего имущества, да и в любом случае мой отец едва мог путешествовать в таком состоянии.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента