— Хорошо, — ответил Пабло и больше ничего не сказал.
   Вряд ли ты бесповоротно стал на путь обращения, друг мой Пабло, подумал Роберт Джордан. Да. Одно то, что ты вернулся, — это уже чудо. Но вряд ли тебя можно будет когда-нибудь причислить к лику святых.
   — С этими пятью я захвачу нижний пост, как должен был сделать Глухой, — сказал Пабло. — Мы перережем провода и подадимся назад, к мосту, как условлено.
   Мы уже переговорили об этом десять минут назад, подумал Роберт Джордан. Интересно, почему он опять…
   — Может быть, нам удастся потом уйти в Гредос, — сказал Пабло. — Я много об этом думал.
   Тебя, наверно, только что осенила какая-то гениальная мысль, подумал Роберт Джордан. Еще какое-нибудь откровение. Но в то, что ты и меня с собой приглашаешь, я не верю. Нет, Пабло. Не пробуй убедить меня.
   С тех самых пор, как Пабло появился в пещере и сказал, что с ним пришло еще пять человек, Роберт Джордан воспрянул духом. Возвращение Пабло рассеяло атмосферу трагедии, которая, казалось, нависла над предстоящей им операцией с тех пор, как пошел снег, и, снова увидев Пабло, он хотя и не подумал, что счастье повернулось к нему лицом — в это он не верил, — но, во всяком случае, почувствовал, что все складывается к лучшему и что теперь есть надежда на успех. Предчувствие неудачи исчезло, и он ощущал теперь, как бодрость прибывает в нем, словно воздух, медленно нагнетаемый в спустившую камеру. Сначала как будто ничего не заметно, хотя начало положено и насос медленно работает, а резиновая камера чуть шевелится. Так прибывала в нем бодрость, точно морской прилив или сок в дереве, и он уже чувствовал в себе тот зародыш отрицания всех дурных предчувствий, который перед боем часто вырастал у него в ощущение настоящего счастья.
   Это был самый большой дар, которым он обладал, талант, уже помогавший ему на войне: способность не игнорировать, а презирать возможность плохого конца. Мало-помалу он утрачивал это качество, потому что ему приходилось нести слишком большую ответственность за жизнь других людей, выполнять то, что было плохо задумано с самого начала и плохо налажено. А при таких обстоятельствах нельзя игнорировать плохой конец, неудачу. Тут речь идет не о возможности каких-то осложнений для тебя самого, которые можно игнорировать. Сам по себе он — ничто, он знал это, и смерть тоже ничто. Уж что-что, а это он знал твердо. Правда, за последние несколько дней он понял, что вместе с другим человеческим существом он может быть всем. Но в глубине души он знал, что это исключение. Это у нас было, думал он. И в этом мое великое счастье. Это было даровано мне, может быть, потому, что я никогда этого не просил. Этого у меня никто не отнимет, и это никуда от меня не уйдет. Но это прошло, и с этим покончено сегодня утром, а впереди ждет дело.
   Что ж, сказал он самому себе, я рад, что ты мало-помалу начинаешь накапливать то, чего за последнее время тебе так сильно не хватало. А то ты совсем было сдал. Мне даже стало стыдно за тебя. Но ведь я — это ты. И такого «я», который мог бы судить тебя, нет. Мы оба сдали. И ты, и я, и мы оба. А ну, брось. Перестань раздваиваться, как шизофреник. Хватит и одного. Теперь ты опять такой, как нужно. Но слушай, нельзя думать о девушке весь день. Единственное, что ты можешь сейчас сделать для нее, это постараться, чтобы она была в стороне, и ты это сделаешь. Судя по всему, лошадей, наверно, будет достаточно. Самое лучшее, что ты можешь сделать для нее, это выполнить свою работу как следует и побыстрее и убраться оттуда, а мысли о ней тебе только помешают. Так что не думай о ней больше.
   Решив все это, он остановился и подождал, когда Мария подойдет к нему вместе с Пилар, Рафаэлем и лошадьми.
   — Guapa, — сказал он ей в темноте. — Ну, как ты?
   — Хорошо, Роберто.
   — Ты не тревожься, — сказал он ей и, перехватив автомат левой рукой, правой коснулся ее плеча.
   — Я не тревожусь, — сказала она.
   — Мы хорошо все подготовили, — сказал он. — Рафаэль тоже будет с тобой держать лошадей.
   — Я бы лучше хотела быть с тобой.
   — Нет. Ты всего нужнее там, где лошади.
   — Хорошо, — сказала она. — Там я и буду.
   Как раз в эту минуту одна из лошадей заржала, и тотчас же из-за скал ей ответила другая пронзительным, дрожащим, резко оборвавшимся ржаньем.
   Роберт Джордан разглядел в темноте силуэты новых лошадей. Он прибавил шагу и подошел к ним вместе с Пабло. Рядом с лошадьми стояли люди.
   — Salud, — сказал Роберт Джордан.
   — Salud, — ответили они в темноте.
   Он не мог разглядеть их лица.
   — Это Ingles, который пойдет вместе с нами, — сказал Пабло. — Он динамитчик.
   Никто ничего не сказал на это. Может быть, они кивнули в темноте.
   — Пора идти, Пабло, — сказал один. — Скоро начнет светать.
   — Вы принесли еще гранат? — спросил другой.
   — Много, — сказал Пабло. — Возьмите себе, сколько нужно, когда спешитесь.
   — Тогда поехали, — сказал кто-то еще. — Мы уж и так полночи здесь прождали.
   — Hola, Пилар, — сказал один из них подошедшей женщине.
   — Que me maten[113], если это не Пепе, — хриплым голосом сказала Пилар. — Ну, как дела, пастух?
   — Хорошо, — сказал он. — Dentro de la gravedad.
   — Что это у тебя за лошадь? — спросила его Пилар.
   — Пабло мне дал своего серого, — сказал он. — Хороший конь.
   — Пошли, — сказал другой. — Пора. Нечего тут болтать.
   — Ну, а ты как, Элисио? — спросила Пилар другого, когда он садился в седло.
   — А что мне, — грубо ответил он. — Отстань, женщина, надо дело делать.
   Пабло сел на гнедого.
   — Ну, а теперь молчите и поезжайте за мной, — сказал он. — Я покажу, где мы оставим лошадей.

40

   Пока Роберт Джордан спал, пока он обдумывал, как взорвать мост, и пока он был с Марией, Андрес медленно продвигался вперед. До того как выйти к республиканским позициям, он шел быстро, минуя фашистские посты, так быстро, как только может идти в темноте здоровый, выносливый крестьянин, хорошо знающий местность. Но стоило ему выйти к республиканским позициям, как продвижение его сразу замедлилось.
   Предполагалось, что достаточно будет показать пропуск, удостоверение с печатью СВР, полученное от Роберта Джордана, и пакет с той же печатью, и все будут помогать ему возможно скорее добраться до места назначения. Но, попав на республиканскую территорию, он сразу же столкнулся с командиром роты, который насупился, словно сыч, и взял под сомнение все с самого начала.
   Андрес пошел с этим ротным командиром в штаб батальона, и батальонный командир, который до начала движения был парикмахером, выслушал его и горячо принялся за дело. Этот командир, по имени Гомес, отчитал ротного за его глупость, похлопал Андреса по спине, угостил его плохим коньяком и сказал, что он сам, бывший парикмахер, всегда хотел стать guerrillero. Потом он поднял своего спавшего адъютанта, передал ему командование батальоном и послал вестового разбудить мотоциклиста. Вместо того чтобы отправить Андреса в штаб бригады с мотоциклистом, Гомес решил, что лучше он отвезет его туда сам; Андрес вцепился в переднее сиденье, и, подскакивая на выбоинах, они с ревом помчались по изрытой снарядами горной дороге, окаймленной с обеих сторон высокими деревьями, и фара мотоцикла вырывала из темноты побеленные стволы, известь на которых облупилась и кора была ободрана осколками снарядов и пулями во время боев, происходивших на этой дороге в первый год после начала движения. Они въехали в маленький горный курорт, где в домике с развороченной крышей помещался штаб бригады, и Гомес ловко, точно гонщик, затормозив, прислонил свою машину к стене дома, и мимо сонного часового, взявшего на караул, протиснулся в большую комнату, где стены были увешаны картами и совсем сонный офицер с зеленым козырьком над глазами сидел за столом, на котором было два телефона, лампа и номер «Мундо обреро». Этот офицер взглянул на Гомеса и сказал:
   — Ты зачем сюда явился? Разве тебе неизвестно, что существует телефон?
   — Я хочу повидать полковника, — сказал Гомес.
   — Он спит, — сказал офицер. — Я твою фару еще за милю увидел. Хочешь, чтобы нас начали бомбить?
   — Вызови полковника, — сказал Гомес. — Дело крайне серьезное.
   — Говорят тебе, он спит, — сказал офицер. — Что это за бандит с тобой? — Он мотнул головой в сторону Андреса.
   — Это guerrillero из фашистского тыла, у него очень важный пакет к генералу Гольцу. Генерал командует наступлением, которое должно начаться за Навасеррадой завтра на рассвете, — взволнованно и очень серьезно сказал Гомес. — Разбуди полковника, ради господа бога.
   Офицер посмотрел на него полузакрытыми глазами, затененными зеленым целлулоидом.
   — Все вы не в своем уме, — сказал он. — Никакого генерала Гольца и никакого наступления я знать не знаю. Забирай с собой этого спортсмена и возвращайся в свой батальон.
   — Я тебе говорю, разбуди полковника, — сказал Гомес, и Андрес увидел, что губы у него сжались.
   — Иди ты знаешь куда, — лениво сказал ему офицер и отвернулся.
   Гомес вытащил из кобуры тяжелый девятимиллиметровый револьвер и ткнул им офицера в плечо.
   — Разбуди его, фашистская сволочь, — сказал он. — Разбуди, или я уложу тебя на месте.
   — Успокойся, — сказал офицер. — Очень уж вы, парикмахеры, горячий народ.
   Андрес увидел при свете настольной лампы, как у Гомеса перекосило лицо от ненависти. Но он только сказал:
   — Разбуди его.
   — Вестовой! — презрительным голосом крикнул офицер.
   В дверях появился солдат, отдал честь и вышел.
   — У него сегодня невеста в гостях, — сказал офицер и снова взялся за газету. — Он, конечно, будет страшно рад повидать тебя.
   — Такие, как ты, делают все, чтобы помешать нам выиграть войну, — сказал Гомес штабному офицеру.
   Офицер не обратил внимания на эти слова. Потом, продолжая читать газету, он сказал, словно самому себе:
   — Вот чудная газета!
   — А почему ты не читаешь «Эль Дебате»? Вот газета по тебе.
   Гомес назвал главный консервативно-католический орган, выходивший в Мадриде до начала движения.
   — Не забывай, что я старше чином и что мой рапорт о тебе будет иметь вес, — сказал офицер, не глядя на него. — Я никогда не читал «Эль Дебате». Не взводи на меня напраслины.
   — Ну конечно. Ведь ты читаешь «АБЦ», — сказал Гомес. — Армия кишит такими, как ты. Такими кадровиками, как ты. Но этому придет конец. Невежды и циники теснят нас со всех сторон. Но первых мы обучим, а вторых уничтожим.
   — Вычистим — вот правильное слово, — сказал офицер, все еще не глядя на него. — Вот тут пишут, что твои знаменитые русские еще кое-кого вычистили. Так сейчас прочищают, лучше английской соли.
   — Любое слово подойдет, — со страстью сказал Гомес. — Любое слово, лишь бы ликвидировать таких, как ты.
   — Ликвидировать, — нагло сказал офицер, словно разговаривая сам с собой. — Вот еще одно новое словечко, которого нет в кастильском наречии.
   — Тогда расстрелять, — сказал Гомес. — Такое слово есть в кастильском наречии. Теперь понял?
   — Понял, друг, только не надо так кричать. У нас в штабе бригады многие спят, не только полковник, и твоя горячность утомительна. Вот почему я всегда бреюсь сам. Не люблю разговоров.
   Гомес посмотрел на Андреса и покачал головой. Глаза у него были полны слез, вызванных яростью и ненавистью. Но он только покачал головой и ничего не сказал, приберегая все это на будущее. За те полтора года, за которые он поднялся до командира батальона в Сьерре, он хранил в памяти много таких случаев, но сейчас, когда полковник в одной пижаме вошел в комнату, Гомес стал во фронт и отдал ему честь.
   Полковник Миранда, маленький человек с серым лицом, прослужил в армии всю жизнь, расстроил свое семейное счастье, утратив любовь жены, остававшейся в Мадриде, пока он расстраивал свое пищеварение в Марокко, стал республиканцем, убедившись, что развода добиться немыслимо (о восстановлении пищеварения не могло быть и речи), — полковник Миранда начал гражданскую войну в чине полковника. У него было только одно желание: закончить войну в том же чине. Он хорошо провел оборону Сьерры, и теперь ему хотелось, чтобы его оставили там же на тот случай, если опять понадобится обороняться. На войне он чувствовал себя гораздо лучше, вероятно, благодаря ограниченному потреблению мяса. У него был с собой огромный запас двууглекислой соды, он пил виски по вечерам, его двадцатитрехлетняя любовница ждала ребенка, как почти все девушки, ставшие milicianas в июле прошлого года, и вот он вошел в комнату, кивнул в ответ на приветствие Гомеса и протянул ему руку.
   — Ты по какому делу, Гомес? — спросил он и потом, обратившись к своему адъютанту, сидевшему за столом: — Пеле, дай мне, пожалуйста, сигарету.
   Гомес показал ему документы Андреса и донесение. Полковник бросил быстрый взгляд на salvoconducto, потом на Андреса, кивнул ему, улыбнулся и с жадным интересом осмотрел пакет. Он пощупал печать пальцем, потом вернул пропуск и донесение Андресу.
   — Ну как, нелегко вам там живется, в горах? — спросил он.
   — Нет, ничего, — сказал Андрес.
   — Тебе сообщили, от какого пункта ближе всего должен быть штаб генерала Гольца?
   — От Навасеррады, господин полковник, — ответил Андрес. — Ingles сказал, что это будет недалеко от Навасеррады, позади позиций, где-нибудь с правого фланга.
   — Какой Ingles? — спокойно спросил полковник.
   — Ingles, динамитчик, который сейчас там, у нас.
   Полковник кивнул. Это было для него еще одним из совершенно необъяснимых курьезов этой войны. «Ingles, динамитчик, который сейчас там, у нас».
   — Отвези его сам на мотоцикле, Гомес, — сказал полковник. — Напиши им внушительное salvoconducto в Estada Mayor генерала Гольца, только повнушительнее, и дай мне на подпись, — сказал он офицеру с зеленым целлулоидовым козырьком над глазами. — И лучше напечатай на машинке, Пепе. Что нужно, спиши отсюда, — он знаком велел Андресу дать свой пропуск, — и приложи две печати. — Он повернулся к Гомесу. — Вам сегодня понадобится бумажка повнушительнее. И это правильно. Когда готовится наступление, надо быть осторожным. Я постараюсь, чтобы вышло как можно внушительнее. — Потом он сказал Андресу очень ласково: — Чего ты хочешь? Есть, пить?
   — Нет, господин полковник, — сказал Андрес. — Я не голоден. Меня угостили коньяком на последнем посту, и если я выпью еще, меня, пожалуй, развезет.
   — Ты, когда шел, не заметил, есть ли какие-нибудь передвижения или подготовка вдоль моего фронта? — вежливо спросил полковник Андреса.
   — Все как обычно, господин полковник. Спокойно. Все спокойно.
   — По-моему, я тебя видел в Серседилье месяца три назад, могло это быть? — спросил полковник.
   — Да, господин полковник.
   — Так я и думал. — Полковник похлопал его по плечу. — Ты был со стариком Ансельмо. Ну как он, жив?
   — Жив, господин полковник, — ответил ему Андрес.
   — Хорошо. Я очень рад, — сказал полковник.
   Офицер показал ему напечатанный на машинке пропуск, он прочел и поставил внизу свою подпись.
   — Теперь поезжайте, — обратился он к Гомесу и Андресу. — Поосторожнее с мотоциклом, — сказал он Гомесу. — Фары не выключай. От одного мотоцикла ничего не будет, а ехать надо осторожно. Передайте мой привет товарищу генералу Гольцу. Мы с ним встречались после Пегериноса. — Он пожал им обоим руки. — Сунь документы за рубашку и застегнись, — сказал он. — На мотоцикле ветер сильно бьет в лицо.
   Когда они вышли, полковник подошел к шкафчику, достал оттуда стакан и бутылку, налил себе виски и добавил воды из глиняного кувшина, стоявшего на полу у стены. Потом, держа стакан в одной руке и медленно потягивая виски, он остановился у большой карты и стал оценивать шансы на успех наступления под Навасеррадой.
   — Как хорошо, что там Гольц, а не я, — сказал он наконец офицеру, сидевшему за столом.
   Офицер не ответил ему, и, переведя взгляд с карты на офицера, полковник увидел, что тот спит, положив голову на руки. Полковник подошел к столу и переставил телефоны вплотную к голове офицера — один справа, другой слева. Потом он подошел к шкафчику, налил себе еще виски, добавил воды и снова вернулся к карте.
   Андрес, крепко уцепившись за сиденье, задрожавшее при пуске мотора, пригнул голову от ветра, когда мотоцикл с оглушительным фырканьем ринулся в рассеченную фарой темь проселочной дороги, которая уходила вперед, в черноту окаймлявших ее тополей, а потом эта чернота померкла, пожелтела, когда дорога нырнула вниз, в туман около ручья, потом опять сгустилась, когда дорога снова поднялась выше, и тогда впереди, у перекрестка, их фара нащупала серые махины грузовиков, спускавшихся порожняком с гор.

41

   Пабло остановил лошадь и спешился в темноте. Роберт Джордан услышал поскрипыванье седел и хриплое дыхание, когда спешивались остальные, и звяканье уздечки, когда одна лошадь мотнула головой. На него пахнуло лошадиным потом и кислым запахом давно не стиранной, не снимаемой на ночь одежды, который исходил от новых людей, и дымным, застоявшимся запахом тех, кто жил в пещере. Пабло стоял рядом с ним, и от него несло медным запахом винного перегара, и у Роберта Джордана было такое ощущение, будто он держит медную монету во рту. Он закурил, прикрыв папиросу ладонями, чтобы не было видно огня, глубоко затянулся и услышал, как Пабло сказал совсем тихо: «Пилар, отвяжи мешок с гранатами, пока мы стреножим лошадей».
   — Агустин, — шепотом сказал Роберт Джордан, — ты и Ансельмо пойдете со мной к мосту. Мешок с дисками для maquina у тебя?
   — Да, — сказал Агустин. — Конечно, у меня.
   Роберт Джордан подошел к Пилар, которая с помощью Примитиво снимала поклажу с одной из лошадей.
   — Слушай, женщина, — тихо сказал он.
   — Ну что? — хрипло шепнула она, отстегивая ремень под брюхом лошади.
   — Ты поняла, что атаковать пост можно будет только тогда, когда вы услышите бомбежку?
   — Сколько раз ты будешь это повторять? — сказала Пилар. — Ты хуже старой бабы, Ingles.
   — Это я для проверки, — сказал Роберт Джордан. — А как только с постовыми разделаетесь, бегите к мосту и прикрывайте дорогу и мой левый фланг.
   — Я все поняла с первого раза, лучше не втолкуешь, — шепотом ответила Пилар. — Иди, делай свое дело.
   — И чтобы никто не двигался с места, и не стрелял, и не бросал гранат до тех пор, пока не услышите бомбежки, — тихо сказал Роберт Джордан.
   — Не мучай ты меня, — сердито прошептала Пилар. — Я все поняла, еще когда мы были у Глухого.
   Роберт Джордан пошел туда, где Пабло привязывал лошадей.
   — Я только тех стреножил, которые могут испугаться, — сказал Пабло. — А эти — достаточно потянуть за веревку, вот так, и они свободны.
   — Хорошо.
   — Я объясню девушке и цыгану, как с ними обращаться, — сказал Пабло.
   Те, кого он привел, кучкой стояли в стороне, опираясь на карабины.
   — Ты все понял? — спросил Роберт Джордан.
   — А как же, — сказал Пабло. — Разделаться с постовыми. Перерезать провода. Потом назад, к мосту. Прикрывать мост, пока ты его не взорвешь.
   — И не начинать до тех пор, пока не услышите бомбежки.
   — Правильно.
   — Ну, тогда желаю удачи.
   Пабло буркнул что-то. Потом сказал:
   — А ты будешь прикрывать нас большой maquina и своей маленькой maquina, когда мы пойдем назад, а, Ingles?
   — Не беспокойся, — сказал Роберт Джордан. — Будет сделано, как надо.
   — Тогда все, — сказал Пабло. — Но надо быть очень осторожным, Ingles. Если не соблюдать осторожности, то не так-то просто будет все сделать.
   — Я сам буду стрелять из maquina, — сказал ему Роберт Джордан.
   — А ты умеешь с ней обращаться? Я не желаю, чтобы меня подстрелил Агустин, хоть и с самыми добрыми намерениями.
   — Я умею с ней обращаться. Правда. И если стрелять будет Агустин, я послежу, чтобы он целился выше ваших голов. Чтобы забирал выше, выше.
   — Тогда все, — сказал Пабло. Потом добавил тихо, словно по секрету: — А лошадей все еще мало!
   Сукин сын, подумал Роберт Джордан. Неужели он не догадывается, что я сразу раскусил его?
   — Я пойду пешком, — сказал он. — Лошади — это твоя забота.
   — Нет, Ingles, лошадь будет и для тебя, — тихо сказал Пабло. — Лошади найдутся для всех.
   — Это твое дело, — сказал Роберт Джордан. — Обо мне можешь не беспокоиться. А патронов у тебя хватит для твоей новой maquina?
   — Да, — сказал Пабло. — Все, что было у кавалериста, все здесь. Я только четыре расстрелял, хотел попробовать. Я пробовал вчера в горах.
   — Ну, мы пошли, — сказал Роберт Джордан. — Надо прийти туда пораньше, чтобы залечь до рассвета.
   — Сейчас все пойдем, — сказал Пабло. — Suerte[114], Ingles.
   Что он, подлец, теперь задумал, спросил самого себя Роберт Джордан. Кажется, я знаю. Ну что ж, это его дело, не мое. Слава богу, что я впервые вижу этих людей.
   Он протянул руку и сказал:
   — Suerte, Пабло. — И их руки сомкнулись в темноте.
   Протягивая руку, Роберт Джордан думал, что это будет все равно как схватить пресмыкающееся или дотронуться до прокаженного. Он не знал, какая у Пабло рука. Но рука Пабло ухватила в темноте его руку и крепко, смело сжала ее, и он ответил на рукопожатие. В темноте рука у Пабло показалась приятной на ощупь, и когда Роберт Джордан сжал ее, у него появилось странное чувство, самое странное за сегодняшнее утро. Мы теперь союзники, подумал он. Союзники всегда очень любят обмениваться рукопожатиями. Уж не говоря о навешивании друг на друга орденов и о лобызаниях в обе щеки, думал он. Я рад, что у нас обошлось без этого. А союзники, наверно, все на один лад. В глубине души они ненавидят друг друга. Но этот Пабло весьма странный субъект.
   — Suerte, Пабло, — сказал он и сильно сжал эту странную, крепкую, настойчивую руку. — Я прикрою тебя как следует. Не беспокойся.
   — Я теперь жалею, что взял твои материалы, — сказал Пабло. — На меня будто нашло что-то.
   — Но ты привел людей, а нам как раз это и нужно.
   — Я больше не стану корить тебя этим мостом, Ingles, — сказал Пабло. — Теперь я вижу, что все кончится хорошо.
   — Чем вы тут занимаетесь? Maricones[115] стали? — раздался вдруг рядом из темноты голос Пилар. — Тебе только этого и не хватало, — сказала она. — Пойдем, Ingles, довольно тебе прощаться, смотри, как бы он не стащил остатки твоего динамита.
   — Ты не понимаешь меня, женщина, — сказал Пабло. — А мы с Ingles друг друга понимаем.
   — Тебя никто не понимает. Ни бог, ни твоя собственная мать, — сказала Пилар. — И я тоже не понимаю. Пойдем, Ingles, попрощайся со своим стригунком, и пойдем. Me cago en tu padre[116], я уже начинаю думать, что ты трусишь перед выходом быка.
   — Мать твою, — сказал Роберт Джордан.
   — А у тебя своей и не было, — весело прошептала Пилар. — Но теперь идем, потому что мне хочется поскорей начать все это и поскорее кончить. А ты иди со своими, — сказала она Пабло. — Кто знает, надолго ли их хватит. У тебя там есть двое, которых, приплати мне, я бы не взяла. Позови их, и уходите.
   Роберт Джордан взвалил рюкзак на спину и пошел к лошадям, туда, где была Мария.
   — Прощай, guapa, — сказал он. — Скоро увидимся.
   У него появилось какое-то странное чувство, будто он уже говорил это когда-то раньше или будто какой-то поезд должен был вот-вот отойти, да, скорее всего, будто это поезд и будто он сам стоит на платформе железнодорожной станции.
   — Прощай, Роберто, — сказала она. — Береги себя.
   — Обязательно, — сказал Роберт Джордан.
   Он нагнул голову, чтобы поцеловать ее, и рюкзак сполз и наподдал ему по затылку, так что они стукнулись лбами. И ему показалось, будто это тоже было с ним когда-то раньше.
   — Не плачь, — сказал он, испытывая неловкость не только от тяжелого рюкзака.
   — Я не плачу, — сказала она. — Только возвращайся поскорее.
   — Не пугайся, когда услышишь стрельбу. Стрельбы сегодня будет много.
   — Нет, не буду. Только возвращайся поскорей.
   — Прощай, guapa, — с какой-то неловкостью сказал он.
   — Salud, Роберто.
   Роберт Джордан не чувствовал себя таким юным с тех самых пор, как он уезжал поездом из Ред-Лоджа в Биллингс, а в Биллингсе ему предстояла пересадка; он тогда первый раз уезжал в школу учиться. Он боялся ехать и не хотел, чтобы кто-нибудь догадался об этом, и на станции, за минуту перед тем, как проводник поднял его чемодан с платформы, он хотел уже стать на нижнюю ступеньку вагона, но в это время отец поцеловал его на прощанье и сказал: «Да не оставит нас господь, пока мы с тобой будем в разлуке». Его отец был очень религиозный человек, и он сказал это искренне и просто. Но усы у него были мокрые, и в глазах стояли слезы, и Роберта Джордана так смутило все это — отсыревшие от слез проникновенные слова и прощальный отцовский поцелуй, — что он вдруг почувствовал себя гораздо старше отца, и ему стало так жалко его, что он еле совладал с собой.
   Поезд тронулся, а он все стоял на площадке заднего вагона и смотрел, как станция и водокачка становятся меньше и меньше, — вот они уже совсем крохотные, будто игрушечные, — а рельсы, пересеченные шпалами, мало-помалу сходились в одну точку под мерный стук, увозивший его прочь.
   Тормозной сказал: «Отцу, видно, тяжело с тобой расставаться, Боб». — «Да», — сказал он, глядя на заросли полыни вдоль полотна между телеграфными столбами и бежавшей рядом пыльной проезжей дорогой. Он смотрел, не покажется ли где-нибудь куропатка.
   «А тебе не хочется уезжать в школу?» — «Нет, хочется», — сказал он, и это была правда. Если б он сказал это раньше, это была бы неправда, но в ту минуту это была правда, и, прощаясь с Марией, он впервые с тех пор почувствовал себя таким же юным, как тогда, перед отходом поезда.