Фермер застучал каблуками по булыжнику, забрав с собой фонарик, и в темноте снова зазвучала музыка. Вальс Штрауса, и я вновь закружился с леди Фрэнсуик, молоденькой блондинкой, и она смеялась, когда я ее завертел. Я видел ее белые плечи, блеск бриллиантовой нитки на ее шее, мелькающие вокруг зеркала.
   Шаркая, вернулся мистер Аткинсон и со стуком поставил на пол ведро. Я окунул палец в воду. Она была ледяной. А ведро честно служило уже много лет: того и гляди обдерешь руки о зазубренные края.
   Я быстро сбросил куртку и рубашку, со свистом втянув воздух, когда мне в спину подло ударил холодный сквозняк.
   – Мыло, пожалуйста, – проговорил я сквозь сжатые зубы.
   – В ведерке.
   Погрузив руку выше локтя, я пошарил на дне, и мои пальцы наткнулись на какой-то круглый предмет величиной с теннисный мяч. Я вытащил его и оглядел. Он был твердым, гладким и весь в крапинках, как обкатанный голыш на морском берегу. Я оптимистически принялся тереть его между ладонями и намыливать руки по плечи, ожидая, что они покроются пеной. Но мыло оказалось стойким.
   Попросить другой кусок я не рискнул, опасаясь, что в этом опять будет усмотрен глупый каприз, а просто взял фонарик и побрел через коровник во двор. Резиновые сапоги чмокали в грязи, грудь покрылась гусиной кожей. Стуча зубами, я шарил в багажнике, пока не нашел банку с антисептическим кремом.
   В закутке я обмазал руку кремом, встал на колени позади свиньи и осторожно ввел пальцы. Мало-помалу вся кисть, а потом и локоть исчезли внутри свиньи, и мне пришлось лечь на бок. Камни были холодными и мокрыми, но я позабыл обо всем, потому что мои пальцы чего-то коснулись. Это оказался крохотный хвостик. Почти поперечное положение: довольно крупный поросенок застрял как пробка в бутылке.
   Одним пальцем я отгибал задние ножки, пока не сумел ухватить их и вытащить поросенка.
   – Все из-за него. Боюсь, он погиб – слишком долго его там сдавливало. Однако другие, может быть, живы. Сейчас проверим.
   Я снова намазал руку. Погрузив ее почти по плечо, я у самого зева матки нащупал еще одного поросенка, дотронулся до его мордочки… и мне в палец впились крохотные, но очень острые зубы.
   Я испустил невольный вопль и взглянул на фермера с моего каменного ложа:
   – Ну этот, во всяком случае, жив. Сейчас я его вытащу.
   Но у поросенка было на этот счет свое мнение. Он не проявил ни малейшего желания покинуть теплый приют, и едва мне удавалось зажать между пальцами его скользкую ножку, как он ее тут же выдергивал. После двух минут такой игры руку мне свела судорога. Я расслабился, откинулся на булыжник, не извлекая руки, закрыл глаза и мгновенно очутился на балу, в тепле, под потоками яркого света. Я держал свой огромный бокал, а Франсуа лил в него шампанское; и вот я уже снова кружусь в вальсе совсем рядом с оркестром, а дирижер улыбается мне и кланяется, словно всю жизнь ждал встречи со мной.
   Я улыбнулся в ответ, но лицо дирижера куда-то уплыло. На меня бесстрастно смотрел мистер Аткинсон, а луч фонарика, освещавший его снизу, придавал зловещий вид его небритым щекам и косматым бровям.
   Я заставил себя очнуться и оторвал щеку от пола. Только этого не хватало – уснуть во время работы! То ли я очень устал, то ли шампанское не выветрилось до конца. Я снова напряг руку, крепко зажал ножку, и поросенок, как ни упирался, вынужден был появиться на свет. Впрочем, он тут же смирился со случившимся и философски засеменил вокруг материнской ноги к соскам.
   – Она не тужится, – сказал я. – Прошло столько времени, она совсем измучилась. Придется сделать ей укол.
   Еще один мучительный переход по грязи до машины, инъекция питуитрина в бедро родильницы, и минуту-другую спустя начались сильные схватки. Препятствий больше не было, и вскоре на соломе заворочался розовый поросенок, за ним почти без перерыва второй, третий…
   – Как с конвейера сходят, – сказал я. Мистер Аткинсон буркнул что-то невнятное.
   Всего родилось восемь поросят, и фонарик почти совсем уже перестал светить, когда вышла темная масса последа.
   Я потер замерзшие плечи.
   – Ну вот и все.
   Меня пробирала дрожь. Не знаю, сколько времени я простоял, созерцая чудо, которое никогда не может приесться: как новорожденные поросята встают на ножки и сами находят путь к длинному двойному ряду сосков, а мать полегоньку поворачивается, чтобы поудобнее подставить их голодным ртам своего первого потомства.
   Поскорее одеться! Я еще раз попробовал намылиться этим куском мрамора, но победа снова осталась за мылом. Меня заинтриговала мысль: от деда или от прадеда получили его в наследство нынешние владельцы? Моя правая щека и весь правый бок покрылись коростой липкого сохнущего навоза. Я отодрал, что мог, ногтями, а потом ополоснулся стылой водой из ведра.
   – Есть у вас полотенце? – спросил я, стуча зубами.
   Мистер Аткинсон безмолвно протянул мне мешок с навозной коркой по краям, душно пахнущий отрубями, которые в нем когда-то хранились. Я принялся растирать им грудь, и, пока ее запудривала затхлая мучная пыль, последние пузырьки шампанского унеслись в щели крыши и грустно лопнули в ночном мраке.
   Я натянул рубашку на шершавую спину с ощущением, что вернулся в собственный мир. Застегнув куртку, я подобрал шприц, флакон с питуитрином и вышел из закутка. Но перед тем как уйти, я обернулся. Велосипедный фонарик давал теперь света не больше, чем раскаленный уголек, и мне пришлось перегнуться через загородку, чтобы увидеть рядок поросят, энергично и сосредоточенно сосущих мать. Свинья осторожно переменила позу и хрюкнула. С величайшим удовлетворением.
   Да, я вернулся в мой мир, и это было хорошо. Я проехал море жидкой глины и поднялся на холм, где мне пришлось вылезти из машины, чтобы открыть ворота. В лицо мне ударил ветер, несущий холодный свежий запах заиндевелой травы. Я постоял там, глядя на темные луга и перебирая в уме события минувшей ночи. Мне вспомнились школьные дни и пожилой джентльмен, беседовавший с нами о выборе профессии. Он сказал: «Если вы решите стать ветеринаром, то богатым не будете никогда, но зато жизнь у вас будет интересная и полная разнообразия».
   Я расхохотался и, садясь в машину, продолжал посмеиваться. Он знал, о чем говорил. Разнообразие! Да уж куда разнообразнее!



13


   Послеродовой парез обычно не обещает сюрпризов, но, взглянув в ручей, еле различимый в унылом сером свете занимающегося утра, я понял, что мне предстоит иметь дело с довольно редким его проявлением. Паралич сковал корову сразу после отела, и она съехала по глинистому откосу в воду. Когда я приехал, корова была в коме, задние ноги ушли глубоко под воду, голова лежала на каменистом уступе. Возле, под косыми струями дождя, жался ее теленок, мокрый и жалкий.
   Мы начали спускаться к ним, и Дэн Купер поглядел на меня с тревогой.
   – Вроде бы уже поздно. Она ведь сдохла? Она же не дышит.
   – Боюсь, что дело плохо, – ответил я. – Но жизнь, по-моему, еще теплится. Если мне удастся ввести хлористый кальций ей в вену, может, она и встанет.
   – Если бы! – буркнул Дэн. – Она же у меня самая удойная. Всегда такое случается с теми, которые получше.
   – Послеродовой парез именно таких и не милует. Ну-ка, подержите эти бутылки. – Я вытащил футляр со шприцем и выбрал толстую иглу. Мои пальцы, окаменевшие от того особого холода, который пронизывает вас на рассвете, когда кровь в жилах течет еще вяло, а желудок пуст, никак не могли ее ухватить. Ручей оказался глубже, чем я думал, и при первом же шаге вода полилась мне в сапоги. Охнув, я нагнулся и прижал большим пальцем яремный желобок у основания шеи. Вена вздулась, и, когда игла вонзилась в нее, мои пальцы залила теплая темная кровь. Кое-как я извлек из кармана диафрагменный насос, в один конец вставил бутылку, другой надел на иглу, и в вену пошел хлористый кальций.
   Стоя по колено в ледяном ручье, поддерживая бутылку окровавленными пальцами и чувствуя, как дождевые капли затекают мне за воротник, я пытался отогнать грустные мысли. О всех тех, кто еще спокойно спит в теплых постелях и будет спать, пока их не разбудит будильник. А потом они сядут завтракать, развернув свежую газету, а потом спокойно поедут в уютный банк или в страховую контору. Может, мне следовало бы стать врачом – они-то лечат своих пациентов в чистых теплых спальнях.
   Я вытащил иглу из вены и швырнул пустую бутылку на берег. Инъекция не подействовала. Я взял вторую бутылку и начал вводить кальций подкожно. Привычные, но на этот раз бесполезные действия. И вдруг, машинально растирая вспухший после впрыскивания желвак, я увидел, что у коровы задрожало веко.
   Меня захлестнула внезапная волна облегчения. Я посмотрел на фермера и засмеялся.
   – Она еще держится, Дэн! – Я дернул ее за ухо, и она открыла глаза. – Подождем несколько минут, а потом попробуем перевернуть ее на грудь.
   Четверть часа спустя она начала ворочать головой. Пора. Я ухватил ее за рога и потянул, а Дэн и его дюжий сын уперлись в плечо. Дело шло медленно, но мы дружно тянули и толкали. Корова сделала усилие и перевалилась на грудь. И мы сразу ободрились. Когда корова лежит на боку, так и кажется, что пришел ее последний час.
   Теперь я почти не сомневался, что она оправится, однако уехать, бросив ее в ручье, я не мог. Коровы с парезом иногда лежат сутками, но у меня было предчувствие, что эта моя пациентка скоро поднимется на ноги. И я решил подождать.
   По-видимому, ей не очень-то нравилось лежать в торфяной воде, и она попробовала встать, однако прошло еще полчаса, и у меня уже зуб на зуб не попадал, когда наконец ее усилия увенчались успехом.
   – Вот те на! – сказал Дэн. – А я-то уж думал, что она так тут и останется. Видно, вы ей закатили крепкое снадобье.
   – Во всяком случае, срабатывает оно побыстрее, чем старый велосипедный насос, – засмеялся я. Внутривенная инъекция кальция была тогда еще новинкой, и ее эффектное действие не переставало меня поражать. Сколько веков коровы, если с ними случался парез, попросту гибли! Затем стали применять вдувание воздуха в вымя, и оно спасло немало животных. Однако кальций оказался поистине волшебным средством: когда корова вот так вставала через какой-нибудь час, я ощущал себя цирковым фокусником.
   Мы вывели корову по откосу наверх, и там ветер и дождь обрушились на нас со всей яростью. До дома было шагов полтораста, и мы побрели туда. Дэн пошел впереди с сыном, таща теленка в мешке, как в гамаке. Теленок покачивался из стороны в сторону и крепко жмурил глаза, словно не желая смотреть на мир, встретивший его столь сурово. За ними брела обеспокоенная мамаша: ноги у нее еще подгибались, но она упорно пыталась засунуть морду в мешок. Я шлепал по грязи, замыкая шествие.
   Когда мы расстались с коровой, она стояла в теплом сарае по колено в соломе и энергично вылизывала теленка. На крыльце хозяева аккуратно стащили сапоги, и я последовал их примеру, вылив из каждого не меньше пинты бурой торфяной жижи. По слухам, миссис Купер была бой-бабой и держала Дэна и детей в ежовых рукавицах. Но во время прежних моих визитов я успел убедиться, что Дэн вовсе не такой уж мученик. И вновь подумал об этом, увидев ее плотную фигуру и круглое приятное лицо в уютной кухне, где она заплетала косички дочери, собирая ее в школу. Веселый огонь в очаге играл на начищенной медной посуде, и приятный запах чистой кухни становился еще приятнее оттого, что к нему примешивался аромат жарящейся грудинки домашнего копчения.
   Миссис Купер погнала Дэна с сыном наверх сменить носки, а потом перевела спокойный взгляд на меня, на лужицы, которые растекались вокруг по ее линолеуму, и укоризненно покачала головой, словно я был нашалившим мальчишкой.
   – Ладно, снимайте носки, – скомандовала она. – И куртку, а брюки засучите, садитесь вот тут, да вытрите хорошенько волосы. – Она бросила мне на колени чистое полотенце, а сама нагнулась надо мной. – И что это вы без шляпы ходите?
   – Не люблю я их, – пробормотал я, и она снова покачала головой. Потом налила горячей воды из чайника в таз и добавила туда горчицы из большой банки. – Ставьте сюда ноги!
   Я поспешно выполнил ее распоряжение и испустил невольный вопль, едва мои подошвы окунулись в пузырящуюся смесь. Под грозным взглядом миссис Купер у меня не хватило духа вытащить ноги из таза. Я сидел, стиснув зубы, среди облаков пара, и тут она сунула мне в руку огромную кружку чая.
   Лечение было старомодное, но весьма эффективное. К тому времени, когда кружка наполовину опорожнилась, я уже весь пылал. Сырость, пробиравшая меня до мозга костей, превратилась в далекое воспоминание и окончательно исчезла из памяти, когда миссис Купер подлила в таз еще кипятку из чайника. Затем она ухватила стул и таз и начала поворачивать меня так, что я оказался за столом, а мои ноги по-прежнему оставались в тазу. Дэн и дети уже уписывали завтрак, а передо мной красовалась тарелка с парой вареных яиц, большим ломтем грудинки и сосисками. К этому времени я уже достаточно хорошо знал местные обычаи и хранил за столом полное молчание. В первые дни я считал, что из вежливости следует платить им за радушие интересной застольной беседой, но вопросительные взгляды, которыми обменивались мои сотрапезники, скоро уняли мои поползновения.
   А потому я накинулся на еду без предисловий, однако первый же глоток чуть не заставил меня нарушить недавно усвоенное правило. Мне впервые довелось попробовать домашние йоркширские сосиски, и было очень нелегко удержаться от восторженных возгласов, которыми я не преминул бы разразиться за менее патриархальным столом. Впрочем, миссис Купер следила за мной краешком глаза и, несомненно, заметила мое восхищение. Она встала, взяла сковороду и вывалила мне на тарелку еще несколько штук.
   – Мы на прошлой неделе свинью забили, – сказала она и открыла дверь кладовой, где на блюдах лежали груды рубленого мяса, отбивные, печень и тускло поблескивал студень.
   Я доел, надел свои сухие ботинки на толстые носки, которые мне одолжил Дэн, и начал прощаться, но тут миссис Купер сунула мне под мышку объемистый пакет. Ясно было, что в нем лежат кое-какие сокровища из кладовой, однако ее взгляд заставил меня прикусить язык. Невнятно пробормотав слова благодарности, я пошел к машине.



14


   Внезапно я осознал, что пришла весна. Случилось это на исходе марта, когда я осматривал овец в овчарне на склоне холма. Спекаясь вдоль опушки соснового леска, я на минуту прислонился к стволу, закрыл глаза и вдруг ощутил и тепло солнечных лучей на сомкнутых веках, и трели жаворонков, и шум деревьев на ветру, словно далекий гул прибоя. Правда, вдоль оград еще тянулись полосы снега, а трава оставалась по-зимнему бурой и безжизненной, но все было пронизано ощущением надвигающихся перемен, даже освобождения – ведь, сам того не замечая, я, чтобы укрыться от суровых месяцев, от беспощадного холода, заковал себя в броню упорного терпения.
   Весна выдалась не слишком теплая, но погода была сухая, с сильными ветрами, которые теребили белые венчики подснежников и гнули желтые нарциссы на лугах. В апреле откосы у дорог зазолотились первоцветом.
   В апреле же начался окот. Сразу, точно огромная волна, обрушившаяся на берег, наступила самая яркая и интересная для ветеринара пора, пик ежегодного цикла, – и, как всегда, именно в тот момент, когда мы были по горло заняты всякой другой работой.
   Весной на домашних животных начинают сказываться последствия долгой зимы. Коровы месяцами стояли в тесных закутках и истомились по зеленой траве и солнечному теплу, а телята легко становились жертвами разных заболеваний. И вот, когда мы уже не представляли, как справимся с кашлями, ринитами, пневмониями и кетозами, на нас накатила эта волна.
   Как ни странно, но в течение десяти месяцев в году овцы для нас словно бы вовсе не существовали. Так – мохнатые клубки шерсти на склонах холмов. Но зато на протяжении двух месяцев они практически заслоняли все остальное.
   Для начала – связанные с беременностью токсемии и вывороты. Затем лихорадочные дни окота, а вслед за ними – парезы, жуткие гангренозные маститы, когда вымя чернеет и с него сходит кожа. И еще болезни самих ягнят – лордоз[10], размягченная почка[11], дизентерия. Затем потоп начинал спадать, растекался мелкими струйками и к концу мая сходил на нет. Овцы вновь превращались в клубки шерсти на склонах холмов.
   Но в первый мой сезон я открыл в этой работе особое очарование, и оно сохранилось для меня навсегда. Окот, на мои взгляд, столь же захватывающе интересен, как и отел, но не требует от ветеринара тяжких усилий. Конечно, известные неудобства были и тут – главным образом потому, что работать приходилось под открытым небом: либо в загонах, наспех огороженных связками соломы или створками ворот, либо (что бывало значительно чаще) прямо на лугу. Фермерам просто в голову не приходило, что овцы предпочли бы ягниться где-нибудь в тепле, а ветеринару не так уж нравится часами стоять на коленях без пиджака под проливным дождем.
   Но сама работа была легче легкого. После того что я натерпелся из-за неправильного положения плода у коров, возиться с этими крохотными созданиями было одно удовольствие. Ягнята обычно появляются на свет по двое и по трое, и порой получается поразительная путаница в самом буквальном смысле: мешанина головок и ножек, и все пытаются пройти первыми, а ветеринар должен их рассортировать и решить, какая ножка принадлежит какой головке. Я просто упивался. До чего же приятно было против обыкновения чувствовать себя больше и сильнее своих пациенток! Однако я никогда не злоупотреблял своим преимуществом, раз и навсегда решив для себя, что при окоте необходимы две вещи – чистота и мягкая осторожность.
   А уж ягнята! Все детеныши трогательны, но ягнята получили несправедливо большую долю обаяния. Мне вспоминается пронизывающе холодный вечер на холме, когда под ударами ветра я помог появиться на свет двойне. Ягнята судорожно потрясли головками, и уже через несколько минут один поднялся на ножки и неуверенно заковылял к вымени, а второй решительно двинулся за ним на коленях.
   Пастух, пряча багровое, обветренное лицо в поднятом воротнике тяжелой куртки, усмехнулся:
   – Ну откуда они, черт дери, знают?
   Он тысячи раз наблюдал это, но по-прежнему дивился. И я тоже.
   Еще одно воспоминание. Двести ягнят в сарае. День очень теплый, и мы вводим им сыворотку против размягченной почки и не разговариваем, потому что протестующие ягнята пронзительно вопят, а примерно сотня матерей басисто блеет, беспокойно кружа снаружи. Я не мог себе представить, как овцы отыщут своих ягнят в такой толчее почти совершенно одинаковых крошек. Конечно, на это потребуются часы!
   А потребовалось на это около двадцати пяти секунд. Кончив, мы открыли двери сарая, и навстречу потоку ягнят метнулись обезумевшие матери. Шум был оглушительный, но он быстро стих, сменившись блеянием двух-трех овец, которые последними воссоединились со своими отпрысками. Затем стадо, разбившись на семейные группы, спокойно отправилось на пастбище.
   В мае и в начале июня моя работа становилась все легче, и я уже забыл, что такое холод. Ледяные ветры были теперь лишь неприятным воспоминанием, и в воздухе, свежем, как дыхание моря, веяли ароматы тысяч цветов, усеявших луга. Порой мне становилось совестно, что я получаю деньги за мою работу – за то, что ранним, утром я еду среди полей, озаренных первыми лучами солнца, и любуюсь легкими клочьями тумана, которые еще льнут к вершинам холмов.
   В Скелдейл-Хаусе буйно зацвела глициния; она врывалась во все открытые окна, и я, бреясь по утрам, вдыхал пряный аромат тяжелых розовато-лиловых гроздьев, покачивавшихся совсем рядом с зеркалом. Жизнь превратилась в идиллию.
   В этой бочке меда была лишь одна ложка дегтя: настало время лошадей. В тридцатых годах, хотя трактор уже начал свое неумолимое наступление, на фермах еще оставалось немало лошадей. Ближе к равнине, где было много пахотной земли, конюшни заметно опустели, однако лошадей было еще достаточно для того, чтобы превратить май и июнь в беспокойные месяцы. Именно тогда проводилась кастрация.
   А до этого жеребились кобылы, и зрелище матери с сосунком, трусящим за ней или растянувшимся на траве, пока она паслась, не привлекало особого внимания. Не то что теперь, когда при виде рабочей лошади с жеребенком на лугу я останавливаю машину, чтобы хорошенько на них наглядеться.
   Когда кобылы жеребились, работы вполне хватало и с ними самими, и с жеребятами, которым надо было подрезать хвосты, не говоря уж о недугах новорожденных – задержании первородного кала, инфекционных поражениях суставов. Это было тяжело, но интересно; однако, когда устанавливалась теплая погода, фермеры начинали подумывать о том, что пришла пора холостить стригунов.
   Мне не нравилась эта работа, а операций бывало в сезон до сотни, и они омрачали и эту, и многие последующие весны.
   Обычно все шло гладко, но иногда жеребенок брыкался, кидался на нас. Девять раз из десяти операция никаких затруднений не вызывала, но на десятый превращалась в родео. Не знаю, как все это действовало на других ветеринаров, но я в такие дни с утра внутренне весь сжимался.
   Разумеется, причина отчасти заключалась в том, что я не был, не стал и никогда не стану лошадником. Определить точный смысл этого понятия трудно, но я убежден, что лошадниками либо рождаются, либо становятся в раннем детстве. А мне было далеко за двадцать, и я понимал, что мое время для этого давно прошло. Я знал болезни лошадей, я полагал, что могу неплохо их лечить, но дар истинного лошадника уговаривать, успокаивать и подчинять себе лошадь не был мне дан. Я даже не пытался себя обманывать.
   Вне всякого сомнения, лошади чувствуют это, а потому я оказывался в невыгодном положении. Коровы – дело другое: им все равно. Если корове захочется вас брыкнуть, она вас брыкнет. Ее совершенно не трогает, знаток ли вы коров или нет. Но лошади – те чувствуют.
   А потому, когда в такие дни я начинал объезд и у меня за спиной на заднем сиденье стучали и звякали уложенные на эмалированном подносе инструменты, настроение у меня сразу падало. Будет ли он бесноваться или вести себя тихо? Крупный он или не очень? Я не раз слышал, как мои коллеги небрежно утверждали, что предпочитают крупных жеребят. Двухлетки куда приятнее, говорили они, легче наложить щипцы. Но сам я твердо знал одно: мне жеребята нравятся маленькие и, чем меньше, тем лучше.
   Как-то утром, в самый разгар сезона, когда я был по горло сыт конским племенем, Зигфрид, уходя, окликнул меня:
   – Джеймс, поезжайте в Уайт-Кросс к Уилкинсону. У него лошадь с опухолью на животе. Прооперируйте. Если можно, сегодня или когда вам будет удобно. Я оставляю ее на вас.
   Злясь на судьбу, которая подложила мне этот сюрприз сверх сезонной работы, я прокипятил скальпель, щипцы и шприц, уложил их на поднос рядом с коробочкой пузырьков кокаинового раствора, йодом и антистолбнячной сывороткой и отправился на ферму.
   Всю дорогу поднос зловеще погромыхивал у меня за спиной. Этот звук всегда отдавался в моих ушах, как барабаны рока. Я по обыкновению прикидывал, какой окажется эта лошадь. А вдруг стригунок? У них иногда бывают такие небольшие болтающиеся опухоли – фермеры еще называют их ежевичкой. На протяжении шести миль я успел создать умилительный образ жеребеночка с кроткими глазами, отвислым животом и буйно разросшейся гривой. Зиму он перенес плохо, скорее всего мучается глистами и даже на ногах еле держится от слабости.
   Во дворе фермы стояла тишина. Там не было никого, кроме мальчугана лет десяти, который не знал, куда ушел хозяин.
   – Ну а лошадь где? – спросил я.
   Он кивнул на конюшню:
   – Вон там.
   В глубине я увидел стойло с металлической решеткой, венчавшей деревянные стенки. Оттуда донеслось басистое ржание, затем фырканье и наконец громовые удары копыт в стену. У меня по коже поползли мурашки. Нет, там явно был не жеребенок.
   Я приоткрыл верхнюю половину двери, и на меня сверху вниз глянул четвероногий гигант. Я даже не думал, что лошади могут быть такими огромными. Буланый жеребец с гордо изогнутой шеей и копытами, как чугунные крышки уличных шахт. На его плечах и крупе перекатывались бугры мышц. При моем появлении его уши легли, белки глаз блеснули и копыта с грохотом впечатались в стену. Мимо просвистела, длинная щепка.
   – О господи! – прошептал я, торопливо закрыл верхнюю половину двери, привалился к косяку и долго слушал барабанную дробь собственного сердца. Потом я повернулся к мальчику:
   – Сколько ему лет?
   – Седьмой год, сэр.
   Я попытался собраться с мыслями. Как подступиться к такому людоеду? Подобных коней я еще не видывал: он весил никак не меньше тонны. Нет, надо взять себя в руки. Ведь я даже не посмотрел на опухоль, которую мне предстояло удалить. Приподняв щеколду, я отворил дверь самую чуточку и заглянул в стойло. Вот она – болтается под брюхом. Скорее всего папиллома, величиной с теннисный мяч: типичная, словно мятая, поверхность, отчего она похожа на кочан цветной капусты. При каждом движении коня опухоль легонько покачивалась. Убрать ее проще простого. Ножка тонкая; ввести несколько кубиков анестезирующего раствора, наложить щипцы – и дело с концом.
   Легко сказать! Прежде-то надо забраться под это широкое, как бочка, глянцевитое брюхо и воткнуть иглу в нужный участочек кожи – и все это в непосредственной близости от чудовищных копыт. Мысль не из приятных.
   Но я заставил себя думать о простом и необходимом – о ведре с горячей водой, о мыле и полотенце. И мне нужен будет сильный помощник, чтобы наложить и держать закрутку. Я пошел к дому.
   На мой стук никто не отозвался. Я постучал еще раз. Опять ничего. По-видимому, дома никого нет. И как-то само собой стало ясно, что операцию придется отложить до другого раза. Мне и в голову не пришло заглянуть в сараи или поискать кого-нибудь в поле.
   Резвым галопом я ринулся к машине, развернулся так, что завизжали покрышки, и умчался со двора.
   – Никого не было дома? – удивился Зигфрид. – Чертовски странно! Я был уверен, что они ждут вас именно сегодня. Ну да ничего, Джеймс. Смотрите, как вам удобнее. Позвоните им и договоритесь, но лучше не откладывать.
   Почему-то жеребца оказалось очень легко выкинуть из головы: дни переходили в недели, а я о нем и не вспоминал. За исключением того времени, когда я был не властен над собой. Каждую ночь он по меньшей мере один раз громовым галопом вторгался в мои сны, раздувая ноздри и встряхивая гривой, и у меня появилась прискорбная привычка просыпаться в пять утра и немедленно начинать его оперировать. И до завтрака я успевал удалить эту проклятую опухоль раз двадцать.
   Я уговаривал себя, что будет куда легче, если я назначу день и покончу с этим делом. Да и чего я, собственно, жду? Возможно, во мне жила подсознательная надежда, что если я буду тянуть, то откуда-то явится неожиданное спасение. Вдруг опухоль сама отвалится, или сойдет на нет, или жеребец возьмет да и сдохнет?
   Конечно, можно было бы переложить операцию на Зигфрида – он превосходно управлялся с лошадьми, – но я и без того почти утратил веру в себя.
   Мои сомнения разрешились в одно прекрасное утро, когда раздался телефонный звонок. Это оказался мистер Уилкинсон. Он не был в претензии на столь длительную отсрочку, но дал ясно понять, что больше ждать никак не может.
   – Видите ли, молодой человек, я хочу продать конягу, но кто же его купит с эдакой штукой, верно?
   Привычный перестук инструментов на подносе у меня за спиной по пути на ферму Уилкинсона действовал на меня особенно угнетающе: слишком уж живо напоминал он о том первом разе, когда я всю дорогу гадал, что меня ожидает. Теперь-то я это знал!
   Вылезая из машины, я словно стал бестелесным, и ноги мои как бы ступали по воздуху. Меня приветствовал гулкий грохот. Из закрытого стойла доносилось то же злобное ржание и тот же сокрушительный стук копыт. Навстречу мне вышел фермер, и я попытался искривить онемевшие губы в подобие улыбки.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента