Он вытащил руки из карманов, присел на корточки, нагнулся над лежащим конем и несколько минут поглаживал седую шею и уши, но старый провалившийся глаз смотрел на него без всякого выражения. Клифф тихо заговорил, обращаясь к коню, и голос его был спокойный, почти бодрый, точно он болтал с приятелем:
   – Много тысяч миль я прошагал позади тебя, старина, и много о чем мы с тобой толковали. Да только что я такого мог бы тебе сказать, чего ты сам не знал бы, а? Ты же все понимал сразу, с одного словечка. Я просто рукой шевельну, а ты все и сделаешь, что от тебя требовалось.
   Клифф выпрямился.
   – Так я работать пошел, хозяин, – сказал он решительно и вышел из стойла. Я подождал, чтобы он не услышал выстрела, который означал конец Барсука, конец лошадей в Харленд-Грейндже, конец основы основ жизни Клиффа Тайрмана.
   Покидая ферму, я снова увидел старика. Он устраивался поудобнее на железном сиденье рычащего трактора, и я закричал, стараясь перекрыть шум мотора:
   – Мистер Гиллинг сказал, что решил завести овец и поручить их вам. Думаю, вам понравится за ними приглядывать!
   Лицо Клиффа осветила негасимая улыбка, и он крикнул в ответ:
   – Угу! Новое дело, да чтобы мне не понравилось? Нам, молодым, это всегда по вкусу!



19


   Этот трезвон был совсем другим. Я уснул под трезвон колоколов, возвещавших начало полуночной рождественской службы, но эти звуки были куда выше и пронзительнее.
   В первую минуту я не сумел стряхнуть с себя сладкий туман фантазий, в который погрузился с вечера. Ведь был сочельник! Праздничное настроение начало овладевать мной, когда в конце дня я заехал в крохотную деревушку, где пушистый снег занес единственную улицу, запорошил стены, пышными подушками лег на подоконники, над которыми за стеклами виднелись нарядные елки и мерцали огоньки свечей, отражаясь в мишуре красными, голубыми и золотыми искрами. Уехал я оттуда уже в сумерках. Опушенные снегом лапы темных елей застыли в неподвижности, словно нарисованные на белом фоне полей. В Дарроуби я вернулся, когда над городком сомкнулась ночь. Изукрашенные витрины лавок на рыночной площади весело сияли, из окон лился золотистый свет, заставляя сверкать истоптанный снег на булыжнике. Скользя по нему, торопливо шли закутанные до неузнаваемости люди, спешившие сделать последние покупки.
   Перед сном, как раз когда зазвонили колокола, я вышел пройтись по рыночной площади. Теперь на всем ее широком белом пространстве не было видно ни единой живой души: оно распростерлось в лунном свете холодное и пустынное, а в окружавших его домах чудилось что-то диккенсовское – выросшие тут бок о бок задолго до введения городского планирования, они были высокими и приземистыми, широкими и узкими, кое-как втиснутыми в неподвижный хоровод, окруживший булыжную мостовую. Их крыши, все в снегу, врезались в морозное небо прихотливой зубчатой линией.
   Я пошел обратно. Звонили колокола, ледяной воздух пощипывал нос, под ногами хрустел снег, и настроение было чудесное, как будто меня окутал особый таинственный дух сочельника. «На земле мир, а в человецах благоволение» – эти слова обрели особый смысл, и я внезапно ощутил себя частицей всего сущего. Дарроуби, фермеры, животные и я – мы слились в единое дружное целое. Я был совершенно трезв, но в нашу квартирку поднялся как по облаку.
   Хелен не проснулась и я забрался под одеяло, все еще полный пьянящей праздничной радости. Работы завтра предстоит немного, можно будет понежиться в постели подольше – может быть, даже до девяти! А потом великолепный день тихого безделья – желанный и редкий оазис в нашей хлопотливой жизни. Я погружался в сон, и мне чудились вокруг улыбающиеся лица моих клиентов, смотрящих на меня с неизъяснимой добротой и благожелательностью…
   И вдруг – вот этот, другой, несмолкающий трезвон. Верно, будильник… Я ухватил его, но звон не смолк, а я увидел стрелки. Шесть часов. Ну, конечно, телефон! Я снял трубку.
   В ухо мне ударил резкий металлический голос без намека на сонливость.
   – Мне ветеринара надо!
   – Да-а… Хэрриот слушает, – пробормотал я.
   – Браун говорит. Из Уиллет-Хилла. У меня корова обездвижила. Так вы бы поторопились.
   – Хорошо. Сейчас еду.
   – Да не тяните! – В трубке щелкнуло.
   Я перекатился на спину и уставился в потолок. Вот тебе и рождество! День, который я вознамерился ознаменовать блаженным ничегонеделанием. И надо же было этому типу вылить на меня ушат холодной воды! И хоть бы извинился. Даже без «с рождеством вас!» обошелся. Это уж слишком!
   Мистер Браун встретил меня во мгле двора. Я бывал у него раньше и, когда он попал в лучи моих фар, в очередной раз подивился его редкостной физической форме. Рыжий мужчина, лет сорока, остролицый, с чистой кожей. Из-под клетчатой кепки выглядывали прядки морковных волос, щеки, шею и руки покрывал золотистый пушок. От одного взгляда на него мне еще больше захотелось спать.
   Доброго утра он мне не пожелал, а только коротко кивнул – не то мне, не то в сторону коровника – и ограничился двумя словами:
   – Она там.
   Он молча следил за тем, как я делаю инъекцию, и заговорил только тогда, когда я принялся рассовывать по карманам пустые флаконы.
   – Сегодня ее доить конечно нельзя, да?
   – Нет, – ответил я. – Лучше, чтобы вымя было полным.
   – А кормить как-нибудь по-особому?
   – Нет. Может есть все, что захочет и когда захочет.
   Мистер Браун был очень деловит. И всегда дотошно выспрашивал все до последних мелочей.
   Мы пошли через двор, но вдруг он остановился и обернулся ко мне. Неужто хочет предложить чашку горячего живительного чая? Я стоял по щиколотку в снегу, и морозный воздух беспощадно щипал меня за уши.
   – Знаете, – сказал он, – это ведь у меня не в первый раз с коровами случается в последнее время. Так может, я что не так делаю? Как по-вашему, может, я им слишком корм запариваю? Так, что ли?
   – Не исключено… – Я торопливо зашагал к машине. Уж лекцию о содержании коров я сейчас читать ни за что не стану! Когда я взялся за ручку дверцы, он сказал:
   – Коли она к обеду не встанет, я сам звякну. И вот еще что: в том месяце вы мне черт-те чего в счет понаставили! А потому предупредите своего старшого, чтобы он не больно-то на перо налегал. – И повернувшись, быстро зашагал к дому.
   «Мило, нечего сказать, – размышлял я, тронув машину. – Ни тебе «спасибо», ни тебе «до свидания!», а только претензии и угроза оторвать меня от рождественского гуся, если ему взбредет в голову». На меня накатила волна жаркого гнева: «Чертовы фермеры! Какие омерзительные личности среди них встречаются!» Мистер Браун угасил мою праздничную радость так успешно, словно обдал меня ледяной водой из шланга.
   Поднимаясь на крыльцо Скелдейл-Хауса, я заметил, что ночной мрак побледнел и посерел. В коридоре меня с подносом в руках встретила Хелен.
   – Как ни грустно, Джим, – сказала она, – но тебя уже ждут. Что-то очень срочное. И Зигфриду тоже пришлось уехать. Но я сварила кофе и поджарила хлебцы. Садись и перекуси. Времени на это у тебя хватит.
   Я вздохнул. Значит, быть этому дню совсем будничным!
   – А что там, Хелен? – спросил я, отхлебывая кофе.
   – Да мистер Керби, – ответила она. – Старик очень тревожится за свою козу.
   – Козу?
   – Ну, да. Он сказал, что она подавилась.
   – Подавилась? Как же это, черт побери, ее угораздило подавиться? – загремел я.
   – Право, не знаю. И, может быть, ты не будешь на меня кричать, Джим? Я же не виновата.
   Мне стало стыдно до слез. Срываю на жене свою досаду! Ветеринарам вообще свойственно набрасываться на тех бедняг, кому волей-неволей приходится сообщать им про неприятные вызовы или звонки, но я этим нашим свойством отнюдь не горжусь. Я смущенно протянул руку, и Хелен ее взяла.
   – Извини, – сказал я и кое-как допил кофе. Благоволение во мне совсем иссякло.
   Мистер Керби, старый фермер, уже ушел на покой, но, чтобы не сидеть сложа руки, он благоразумно арендовал деревенский домик с участком, которого хватало, чтобы держать корову, полдесятка свиней и его обожаемых коз. Козы у него были всегда – даже когда он вел молочное хозяйство. Коровы коровами, но за козами он ходил для души.
   Жил он теперь в деревне высоко в холмах. И ждал меня у калитки.
   – Эх, малый, – сказал он, – не хотелось мне тебя беспокоить ни свет ни заря, да еще на рождество, да только что делать-то? Дороти совсем худо.
   Он повел меня в каменный сарай, разделенный теперь на загончики. Сквозь сетку одного из них на нас тревожно поглядывала большая белая коза зааненской породы. Я внимательно на нее посмотрел, и почти сразу же она судорожно сглотнула, надрывно закашлялась, а потом замерла, вся дрожа. С губ у нее стекали струйки слюны.
   Старый фермер испуганно ко мне обернулся.
   – Видите? Вот я и побоялся ждать. Отложи я на завтра, так разве же она дотянула бы?
   – Вы поступили совершенно правильно, мистер Керби, – сказал я. – Конечно, в подобном состоянии ее оставлять нельзя. У нее что-то застряло в горле.
   Мы вошли в загончик, старик прижал козу к стене, а я попытался открыть ей рот. Особой радости она не испытала и, когда я сумел разомкнуть ее челюсти, издала протяжный, почти человечий крик. Рот у коз довольно маленький, но рука у меня тоже невелика, и, как ни старалась Дороти задеть меня острыми задними зубами, я забрался пальцем довольно глубоко в глотку.
   Да, там, несомненно, что-то застряло. Но я только-только касался непонятного предмета ногтем, зацепить же его мне не удалось. Тут коза замотала головой, и я еле успел выдернуть руку, всю в сосульках слюны. Смерив Дороти задумчивым взглядом, я обернулся к мистеру Керби.
   – Знаете, странно что-то! В глубине глотки у нее я нащупал мягкий комок. Словно бы материю. Скорее можно было бы ожидать, скажем, обломка ветки, вообще чего-нибудь с острыми концами. Просто диву даешься, какой только дряни не ухитряются козы подбирать, пока пасутся! Но если это тряпка, то что там ее держит, а? Почему она ее просто не проглотит?
   – Это верно! – Старик ласково погладил козу по спине. – Так, может, она без помощи обойдется? Само вниз проскользнет?
   – Нет. Застряло плотно. Бог знает, как это получилось, но сидит крепко. И ее надо поскорее от этого избавить, ведь она уже раздувается. Вот, сами взгляните! – и я указал на левый бок позы с бугром начинающейся тимпании рубца. В ту же секунду Дороти снова забилась в кашле, который, казалось, разрывал ее на части.
   Мистер Керби глядел на меня с немой мольбой, а я не знал, что делать.
   – Я схожу в машину за фонариком, – сказал я, выбираясь из загончика. – Может, удастся рассмотреть, в чем тут штука.
   Старик светил фонариком, и я снова открыл козе рот, и опять у нее вырвался жалобный звук, словно детский плач. И вот тут-то я заметил у нее под языком узкую черную ленточку.
   – Ага! – воскликнул я. – Вот что держит эту дрянь! Зацепилась за язык тесемочкой или шнурком! – Я аккуратно завел указательный палец под тесемку и потянул.
   Нет, это была не тесемка. Я тянул, а она растягивалась… как резинка. Потом перестала растягиваться, и я почувствовал сопротивление. Затычка в горле чуть сдвинулась. Я продолжал осторожно тянуть, и медленно-медленно таинственный кляп продвинулся через корень языка. Едва он оказался во рту целиком, как я отпустил резинку, ухватил мокрую массу и начал ее извлекать. Да будет ли ей когда-нибудь конец – она раскручивалась и раскручивалась в длинную матерчатую змею. Но вот на третьем футе я вытащил ее всю и бросил на соломенную подстилку.
   Мистер Керби схватил измочаленную тряпку, поднес к глазам, начал распутывать с явным недоумением и вдруг вскричал:
   – Господи помилуй, да это же мои трусы!
   – Что-что?
   – Летние мои трусы! Как потеплеет, я кальсоны скидываю, не люблю я их, и на трусы перехожу. Под праздник хозяйка большую уборку затеяла, так все решить не могла, постирать их или сразу на тряпки пустить. Ну, все-таки выстирала, а Дороти, видать, их с веревки-то и сдернула! – Он поднял повыше измочаленные трусы и печально на них уставился. – Им прямо износу не было, но уж Дороти их доконала!
   Тут его сотрясла беззвучная дрожь, потом он издал приглушенный смешок и разразился хохотом. Таким заразительным, что и я невольно засмеялся. Совсем ослабев, он привалился к сетке.
   – Ох, трусы мои, трусы… – еле выговорил он, а потом перегнулся через сетку и погладил козу по голове. – Ну, да пусть их, старушка, лишь бы ты была жива-здорова.
   – Ну, за нее не опасайтесь. – Я указал на левый бок козы. – Как видите, лишний воздух из желудка уже почти весь вышел.
   Я еще не договорил, как Дороти облегченно рыгнула и сунула нос в кормушку с сеном.
   Старик следил за ней влюбленным взглядом.
   – Это дело! Опять проголодалась, умница. А не запутайся резинка у нее на языке, она бы всю тряпку проглотила, да и сдохла.
   – Ну, не думаю, – заметил я. – Просто поразительно, чего только жвачные не умудряются таскать в желудке! Был случай, я оперировал корову совсем по другому поводу и нашел у нее в желудке велосипедную покрышку. Судя по всему, худа ей от этой покрышки никакого не было.
   – Угу… – Мистер Керби потер подбородок. – Значит, и Дороти могла бы разгуливать себе с моими трусами в брюхе и хоть бы что!
   – Вполне возможно. А вы бы голову себе ломали, куда они подевались!
   – Ей-богу, так, – сказал мистер Керби, и мне показалось, что он опять расхохочется. Но он совладал с собой и стиснул мой локоть. – Только чего же это я тебя тут держу, малый? Пошли-ка в дом. Отведаешь рождественского пирога.
   В крохотной парадной комнате меня усадили в лучшее кресло у очага, в котором пылали и трещали два огромных полена.
   – Дай-ка мистеру Хэрриоту пирожка, мать! – скомандовал старик, скрываясь в кладовке, откуда появился с бутылкой виски, чуть не столкнувшись с женой, торжественно державшей перед собой пирог с толстым слоем глазури, разноцветными блестками и даже упряжкой северных оленей, запряженных в санки.
   – Ну и везунчики же мы, что к нам, мать, и в рождественское утро такие люди приезжают помочь! – сказал мистер Керби, вытаскивая пробку.
   – Что так, то так, – ответила старушка и, отрезав огромный кусок пирога, положила его на тарелку рядом с солидным клином уэнслейдейлского сыра.
   Ее муж тем временем наливал мне виски и по неопытности – виски в Йоркшире не в большом ходу – чуть было не наполнил рюмку до краев, словно лимонадом, но я его успел остановить.
   Держа рюмку в руке, а тарелку с пирогом на коленях, я поглядел на старичков, которые, усевшись на жесткие стулья напротив, следили за мной с радушной доброжелательностью. В их лицах было какое-то сходство, какая-то общая красота. Такие лица можно увидеть только в деревне – морщинистые, обветренные, но с удивительно ясными глазами, полными бодрой безмятежности.
   – Желаю вам обоим счастливого рождества, – сказал я.
   Старички заулыбались, кивнули и ответили:
   – И вам того же, мистер Хэрриот!
   А мистер Керби сказал:
   – И еще раз спасибо, малый. Мы тебе по гроб жизни благодарны, что ты сразу поехал спасать Дороти. Праздник мы тебе, конечно, подпортили, да ведь и нам праздник не в праздник был бы, коли бы козочка наша сдохла, верно, мать?
   – Да что вы! – воскликнул я. – Вы мне ничего не испортили, а наоборот, снова напомнили, что нынче рождество.
   Я обвел взглядом комнатку, украшенную к празднику бумажными лентами, свисающими с балок низкого потолка, и буквально ощутил, как на меня теплой волной нахлынули вчерашние чувства. И глоток виски тут был совершенно ни при чем.
   Я откусил кусок пирога и сразу заел его влажным кусочком сыра. В мои первые йоркширские дни я приходил в ужас, когда меня потчевали такой неслыханной комбинацией, но время все поставило на свои места, и я убедился, что надо только пережевывать сыр вместе с пирогом – вкус просто восхитительный!
   Старички показали мне фотографию сына, полицейского в Холтоне, а также дочери, которая была замужем за соседним фермером. К обеду ожидались все внуки, и мистер Керби ласково погладил коробку с хлопушками.
   Уезжать от них мне совсем не хотелось, и я не без грусти отправил в рот последние крошки пирога и глазури.
   Мистер Керби пошел проводить меня до ворот. Он протянул мне руку:
   – Спасибо, малый, от всего сердца спасибо, – сказал он. – И всякого тебе счастья.
   Сухая мозолистая рука крепко пожала мою руку, и вот я уже в машине включаю мотор. Я взглянул на часы: всего половина десятого, но в прозрачном голубом небе уже засияло утреннее солнце. За деревней дорога круто уходила вверх, а потом широкой дугой огибала долину, и оттуда открывался чудный вид на необъятную Йоркскую равнину. На этой дороге я всякий раз притормаживал, и всякий раз равнина казалась немножко другой, вот и сегодня огромная шахматная доска полей, и ферм, и рощ выглядела по-новому, какой-то удивительно ясной и четкой. Возможно, потому, что ни одна фабричная труба не дымила, ни один грузовик не изрыгал синие клубы дыма, но в это праздничное утро все расстояния в морозном чистейшем воздухе словно сократились, и я, казалось, лишь самую чуточку не мог дотянуться до знакомых примет далеко внизу.
   Я оглянулся на гигантские белые волны и складки холмов, смыкающихся все теснее в голубой дали, сверкая на солнце вершинами. И мне была видна деревня, и домик Керби у ее дальнего конца. Там я вновь обрел рождественские мир и благоволение.
   Фермеры? Да это же соль земли!



20


   Мармадьюк Скелтон заинтересовал меня за долго до того, как наши пути скрестились. Во-первых, мне прежде и в голову не приходило, что не только книжный персонаж, но и живой человек может зваться Мармадьюком, а во-вторых, он был весьма выдающимся членом почетной профессии самозванных врачевателей животных.
   До закона о ветеринарных врачах от 1948 года лечить животных имели право все, кому не лень. Студентам ветеринарных колледжей во время практики на вполне законных основаниях предлагали одним съездить на вызов, а многие люди, не проходившие никаких ветеринарных курсов, подрабатывали, пользуя иногда скотину, а то и посвящали этому все свое время. Этих последних обычно называли «коновалами».
   Определенная презрительность, скрытая в этом слове, далеко не всегда была оправданна, и если некоторые из них представляли грозную опасность для заболевших животных, то другие обладали истинным призванием, относились к лечению ответственно и добросовестно и, после того как закон вошел в силу, стали правомочными членами ветеринарного братства, как «ветеринары-практики».
   Но прежде среди вольнопрактикующих врачевателей скота было множество самых разных типов. Ближе всего я был знаком с Артуром Ламли, обаятельнейшим бывшим водопроводчиком, у которого была небольшая, но преданная клиентура вокруг Бротона, к великому огорчению тамошнего дипломированного специалиста, человека, впрочем, не слишком приятного. Артур разъезжал в маленьком фургончике. Он неизменно носил белый халат и выглядел весьма деловито и профессионально, а на боку фургона пышная надпись, за которую дипломированный ветеринар получил бы суровый нагоняй от Королевского ветеринарного колледжа, оповещала всех и каждого, что это едет «Артур Ламли, ЧКЛС, специалист по собакам и кошкам». В глазах широкой публики коновалов от дипломированных специалистов отличало именно то, что за фамилиями первых не выстраивался частокол букв, указывающих на ученые степени и звания, а потому меня заинтриговало академическое отличие, которым мог похвастать Артур. Однако эти буквы мне ничего не говорили, а добиться от него прямого ответа не удалось; в конце концов я выяснил, что они означали: «Член клуба любителей собак».
   Мармадьюк Скелтон принадлежал к совсем другой породе. Мне достаточно часто приходилось бывать в окрестностях Скарберна, и я познакомился с местной историей настолько, что мог сделать некоторые выводы. По-видимому, когда в начале века мистер и миссис Скелтон обзаводились детьми, они прочили им великое будущее. Во всяком случае, четырех своих сыновей они нарекли так: Мармадьюк, Себастиан, Корнелиус и – как ни невероятно – Алонсо. Два средних брата были шоферами молочной фирмы, а Алонсо – мелким фермером. До сих пор хорошо помню, до чего я был ошарашен, когда, заполняя бланк после проверки его коров на туберкулез, спросил, как его зовут. Великолепное испанское имя до того не вязалось с сугубо йоркширским выговором, что я даже подумал, уж не разыгрывает ли он меня. И было вознамерился слегка пройтись на этот счет, но что-то такое в его взгляде заставило меня прикусить язык.
   Яркой фигурой в семье вырос Мармадьюк – или Дьюк, как его обычно называли. Бывая на фермах вокруг Скарберна, я наслышался о нем всяких историй. И рука-то у него на редкость легкая, отел ли там, окот или кобыла жеребится, и болезнь-то определит и полечит похлеще всякого ученого ветеринара. К тому же он не менее бесподобно холостил животных, подстригал хвосты лошадям и забивал свиней. Все эти занятия приносили ему недурной доход, а в Юэне Россе он нашел идеального дипломированного конкурента-ветеринара, который работал только под настроение и отказывался ехать на вызов, если ему было лень. И хотя Юэн нравился фермерам, а некоторые так даже боготворили его, они часто вынуждены были прибегать к услугам Дьюка. Юэну было далеко за пятьдесят, и он не справлялся со все возрастающим числом проверок, которых требовало министерство сельского хозяйства. Часто он обращался за помощью ко мне, а потому я хорошо знал и его, и Джинни, его жену.
   Если бы Дьюк ограничивался лечением скотины, Юэн, по-моему, вообще не замечал бы его существования, но Скелтон, пока возился с четвероногим пациентом, любил пройтись по адресу старика-шотландца, который и прежде-то звезд с неба не хватал, а уж теперь из него и вовсе песок сыплется. Возможно, это не очень задевало Юэна, но все-таки, когда при нем упоминали имя ею соперника, губы у него чуть-чуть сжимались, а в голубых глазах появлялось задумчивое выражение.
   Да и вообще питать к Дьюку добрые чувства было нелегко – слишком уж часто приходилось слышать истории, как он под сердитую руку избивает жену и детей. И внешность его, когда я в первый раз увидел, как он вперевалку идет через рыночную площадь в Скарберне, не внушила мне особой симпатии – не человек, а черный косматый бык со свирепо бегающими глазками и красным платком, хвастливо повязанным на шею.
   Но в этот день, развалившись в кресле у камина Россов, я и думать забыл про Дьюка Скелтона. Впрочем, я совсем утратил способность думать, только что отвалившись от стола, за которым Джинни угощала меня рыбным пирогом. Казалось бы, самое незатейливое блюдо, но в действительности – нечто волшебное, в чем скромная треска вознеслась на невообразимые высоты в смеси с картофелем, помидорами, яйцами, вермишелью и, только одной Джинни известно, с какими прелестями еще. А затем яблочная шарлотка и кресло рядом с огнем, от которого к моему лицу поднимались волны жара.
   В голове у меня копошились сонные и приятные мысли: как мне нравится этот дом и его обитатели, а будь у Юэна бойкая практика, телефон уже трещал бы, и он вдевал бы руки в пиджак, на ходу дожевывая последний кусок шарлотки. Я поглядел в окно на белый сад, на деревья, гнущиеся под бременем снега, и поймал себя на подлой мыслишке: задержаться бы тут, и, может быть, Зигфрид съездит по всем вызовам сам, не дожидаясь меня.
   Блаженно созерцая мысленным взором, как мой коллега, закутанный по уши, мечется с фермы на ферму, я ублаготворенно взирал на Джинни, которая подала мужу чашку кофе. Юэн улыбнулся ей снизу вверх, и тут зазвонил телефон.
   Как большинство ветеринаров, я чутко реагирую на его звон, а потому машинально вскочил на ноги, однако Юэн даже бровью не повел. Он спокойно прихлебывал кофе, а трубку взяла Джинни. Столь же безмятежно он выслушал слова жены:
   – Томми Туэйт звонит. У одной из его коров вывалилась телячья постелька.
   Я бы после такого жуткого известия заметался по комнате, однако Юэн со вкусом отпил еще кофе и только потом сказал:
   – Спасибо, радость моя. Скажи ему, что я скоро заеду поглядеть на нее.
   И, повернувшись ко мне, принялся рассказывать про смешной случай, который вышел с ним утром, а когда кончил, засмеялся своим особым смехом – совсем беззвучным, только плечи подрагивали, да глаза немножко выпучивались. Затем Юэн откинулся на спинку кресла и вновь поднес чашку к губам.
   Хотя вызывали не меня, я еле удерживался, чтобы не вскочить на ноги и не кинуться к машине. Выпадение матки у коровы не только требует принятия срочных мер, но и сулит такой тяжкий труд, что мне всегда не терпится скорее приступить к делу. Да и узнать, что меня ожидает, – тоже, поскольку положение может быть и просто скверным, и очень скверным.
   Юэн, однако, никакого любопытства словно бы не испытывал. Он вдруг закрыл глаза, и я было решил, что он склонен вздремнуть после сытной еды. Но это было лишь выражение покорности судьбе, которая испортила ему тихий день. Он потянулся и встал.
   – Хотите поехать со мной, Джим? – спросил он обычным мягким голосом.
   Я заколебался, кивнул, бессовестно предав Зигфрида, и вышел следом за Юэном на кухню.
   Он сел и натянул толстые шерстяные носки, которые Джинни согревала над плитой, потом надел резиновые сапоги, полушубок, желтые перчатки и клетчатую кепку. Вид у него, когда он зашагал по узкой выкопанной в снегу траншее через сад, был очень моложавый и щеголеватый.