Конечно, не только один Локаев, но и все силовики Ярославля и Москвы отлично понимают, в чем причина подобного волнения Борового. В неофициальных разговорах руководители прокуратуры и милиции откровенно называют вещи своими именами. При этом горько добавляя: «Но доказать мы все равно ничего не докажем, а неприятностей наживем».

И если бы речь шла о каком-то рядовом гражданине Б., кривая правосудия, возможно, и доползла бы до победного конца. Но эта фигура — совсем не рядовая. Довольно известная Б. И отношение к этой Б. особое.

Не случайно прокуратура проглотила хамский уход Борового с допроса. Не случайно материалы дважды направлялись в столицу — на проверку в Генпрокуратуру. Не случайно все экспертизы проводились по два, а то и по три раза.

— Вот вы напишете, что никто на этого Борового не покушался, а он устроил все сам, — заявил нам один из таких «перестраховщиков», — и сразу же начнется шум. Материалы затребуют в Москву, назначат проверку. А так — никто ни о чем не вспоминает, и — хорошо…

Стоит ли после этого удивляться итогу следствия? Он вполне закономерен: дело временно приостановлено за ненахождением подозреваемых. Долгие поиски таинственной черной «Волги» никаких результатов не дали.

Великий китайский мудрец Конфуций в пересказе Ивана Сергеевича Груздева говорил: трудно найти черную кошку в темной комнате. Особенно если там её нет.


К вопросу о еврейских мальчиках

Честно говоря, идя на встречу с Боровым, я надеялся, что со мной он будет вести себя более корректно, чем с ярославским «важняком». Увы, благие ожидания не оправдались.

Хотя и начиналось все очень культурно. Константин Натанович встретил меня, как радушный хозяин, даже предложил чашку чая. Об истинной цели моего визита он ещё не знал: договаривались мы об обычном интервью. Пришлось отвечать вежливостью на вежливость. Поговорили о Чечне, о КГБ, о думских выборах. Пока постепенно не подошли к искомому.

На предложение вернуться к покушению Боровой ответил весьма охотно и под диктофонную запись воспроизвел примерно тот же текст, которым оперировал и раньше. Но затем несколько расширил тему.

Он сказал, что следствие вообще не хочет чего-либо делать и вместо того, чтобы искать настоящих террористов, пытается свалить всю вину на него.

— Прихожу я на допрос, — скорбно жаловался Боровой, — следователь спрашивает: «Могли вы сами организовать это покушение?» Отвечаю: «Считайте, как хотите». После смотрю — в протоколе написано: «Да, мог бы». Конечно, ничего подписывать я не стал…

Еще Боровой сказал, что знает организаторов теракта. Это одна конкретная преступная группировка. Следователь их тоже знает. Даже встречался с представителями бандитов. А потому тему эту отчего-то замял…

Наверное, надо было быть умнее и продолжать эту интеллигентную беседу, но что сделано, то сделано. После драки кулаками не машут.

Первый же лобовой вопрос привел гостеприимного доселе Константина Натановича в нервное возбуждение.

— Скажите, — спросил я, — а как вы можете объяснить, что ваши показания полностью противоречат результатам экспертизы?

Боровой замялся:

— А откуда вы знаете о результатах экспертизы?

— Да уж знаю…

На лице политика застыло задумчивое выражение. В таком ступоре он просидел где-то полминуты, потом встряхнул головой и резко произнес:

— Так. Мне это все надоело… Хватит!

С этими словами депутат выключил стоящий перед ним редакционный диктофон и вытащил оттуда кассету.

— Как фамилия вашего редактора? — тоном следователя спросил он.

— Гусев Пэ Эн.

Сверившись с портативным «ноутбуком», Константин Натанович взял в руки сотовый телефон.

— Алле. Здрасте, это Боровой… Нет, все хорошо, спасибо. Тут вот какой вопрос. У вас работает некто Хинштейн? Да? Просто он сейчас находится у меня и задает очень странные вопросы. По тому покушению, коржаковскому (?!). Мне кажется, здесь что-то нечисто. Я вас прошу: давайте ничего не будем об этом писать. Ну, пожалуйста… Очень прошу. Нет, нет… Хорошо, я не буду обижать бедного еврейского мальчика. (После этой фразы Константин Натанович выжидающе посмотрел на меня.) Поймите, это чистой воды провокация… Ну, пожалуйста…

Положив трубку, он торжествующе произнес:

— Все. Никакой публикации не будет. С вашим главным редактором я договорился.

— Это мы ещё поглядим. — Я был просто вне себя от ярости.

— Поглядим. — Боровой посмотрел мне в глаза особым проницательным взором. Именно такими взорами чекисты в советских фильмах окидывают шпионов, не желающих признаваться в содеянном.

— Вы ввязываетесь в очень неприятную историю, — продолжал гостеприимный хозяин. — Прошу вас — забудьте все, о чем мы с вами говорили. Пожалуйста…

(Что произошло дальше, вы уже знаете.)

…Если бы кто-то мог наблюдать нашу беседу со стороны, вряд ли бы он понял, что здесь происходит. Надо отдать должное Константину Натановичу: за все время он ни разу не повысил голоса, не сверкнул глазами, не взмахнул кулаком. Сразу видно — интеллигентный человек.

Единственный некорректный поступок, который он себе позволил, заключался в порче редакционной кассеты. Правда, и тут почтенный бизнесмен сумел сохранить хорошую мину при плохой игре, любезно предложив на прощание возместить ущерб. Разумеется, я отказался.

Ничего другого выдающийся политик и не ожидал. Какие ещё могут быть счеты между культурными людьми…

…Однажды кто-то из большевистских вождей — может, Ленин, может, Сталин — сказал: «Троцкий — конечно, сволочь. Но это наша сволочь. Именно поэтому его надо уничтожить как можно быстрее».

Раньше я не очень понимал смысл этих слов. Пока не пообщался вплотную с депутатом Боровым.

Согласитесь, одна японская аудиокассета — не столь уж большая цена за такую науку.

Жаль только, что кассеты не страхуют. Пусть даже не на 43 тысячи долларов США…


* * *

Внимание террористов не обошло стороной практически никого из крупных политиков. Одни (Кеннеди, Рабин, Ганди) отправились в мир иной. Другие (Ленин, Рейган, Брежнев) к великой радости народов выжили. Третьи…

Третьи же отойти к праотцам не могли по определению, поскольку сами эти покушения и организовывали. Делалось это по разным причинам. Кто-то, например, желал получить повод для репрессий. Кому-то требовалось дозаправиться известностью…

Задачка на сообразительность: к какой из трех вышеназванных групп можно отнести Константина Борового?

Нам кажется, мы лично знаем…

Ответы можете присылать по адресу: Москва, Охотный Ряд, д. 1, Государственная дума, депутату Боровому К.Н.

Дело № 5

ТАЙНЫ СПЕЦСЛУЖБ

Нет в России организации более таинственной и загадочной, чем та, которая ещё недавно носила аббревиатуру из трех, знакомых всему миру, букв — КГБ.

Неважно, что ведомства с таким названием более не существует: по инерции почтительный ужас переносится и на правопреемников единой Лубянки, коих насчитывается сегодня уже целых шесть единиц.

Мне кажется, КГБ (как и ФСБ) в российском восприятии сродни масонскому или какому-то иному тайному ордену. Никто толком не понимает, чем этот орден занимается, но все точно знают, что он всемогущ и всевластен. Этакий симптом отрицательного обаяния, флера секретности, ведь ничто не привлекает так, как запретные плоды.

Лубянка в журналистском изображении переживала несколько этапов. От поголовного восхищения в 30-е до лакированности седовласых майоров прониных в 60-е. Одно время об органах писать вообще что-либо было запрещено. Потом, при Андропове, начала работать целая индустрия чекистской пропаганды, главным принципом которой было отсутствие всякой правдоподобности и конкретики.

А потом, как водится на Руси, фигуры идолов побросали в Днепр, вздернули на тросу железного Феликса, и бичевание КГБ стало признаком хорошего вкуса… Как будто топор в руках палача сам виноват в том, что вручили его не плотнику или мяснику…

Писать о работе спецслужб нелегко, потому что невозможно это делать, не понимая чекистской ментальности. Потому что, в отличие, скажем, от милиции, где все понятно и просто, в коридорах Лубянки царят интриги, повальное недоверие и прочие атрибуты мадридского двора…

У журналиста, взявшегося за эту тему, не должно быть ни предвзятого пессимизма, ни восторженного романтизма. Он должен понимать, что вступает на минное поле, где, как известно, время от времени случаются взрывы. И ещё заранее приготовиться к тому, что очень скоро на него начнут косо смотреть коллеги и разглядывать погоны под его пиджаком. Ведь нет в России организации более загадочной и таинственной, чем та, что ещё недавно носила название из трех, известных всему миру, букв…

11.07.1999

ГЕНЕРАЛ ИЗ ШТРАФБАТА

Я долго не мог понять, на кого он похож. Разговаривая с ним, наблюдая, как он беседует с другими, я постоянно ловил себя на мысли, что кого-то он мне напоминает.

Только теперь я понял кого — тюленя.

Такой же огромный, неуклюжий. В мой «форд» он втискивался в три приема. Вылезал — согнувшись в три погибели. Я отодвигал сиденье как можно дальше, но это не спасало: правой рукой он держался за поручень, левой придерживал неизменную шапку-пирожок, оставшуюся ещё со времен Политбюро.

— Эх, — вздыхал он. — Вот раньше у меня была «чайка»…

— Удобнее?

— Просторнее…

Он и говорил, и жестикулировал, и двигался невозмутимо, с достоинством. Немигающе смотрел сквозь толстые линзы очков, и под этим взглядом становилось как-то не по себе.

Но когда он снимал очки, сходство с неуклюжим тюленем моментально исчезало. Как и у всех близоруких людей, без очков выражение лица его совершенно менялось. Появлялось что-то трогательное, беззащитное. Из сурового немногословного генерала, чей портрет мы носили на демонстрациях, он превращался в обычного старика. Который, кстати, совершенно был не похож на того, другого, с портрета.

И когда смеялся, он тоже переставал походить на свой портрет. Морщины на высоком лбу собирались в нотную линейку. Обнажались крепкие желтые резцы. Он покряхтывал, крутил головой, словно пловец, в уши которому попала вода.

И обязательно расстегивал верхнюю пуговицу на рубашке…


* * *

Несколько лет подряд я уговаривал бывшего председателя КГБ СССР Виктора Михайловича Чебрикова дать мне интервью.

Регулярно, раз в месяц, звонил ему домой и каждый раз слышал одно:

— Давайте чуть-чуть обождем. Позвоните через месяц.

Так продолжалось до декабря 96-го.

Ко дню чекиста, переименованному по воле президента в День работника органов безопасности, я решил сделать мини-интервью со всеми экс-председателями и директорами. Согласились все. Даже престарелый Виталий Федорчук, которого, в пику Андропову, Брежнев поставил командовать КГБ весной 82-го, о чем чекисты до сих пор вспоминают с ужасом.

(Справедливости ради скажу, что интервью у Федорчука пришлось брать по телефону. В назначенное время я приехал в четырехэтажный дом на улице Косыгина, позвонил снизу. Ко мне спустилась внучка Федорчука:

— Знаете, после разговора с вами дедушка не спал всю ночь, волновался. А утром мы увезли его в госпиталь. Он ведь никогда не встречался с журналистами!

Только неделю спустя я нашел генерала по телефону.)

Лишь Чебриков продолжал тянуть. Нет, он не отказывался, но всякий раз просил перезвонить — «я себя неважно чувствую, жена тоже прихварывает».

До 20 декабря оставалось всего несколько дней. Выхода не было, и тогда я обратился за помощью к Николаю Ковалеву, директору ФСБ.

Звоню через день. В трубке совсем другой голос:

— Да-да, товарищи со мной уже связывались. Записывайте.

— Что записывать, Виктор Михайлович?

— Как что?! Торжественное обращение к сотрудникам ФСБ. Меня ведь попросили сказать несколько слов для чекистов.

Я пытался спорить. Втолковывал, что мне нужно не обращение, а интервью. Чебриков был непреклонен. До этого за всю свою жизнь он дал только два интервью и общение с журналистами строил по принципам, изложенным в ленинской работе о партийной печати. Первое интервью называлось — «Перестройка и работа чекистов», второе — «Обновляя национальную политику».

Обращение Чебрикова я опубликовал в полном объеме. В конце концов характеризовало оно Виктора Михайловича не хуже любого интервью.

Вот этот текст:

«Поздравляю всех сотрудников контрразведки Российской Федерации с праздником. Желаю утверждения здоровой, деловой и морально чистой атмосферы, высокой правовой культуры, законопослушности, высокого профессионализма и ответственности за порученное дело…»


* * *

Прошло ещё несколько лет. Мои звонки к Чебрикову стали уже неким обязательным ритуалом. Раз в месяц я слышал глуховатый голос:

— Давайте чуть-чуть обождем. Не время пока.

До сих пор не могу поверить, что однажды Чебриков сменил гнев на милость. Правда, каких трудов это стоило! Скольких соратников генерала упросил я похлопотать за меня!

Стояла осень. Чебриков вышел из подъезда кирпичного цековского дома на Сивцевом Вражке. На голове — шапка-пирожок. Тяжелое драповое пальто. В руках — старомодный дипломат.

Особенно меня поразила тяжесть пальто. Килограммов десять, не меньше. Я спросил:

— Как же вы его носите?

— Привычка, — ответил Чебриков.

Я предупредительно распахнул дверь, копируя виденных в кино ординарцев.

— Разрешите ехать, товарищ генерал?

Он кивнул.

Машину я вел нарочито медленно, — заранее сбрасывал скорость, мягко притормаживал. Осознание того, что рядом сидит историческая личность, невольно дисциплинировало.

«Эх, было бы это лет пятнадцать назад», — думал я. И, стоя на перекрестках, с чувством тайного превосходства оглядывал соседние машины. Увы, Чебрикова никто не узнавал и гордости моей оценить не мог.

«Ладно, — решил я, — В конце концов, так даже лучше».

Ощущение тайны, как мне казалось, ещё сильнее объединяло нас. Наверное, в этом заключалась суть и его профессии: тебе доверено то, о чем никто не знает и никогда не узнает.

— У меня есть удостоверение ФСБ, Барсуков выдал, — заранее предупредил Чебриков. И специально полез в дипломат за «ксивой». «Консультант Управления делами ФСБ России», — было написано там. Орденские планки тянулись до самого низа фотографии. Думаю, несколько рядов колодок в удостоверение не вместились.

В редакционном кабинете два часа Чебриков рассказывал о себе. О войне. О работе на металлургическом заводе. О Днепропетровском обкоме. О КГБ. Об Андропове.

Диктофон он включать запретил. Записывать за ним — тоже.

— Это первая встреча, притирочная. Может, я ещё откажусь.

Не отказался. Хотя и пытался.

— Ну как рассказать все? Пожил, слава богу. Да и ни к чему это. Для кого? Скажут еще: вот, рисуется.

Впоследствии встречались мы с ним раз пять или шесть. Я заезжал за ним на машине, вез на Лубянку. В Центре общественных связей ФСБ нам выделили кабинет.

Всякий раз Чебриков входил в желтое здание, где проработал 22 года, по-хозяйски, словно он все ещё — председатель КГБ.

— Здравствуйте, товарищи, — приветствовал прапорщиков у дверей. — Как настроение?

Ничего не поделаешь: партийно-покровительственный стиль въелся в него слишком глубоко.

Помню, к нам в комнату зашел поздороваться замначальника ЦОСа.

— Так, — властно изрек Чебриков. — При мне служил?

— Служил, Виктор Михайлович.

— Где?

— В кадрах.

— Нормально. Я кадры курировал… Садись.

Пожалуй, ни одно другое интервью не доставалось мне так тяжело. Чебриков говорил заскорузлым, официальным языком. Предпочитал выражения, типа «хочется отметить», «большой вклад», «была проделана значительная работа».

При этом о самом интересном — о КГБ — рассказывал крайне скупо. Перебивать себя не давал. Ответ на каждый вопрос занимал у него минимум минут двадцать.

Одна встреча вообще прошла впустую. Часа два он сидел перед диктофоном и крутил головой.

— Подожди, не включай. Дай собраться с мыслями.

Хотелось бросить все, но я сдерживался, понимая, что потом никогда себе этого не прощу. Делал вид, что внимательно слушаю, и думал о своем — пленка в диктофоне все равно крутилась.

Но на четвертой встрече он неожиданно сказал:

— Я вижу, ты скучаешь. Запомни: хороший журналист должен быть терпеливым.

Странно. Мне казалось, он не замечает моей скуки…


* * *

Мне трудно судить, каким он был председателем КГБ. Говорят о нем разное. И хорошее, и плохое. Что, впрочем, свойственно для людей неординарных.

Вполне возможно, он сыграл не самую лучшую роль в нашей истории. Диссиденты, отказники, тотальный контроль. Вполне возможно…

Но я познакомился уже не с председателем КГБ. Не с членом Политбюро и даже не с секретарем ЦК КПСС. С обычным стариком. Немного вздорным, тяжелым, властным. Но интересным и сильным.

Хотя не таким уж стариком он и был. После нашего визита в ФСБ Чебриков обратился к буфетчице:

— Дайте чего-нибудь выпить.

— Выпить?! Минералки, колы?

— Выпить! Водка у вас есть?

Удивленная официантка поставила перед ним бутылку «Праздничной». Я попытался налить ему чуть-чуть, но он отвел мою руку.

— Сам!

И разом бухнул себе полстакана. Поднял, посмотрел на свет.

— Будем!

Кадык заходил на старой морщинистой шее. Он выпил залпом, отломил кусочек сырокопченой колбасы и, глядя на мое обалдевшее лицо, изрек:

— Не волнуйся. Я свою меру знаю. Еще по чуть-чуть и — домой, к жене.

Двести граммов стали с тех пор неизменным спутником наших встреч…

Старая школа. Уже одно это заставляло относиться к нему с уважением. Он никогда не жаловался на здоровье, хотя тяжело и мучительно болел. Один осколок остался в нем навсегда.

И о войне Чебриков рассказывал буднично, без патетики и героики. Впрочем, — это я знаю наверняка — те, кто воевал по-настоящему, не любят говорить о войне.

Чебриков ушел на фронт в 41-м, с первого курса Днепропетровского металлургического института. С их курса домой вернулось потом только двое.

Ускоренный выпуск Житомирского пехотного училища. Первая должность — командир взвода 82-миллиметровых минометов. Смертник, по сути. На передовой долго не живут.

Но судьба почему-то хранила его. Два тяжелых ранения, одно легкое, контузия.

— Лежали мы с бойцами под деревом, отдыхали. Немцы ударили из дальнобойного орудия, попали прямо в дерево. Все семеро — насмерть, я живой.

Или другой случай:

— Рядом с окопом упала авиабомба. Я услышал свист, бросился на землю — сверху старшина. Поднимаюсь — вижу, весь в крови. Что такое? У меня ни царапины, старшине срезало половину туловища.

А весной 44-го, когда он напоролся на противотанковую мину, однополчане решили, что он уже труп. «Мы никогда не думали, что ты останешься жив», — скажут они потом.

Чебриков был человеком фартовым. Верил в удачу. И удача никогда его не подводила, хотя от смерти он не бегал.

Воевал под Сталинградом, на Воронежском фронте, на Курской дуге. Освобождал Харьков, форсировал Днепр. Победу встретил в Чехословакии. Уже майором.

Я спросил его: страшно было?

Он долго думал:

— Страшно. По старому уставу, командир должен был вставать первым, вести бойцов в атаку. Я не мог отсиживаться. Но и не держало меня ничто. Жены, детей — нет. Родители далеко.

С войны он принес ордена Красного Знамени и Александра Невского, медаль «За отвагу». Фронтовики знают цену этим наградам.

Впрочем, был в его биографии и эпизод, писать о котором он категорически запрещал. В середине войны Чебриков попал в штрафроту.

Он обходил посты, увидел у кого-то из солдат трофейный пистолет. Взял в руки, повертел, а пистолет оказался неисправным. Случайным выстрелом тяжело ранило офицера.

— У штрафника было только три пути. Первый — погибнуть. Второй — совершить подвиг. Третий, самый нереальный, — выжить.

Чебриков выбрал второй путь. Из разведки он привел «языка»: ночью по-пластунски дополз до вражеского окопа, оглушил немца. Судимость была снята.

Я долго уговаривал его, чтобы он разрешил написать о штрафроте.

— Ты не понимаешь политического момента, — набрасывался он. — Сразу скажут: вот, все они в КГБ такие, преступники.

Он вообще запрещал писать о многих вещах, в которых я лично не видел ничего крамольного. Например, о том, что в детстве он был огненно-рыжим и его били все окрестные мальчишки. Отец научил его драться. «Главное — первым делом бить в нос, чтобы сразу пошла кровь».

— Рыжие — они добрые, — уверял он. — А посмотри, как к рыжим относятся: частушки поют, песни.

— А как же Чубайс?

— Чубайс — он взрослый рыжий, — сердился Чебриков. — Он школы не прошел, не воевал, а цветами торговал.

Огромных трудов стоило убедить его оставить в газетном интервью кусок про то, как в детстве на стройке на него упала тележка и от страха он потерял дар речи. Только мычал.

— Ни к чему это все, не надо из меня героя делать. Одно дело — служба, товарищи. Другое — я.

Отказывался он говорить о делах КГБ, если касались они бывших республик.

— Не стоит нам лезть в политику. Это уже другие страны.

И про то, что отец его, машинист, дослужившийся до главного инженера завода, был в 38-м исключен из партии, он тоже писать не разрешал.

Сам Чебриков вступил в партию на фронте, при форсировании Днепра. Все было, как в патриотических книжках: «Если погибну — прошу считать меня коммунистом».

За одним лишь исключением: это происходило на самом деле…


* * *

Наверное, он искренне верил в коммунистическую идею. Даже не верил, нет. Это было чем-то неосознанным, догмой, усвоенной с детства, вдолбленной за шестнадцать лет работы в обкоме и горкоме.

О том времени Чебриков рассказывал с гордостью, рапортовал о достижениях и трудовых победах, словно на дворе стоял не конец 90-х, а начало 60-х. Даже принес как-то афишу: «ЦПКиО им. Шевченко. Доклад секретаря горкома тов. Чебрикова „Задачи трудящихся города по выполнению решений XXII съезда КПСС“. После доклада — эстрадный концерт и демонстрация документальных фильмов».

Как и Андропов, верность которому и поклонение Чебриков сохранил навсегда, он не был профессиональным чекистом. Администратором, посланным партией на руководство органами.

Многое из того, что происходило сегодня, Чебриков понять не мог.

— Как сейчас руководят ФСБ? — удивлялся он. — Денег нет, руководство не ценит. То ли дело раньше. Здание наше обветшало, состояние аварийное. Прихожу к Тихонову (Предсовмина. — А.Х.), прошу: выделите средства на ремонт. Сразу вписывают нужную сумму в бюджет, и все.

Тем не менее — вот она большевистская закалка — на нынешний беспредел Чебриков пытался закрывать глаза.

— Надо помогать сегодняшним чекистам, чем можно. Главное — сохранить базу.

Хотя прекрасно осознавал, что сохранять-то уже практически и нечего.

Особенно возмутила его история, когда сотрудники УРПО ФСБ попытались оболгать свое руководство, заявив, что им была дана команда убить Березовского.

— Ты смотри, что делают! Это ж какой удар по престижу! Попробовали бы при мне что-то такое! Провокаторы!

Это — «попробовали бы при мне» — он повторял часто. Однажды речь зашла о гендиректоре ФАПСИ Старовойтове, герое моих публикаций.

— Никогда бы не подумал, — сокрушался Чебриков. — Такой тихий, вежливый. А вот поди ж ты…

Крушение веры было для него процессом болезненным. Он никогда в этом не признавался, но я-то чувствовал. Как чувствовал и его одиночество.

Наверное, это страшно: оказаться ненужным… Нет, у него была семья — жена, бывшая одноклассница Зинаида Моисеевна, с которой он прожил 52 года, дочка, внучка-школьница.

Периодически его приглашали на всякие лубянские мероприятия. Пару раз он встречался с директорами — Барсуковым, Ковалевым, Путиным. Ему хотелось верить, что они обращались к глубинам его опыта, в действительности же это было элементарной данью уважения старому председателю.

Я о другом: когда вчера твое имя заставляло трепетать, немигающий взгляд из-под очков вгонял людей в дрожь, а сегодня ты оказался никому не нужен — это самое тяжелое, что может случиться с людьми из его породы.

Всю жизнь он работал, командовал, руководил. Он привык говорить негромко, зная, что его все равно услышат.

Старость стала для него испытанием гораздо более тяжелым, чем даже война…


* * *

Мне почему-то казалось, что он — вечен. Человек из другого измерения, из другого времени.

То, что стало для нас историей, было для него днем сегодняшним. Он жил как бы в двух пространствах: мыслями — в прошлом, телом — в настоящем.

Его эпоха умерла, превратившись в историю. Вместе с ней умер и член Политбюро, Герой, генерал, лауреат. Остался просто старик.

Мы привыкли, что вожди той поры расставались с властью только одним путем: когда их гроб выставляли в Колонном зале Дома союзов. И странно было видеть рядом с собой соратника Андропова. Подчиненного Брежнева и Черненко. Коллегу Цвигуна.

Все равно что представить, будто Берия или Дзержинский до сих пор живы…

Помню, как-то Чебриков заговорил о смерти. Что-то вроде того, что смерти он не боится, чувствует, что скоро умрет.