В десять часов за шницелем и мозельским вином у меня возникла мысль о доме и постели, хотя я и понимал, что это опасно. Люди “Феникса” могли явиться туда в любую минуту, но если бы я вообще покинул “Центральную”, Октобер был бы встревожен. До поры до времени мне следовало демонстративно делать вид, что я готов к встрече с ним, а дальше уже действовать, исходя из обстановки. Еще день (но не больше) Октоберу следует считать, что все идет в соответствии с разработанным им планом. А уж затем я внесу кое-какие коррективы и поведу дело так, как необходимо в соответствии с моим планом.
   Я сидел в дешевом ресторане, и можно было предполагать, что стены уборной здесь окажутся из стареньких досок, а не облицованные плитками. Если бы мое предположение не оправдалось, пришлось бы искать какой-нибудь совсем плохонький бар. Однако все соответствовало моим ожиданиям, и я, сложив документ вчетверо, спрятал его в щель, не сомневаясь, что ночью тут его никто искать не будет. Потом я отправился домой, в гостиницу “Центральная”. БМВ я поставил в гараж, ключ от которого взял с собой. После пятиминутной проверки мне стало ясно, что в моем номере нет ни адских машин, ни микрофона и обыск в нем не производился. У меня возникло сильное желание позвонить в “Брюннен-бар”, телефон которого я написал Инге на салфетке, но я сдержался. Потом я задремал, и во сне передо мной летал целый рой напечатанных на машинке заглавных букв.
   На следующий день в полдень я выехал на машине из гостиницы и примерно через километр посмотрел в зеркальце, ведется ли за мной слежка. Да, действительно, за мной шла машина, на этот раз “таунус М–12” металлически-серого цвета. Она дважды проскочила за мной на желтый свет, причем водитель неоднократно включал и выключал подфарники. Я вновь приехал в тот самый парк, в котором накануне провел вторую половину дня, и опять поставил машину около беседки. Позади меня сейчас же остановился “таунус”; на всякий случай я выскочил из машины до того, как это сделает водитель “таунуса”, и принялся ожидать его.

17. Хорек

   В безлюдном парке, освещенном скудным светом зимнего дня, мы были одни. Он стоял неподвижно, давая возможность внимательно рассмотреть его. Круглое лицо, темно-карие глаза за стеклами очков, в самой простой оправе, черная велюровая шляпа. Я не сразу узнал Поля.
   – Мне нужно лишь донесение, – сказал я. – С этим могли послать Хенгеля или кого-нибудь еще.
   – Мне поручено переговорить с вами. Это следовало сделать еще два дня назад, но вы не доложили, что перебрались в гостиницу “Центральная”. Почему за вами нет наблюдения?
   Он заметил, что от гостиницы меня никто не сопровождал.
   – Я “законсервирован”.
   – За вами не ведется слежки?
   – Филер сидит в баре напротив гостиницы или, во всяком случае, сидел там вчера. – Меня самого очень беспокоило, что сегодня при выезде из гостиницы я не был взят под наблюдение.
   – Мы начинаем беспокоиться за вас, – сообщил он.
   Центр и резидентура всегда знают о работнике больше, чем он предполагает. Я знаю, когда за мной ведется наблюдение, но не всегда могу определить, делает ли это противник или меня проверяют свои. Резидентура вполне могла поручить Хенгелю, или Брэнду, или еще кому-нибудь присматривать за мной в отеле “Принц Иоганн”. Сразу же после получения просьбы показать донесение Джоунса резидентура могла поставить своего человека и у “Центральной”.
   Мысль эта вызвала у меня раздражение, и я решил испытать его.
   – Июль, август, сентябрь, – сказал я.
   – Да, об Октобере нам известно, – ответил он.
   – И давно?
   – Семь месяцев.
   До меня и Кеннета Линдсея Джоунса месяцев семь назад работу, которую я вел сейчас, пытался выполнить Чарингтон. Он погиб, и убил его, вероятно, Октобер, так же как и Джоунса, а теперь резидентура тревожилась за меня.
   – Я просил показать мне подлинник донесения.
   – Он у меня с собой.
   – Не передавайте его сейчас.
   – Нет, конечно.
   В парке по-прежнему никого не было: деревья, окружавшие нас, в зимнем воздухе казались призрачно-серыми. Но мы оба, возможно, ошибались, и от гостиницы за нами могло быть наблюдение, которое сейчас велось из-за деревьев. Если филер увидит, что Поль что-то передал мне, “Феникс” немедленно примет соответствующие меры.
   – Мне поручено Центром вручить вам сообщение и проинструктировать, – продолжал он. – Мы знаем меньше вас об Октобере и о “Фениксе”, но нам известно больше о положении вообще.
   – Резидентура может сообщить мне только то, что находит нужным, и я…
   – Попытайтесь меня понять. Мне было поручено подробно ориентировать вас на первой же встрече, но вы не проявили желания выслушать меня. Вы считали, что немецкий генеральный штаб без ведома союзников не может организовать какое-нибудь вооруженное выступление.
   – Я и сейчас так считаю.
   – Как же в таком случае вы вообще представляете себе смысл своего задания?
   – Я рядовой разведчик, заброшенный в лагерь противника, подобно тому, как хорек подбрасывается в чужой кроличий садок. Разведка – моя профессия, но это задание я согласился выполнить с особым удовольствием. Если в конце концов мне удастся найти и разоблачить Цоссена, Октобера и всю верхушку “Феникса”, я вовсе не сочту, что совершил нечто грандиозное.
   – Если вам удастся помочь разоблачить “Феникс”, – спокойно продолжал Поль, – вы спасете миллионы жизней, но почти наверняка потеряете свою. Мы понимаем это. – Он не сводил с меня темно-карих глаз. – Вы должны правильно оценивать обстановку, так как иначе не сможете хорошо выполнить задание. Мы ожидаем от вас только наилучших результатов.
   Внезапно воздух показался мне каким-то липким, а деревья в парке превратились в рощу на кладбище.
   – Вот поэтому-то мы беспокоимся о вас. Желательно, чтобы вы отнеслись к своему заданию самым серьезным образом. Если вы будете считать, что мы послали вас для получения обычной информации, ваша работа здесь, по существу, окажется бесполезной. Информация нам очень нужна, но она носит особый характер. Мы хотим знать, где находится и откуда оперирует штаб-квартира “Феникса”. В свою очередь руководство “Феникса” жаждет получить информацию о нас, и в особенности выяснить, что мы знаем об их намерениях. Руководители “Феникса” прекрасно понимают, что скорее и проще всего они могут узнать это от вас.
   Я не останавливал его – он был прав. Противники никогда раньше не обращались со мной так, как это делал Октобер. Обе его попытки заставить меня говорить – под наркозом и во время пыток Инги – осуществлялись в соответствии с обычной в подобных случаях процедурой, но вот в остальном он давал мне возможность действовать более или менее свободно.
   Нацистам, вероятно, не удалось много узнать у Чарингтона, и они ликвидировали его, прежде чем он выяснил о них что-нибудь важное. То же произошло с Джоунсом. “Феникс” пока давал мне жить, надеясь получить информацию о резидентуре.
   – Нас тревожит, – вновь заговорил Поль, – что вы не понимаете своего положения, а оно таково: на поле друг против друга в боевой готовности стоят две воюющие армии, и каждая готова перейти в наступление. Поле окутано густым туманом, и противники ничего не видят. Вы находитесь между этими армиями, на ничейной территории, и пока можете видеть только нас. Ваше задание заключается только в том, чтобы приблизиться к противнику и сообщить нам, какую позицию он занимает, что поставит нас в более выгодное положение. Повторяю, Квиллер, сейчас вы действуете на ничейной земле.
   Поль снова умолк, давая мне возможность подумать.
   Я и без него понимал, что как только смогу приблизиться к “Фениксу” и сообщить резидентуре необходимую информацию, я сыграю свою роль и, вероятно, погибну. Вряд ли мне удастся уйти живым.
   “Нет, черт возьми, – решил я, – я проберусь в штаб-квартиру “Феникса”, добуду и сообщу необходимую информацию и все же выживу!”
   Окружавшие нас деревья по-прежнему не шевелились, теперь уже напоминая кольцо надгробий.
   – Я должен ознакомиться с подлинником донесения, и только, – повторил я. – После этого перестаньте, наконец, мешать мне.
   Я вернулся в машину. Поль подошел к окну и, встав так, чтобы со стороны не было видно, что он делает, уронил конверт на сиденье. В полумраке его лицо показалось мне мрачным.
   – Не забывайте, – сказал он, – что вся наша организация готова вам помочь.
   – Еще раз прошу – не мешайте мне.
 
   Я читал “завещание” Джоунса, написанное размашистым торопливым почерком.
   “…3 декабря. Очень надоедают “хвосты”, и приходится тратить много времени, скрываясь от них. Однако мне удалось узнать кое-что о местонахождении их штаб-квартиры, и я надеюсь скоро получить подтверждение этой информации. Я попал в исключительно сложное положение и прошу пока не связываться со мной. Возможно, что я не смогу слушать передачу “Биржевого бюллетеня” и отправлять вам донесения, но это только временно. КЛД”.
   Ресторан был полон, и я, делая вид, что расправляюсь со свиной котлетой, обдумывал сообщение Джоунса.
   Джоунс явно достиг того же этапа, что сейчас я, и попросил резидентуру (так же как я час назад Поля) не мешать ему. Потом он проник в штаб-квартиру “Феникса” и тем самым подписал себе приговор.
   “…Мне удалось узнать кое-что о местонахождении их штаб-квартиры…”
   Тем самым Джоунс стал опасен для нацистов, и они расправились с ним. Несомненно, он узнал адрес штаб-квартиры “Феникса”. Я тоже там побывал, и, хотя фашисты приняли все меры, чтобы скрыть от меня адрес, мне теперь было известно, где она находится.
   Я вложил документ в конверт с уже написанным на нем адресом “Евросаунда”. Официант подал счет, я расплатился, вышел в уборную и перочинным ножом достал шифровку Ротштейна. В почтовый ящик на углу недалеко от ресторана я бросил, как обещал, конверт с донесением Джоунса. Потом быстро обошел вокруг квартала и убедился, что за мной никто не следит. После встречи с Полем я заезжал в “Центральную”, и оттуда до ресторана за мной следовала маленькая серая машина, которая сейчас стояла через пять машин от моего БМВ. Я не располагал временем, необходимым, чтобы оторваться от слежки, и не мог рисковать документом. На перекрестке стоял постовой полицейский. Я подошел к нему и показал пропуск в комиссию “Зет”, полученный от капитана Штеттнера. Вообще-то говоря, этот пропуск открывал мне доступ лишь к архиву и в технические отделы комиссии, но сейчас это значения не имело.
   – У меня есть основания полагать, что вон та машина, серая, БНЛМ–11, на другой стороне улицы – краденая. Может быть, вы проверите документы водителя?
   Мы вместе перешли улицу, но, когда поравнялись с машиной, я отстал и сел за руль. Уже отъезжая, я увидел в зеркальце, что полицейский проверяет документы у водителя БНЛМ–11.
   Для замены БМВ в прокатном бюро потребовалось не меньше получаса, но я понимал, что, пытаясь скрыться от наблюдения, я потерял бы значительно больше времени. Зато теперь я располагал другой машиной, то есть несколько замаскировался. Я не мог рисковать – при мне был важный документ, а кроме того, я, как в свое время написал Джоунс, “попал в исключительное положение”.
   Миллионы жизней, сказал Поль. Да, миллионы, но плюс одна, моя собственная. Я тоже обязан выжить, и важной персоне в Лондоне не придется, небрежно закуривая сигару, опять давать указания о посылке нового человека – теперь уже вместо меня.
   Я арендовал полугоночный “мерседес-230-СЛ” со специальным мощным мотором, о чем мои противники вряд ли могли догадаться, проехал в западном направлении, добрался до Хавеля и поставил машину на полуострове Шильдхорн. Водный пейзаж скрывала дымка, дневной свет был каким-то серым. Памятник из песчаника торчал, как палец, указующий в небо, но я лишь однажды взглянул на него, так как здесь все напоминало о кладбищах.
   Я опять принялся ломать голову над расшифровкой текста Ротштейна, применял самые различные комбинации букв и всякий раз убеждался в их бесполезности. Часа через два у меня затекли ноги, однако я все же заставил себя работать еще часок-другой, а затем вышел прогуляться. Побережье было красивым, но земля и вода выглядели какими-то безжизненными; закутанное в полумрак сосен, оно казалось идеальным пристанищем для заблудших душ. Единственным живым существом, которое я видел в течение всего полудня, была собака; она появилась откуда-то из тумана, задрала ногу у подножия памятника и убежала.
   Я приказал себе набраться терпения и вновь принялся подбирать различные комбинации. Ну а если, например, “У” принять за “Ы”, “Б” – за “Е”, “О” – за “В” и так далее? Возьмем какое-нибудь слово подлиннее: получается “еынневтсечаколз”; перевернем и прочтем – злокачественные! Подождите, подождите… Возьмем другое слово и прочтем его по этому же методу – эпидемический! Ну-ка, Солли, давай, давай!

18. Объект № 73

   У капитана Штеттнера тряслись руки.
   Я сидел перед ним, пытаясь сосредоточиться, но очень скоро убедился, что это невозможно. Штеттнера охватил такой ужас, что мне было не до раздумий. Едва пробежав начало расшифрованного текста Ротштейна, он сейчас же схватил трубку.
   – Пятнадцать, – сказал он телефонистке. Видимо, он попросил соединить его с лабораторией судебно-медицинской экспертизы, лишь там мог храниться флакон с опасным содержимым.
   – Говорит капитан Штеттнер, – сказал он в трубку, с трудом владея собой. – У вас хранится некий объект под номером 73. Вы получили распоряжение открыть его? – Штеттнер пристально смотрел на меня, и я вспомнил, как он волновался, когда к нему в кабинет явился лжеврач из “Феникса”, чтобы сделать инъекцию. – Пока нет?.. Так вот, если вы получите подобное распоряжение, предварительно свяжитесь со мной. Содержимое этого флакона весьма опасно. Примите все меры к тому, чтобы флакон был тщательно закрыт и постоянно хранился под замком. Неминуема колоссальная катастрофа, если он будет разбит.
   Штеттнер говорил еще несколько минут и все в том же духе, а когда положил на место трубку, на ней можно было видеть следы его потных пальцев. Мне пришлось еще немного подождать, пока он не прочтет сообщение, которое дрожало у него в руках.
   – Я ничего не знаю, – заговорил он наконец, – о всяких там бациллах, а вы? – Штеттнер очень напоминал ребенка, который жалобно просит успокоить его и сказать, что ночь пройдет, утром снова выглянет солнышко.
   – Не очень много.
   Штеттнер растерянно провел рукой по лицу.
   – Может быть, доктор Ротштейн был не совсем психически нормален? – спросил он, явно не ожидая, что я отвечу положительно.
   – Как можно определить в нашем сумасшедшем мире, кто нормален, а кто нет?
   Штеттнера это, конечно, не успокоило, и он сделал новую попытку:
   – А как же… с утверждением об… эпидемии? Неужели ее может вызвать содержимое маленького флакона?
   – Вполне. Вот, например, ученые Америки, России, Англии, Франции, Японии, Китая и, наверное, других стран сейчас работают над ботулотоксином, выводя и убивая соответствующие бациллы для того, чтобы найти основу противоядия. Восемь унций этого яда могут отравить население всего земного шара. Для того, чтобы бедное человечество могло жить в мире и дружбе, нам всем нужно обладать этим противоядием. Возможно, что Ротштейн также работал в этой области, но это не то, чем он наполнил флакон. Его содержимое состоит из бацилл группы, вызывающей эпидемию чумы.
   Раздался звонок телефона, и Штеттнер сейчас же отключил аппарат, чтобы я мог продолжать.
   – Существуют три формы чумы. При так называемой бубонной чуме распухают лимфатические железы, начинают нагнаиваться и превращаться в черные нарывы. При заболевании септической формой поражается кровь. Первично-легочная чума протекает еще тяжелее и значительно инфекционнее бубонной, от которой в четырнадцатом веке погибло около четверти населения тогдашней Европы; ту вспышку эпидемии англичане называли “черной смертью”. В своем сообщении доктор Ротштейн дает точное научное название ее микроба-возбудителя “Пастеурелла пестис”. Этот микроб относится к палочковидным бактериям и может выращиваться в лабораторных условиях в соответствующей микробной среде. Инфекция проникает в легкие воздушно-капельным путем; инкубационный период короток и длится всего от двух до пяти дней, то есть протекает в три раза быстрее, чем при заболевании оспой.
   Штеттнера это расстроило еще больше, и он тупо переспросил:
   – Как вы сказали, четверть населения Европы? Так много?
   – В то время – да, около двадцати пяти миллионов. – Я стал думать вслух, как на Нюрнбергском процессе, когда давал показания о Гейнрихе Цоссене. – Да, господин капитан, так много. В наше время только в нацистских лагерях смерти от фашистской чумы погибло около половины этого количества.
   Штеттнер промолчал, он думал об Аргентине и объекте № 73.
   Я продолжал:
   – Естественная сопротивляемость организма легочной чуме сейчас в Латинской Америке довольно невысока – эпидемий там уже давно не было, хотя местные очаги ее зарегистрированы в Бразилии, Перу и Уругвае. Если бы брат доктора Ротштейна в Аргентине вылил содержимое этого флакона на пол переполненного зала кино в Сан-Катарине, семьдесят тысяч бывших нацистов, проживающих там, умерли бы в течение недели.
   Штеттнер помолчал, а затем спросил:
   – Герр Квиллер… но зачем это было нужно доктору Ротштейну?
   – Гитлеровцы убили его жену.
   – Ничего не понимаю! Вы опять, должно быть, шутите.
   – Хочу надеяться, что никогда и не поймете, так как слишком молоды. Поговорите лучше со своими стариками, они-то должны понимать. За пять лет нацисты уничтожили двенадцать миллионов человек. В судах при рассмотрении дел военных преступников вы можете слышать, как они объясняют причины этого. Очень многих уничтожили лишь за то, что они принадлежали к “низшим” расам. Только и всего, ничего персонального – ни ненависти, видите ли, ни мыслей о возмездии, ни страха. Вот так: лагерь смерти, газовая камера. Понять это действительно трудно, но я лучше разбираюсь в том, какими соображениями руководствовался доктор Ротштейн. Он поклялся отомстить нацистам, и действенность его клятвы определялась тем, как сильно он любил жену и в какое отчаяние впал после ее смерти.
   Штеттнер встал и склонился надо мной – высокий, худой, молодой, все еще пытающийся понять мир, в котором родился и жил.
   – Подождите, а как же другие?! Для чумы границ нет! Вначале гибнут жители Сан-Катарины, потом всей Аргентины…
   – Да, пока не установят точного диагноза и не применят всякие сульфаниламидные препараты. Во время самосудов вместе с виновными всегда гибнут невинные, и Ротштейн это понимал.
   Штеттнер взглянул на меня ясными, но ничего не выражающими глазами, и я почувствовал, что этот полицейский начинает меня раздражать – он, видимо, не понял смысла моих ответов.
   Весь этот день проходил отвратительно, и я чувствовал, что мной овладевает подавленность. Два дня утомительной работы над расшифровкой сообщения Ротштейна не приблизили меня к “Фениксу”. Возможно, сообщение Солли не имело никакого отношения к тому, что он хотел сказать мне, у Ротштейна не было оснований делиться со мной своим намерением уничтожить население города в Южной Америке; он, безусловно, понимал, что я никогда не поддержу такую сумасшедшую затею. Неужели он сошел с ума и не видел опасности гибели населения целого континента, даже разработав для брата сложную, тщательно засекреченную систему прививок от эпидемии для спасения невинных? К выполнению моего задания это никакого отношения не имело. Если Исаак Ротштейн не был сумасшедшим, он немедленно уничтожил бы флакон.
   Повторяю, что Солли никогда не сообщил бы мне об этом. Но что же в таком случае он так стремился рассказать мне? Никаких намеков на это в расшифрованном документе не было. В нем содержались лишь подробные указания брату: о том, как следует распространять бациллы, как самому уберечься от заражения, что нужно делать в течение инкубационного периода, и так далее.
   Конечно, у меня по аналогии возникло одно, если можно сказать, параллельное предположение. Я хотел основательно подумать над ним позднее, после того, как на меня перестанет действовать патологическая боязнь Штеттнера заразиться. Очевидность подобного предположения для меня была ясна: я понял, что Солли хитрил и вел двойную игру.
   – Я вам очень признателен, герр Квиллер, – между тем продолжал Штеттнер, – и, разумеется, немедленно доложу расшифрованный текст начальству.
   Перед уходом я все же спросил:
   – А еще что-нибудь существенное вы нашли в лаборатории… что-нибудь существенное, о чем вы не сказали мне?
   – Нет, больше ничего, – удивленно ответил Штеттнер.
   – Я оказал вам услугу, господин капитан, и надеюсь на взаимность. Вы даете слово, что нашли только контейнер?
   – Да, конечно, мы взяли еще кое-какие бумаги, но вы уже видели их.
   Штеттнер не лгал. Честно говоря, я огорчился – мне не за что было ухватиться.
   Я попрощался со Штеттнером и нашел свой “мерседес” там же, где оставил, примерно за километр от комиссии “Зет”. Мне казалось, что нацисты не допускают мысли, что я рискну ездить в столь приметной машине, но теперь, как только это им станет известно, они будут следить за мной издалека, и обнаружить такое наблюдение трудно. Машину я оставил далеко, не сомневаясь, что они наблюдают за зданием комиссии “Зет” и уверены, что я должен буду туда зайти. Направляясь к машине, я не обнаружил слежки, и у меня возникло нехорошее предчувствие. Нацисты предоставляли мне уж слишком большую свободу действий, и меня это тревожило. Переход в наступление оказался более трудным, чем я предполагал, а тут еще пришлось потратить два дня на расшифровку документа Ротштейна, ничего не сообщившего мне о “Фениксе”. Состояние у меня было подавленным и могло быть еще хуже, если бы не одно обстоятельство, ставшее очевидным в течение дня, – теперь я верил Полю и тому, что он мне сообщил. Немецкий генеральный штаб вновь обладал или мог обладать возможностью начать агрессивную войну. Этот бесспорный вывод логически вытекал из того параллельного предположения, о котором речь шла выше.
   На улице уже стемнело, и мостовые блестели от дождя и растаявшего снега. Я решил рискнуть поставить “мерседес” в арендованный мною при гостинице частный гараж, надеясь, что меня никто не опознает. Если человек “Феникса” все еще дежурит в баре на углу, он, естественно, полагает, что я приеду в БМВ.
   Я дождался того, что перед светофором выстроилась очередь машин, проехал некоторое расстояние, а затем пристроился в хвост двум машинам, свернувшим в мою улочку, стараясь держаться как можно ближе к ним. Окна бара запотели, но в стекле одного из них была протерта дырочка, и я, проезжая мимо, отвернулся, а затем с выключенными подфарниками въехал во внутренний двор гостиницы. Он имел форму прямоугольника, и наполовину прикрывавшая его стеклянная крыша тянулась от гостиницы до гаража. Вести наблюдение за тем, что происходило во дворе, можно было только из окон гостиницы или из домика на другой стороне улицы; окна его находились как раз напротив ворот. За мной не велось наблюдения, когда я ставил машину в гараж, но меня могли видеть, когда я въезжал во двор.
   Возвратившись в номер, я произвел обычную проверку, но ничего подозрительного не обнаружил. Пока нацисты все еще держались от меня на расстоянии, предоставляя мне свободу действий.
   Проведя за размышлениями около часа, я смог ответить на кое-какие вопросы, хотя при этом возникли новые. Я тщательно проанализировал параллельное предположение, возникшее у меня в связи с документом Ротштейна, и решил, что оно остается в силе. После этого я почувствовал себя много лучше и даже составил следующее краткое донесение в резидентуру:
   “Дополнение к сообщению № 5.
   В контейнере, обнаруженном в лаб. Ротштейна, оказался флакон с микробами легочной чумы в сильной концентрации, а также зашифрованное сообщение для брата Ротштейна в Аргентине с подробными указаниями, как вызвать ее эпидемию в Сан-Катарине. Если вам потребуются детали, свяжитесь с капитаном Штеттнером из комиссии «Зет»”.
   Я прилег минут на десять отдохнуть, потом вспомнил, что чуть не забыл позвонить в “Брюннен-бар”.
   Линия не прослушивалась, и в баре мне сообщили, что герра Квиллера просили позвонить до полуночи по телефону “Вильмерсдорф 38-39-01”.
   Уже после второго звонка Инга взяла трубку. Ее телефон тоже не прослушивался.
   – Как ты себя чувствуешь? – спросил я.
   – Сейчас лучше.
   – Мне сообщили, что ты просила позвонить…
   – Да. Приходи ко мне – нам нужно встретиться.
   – Слишком опасно, Инга. Все может повториться сначала.