«Понял, – сказал Богдан. – Учту, отче. – Помолчал. – А что кровь?»
   Киприан улыбнулся в бороду.
   «Дебря Соловецкая мирная, – сказал он с удовольствием и гордостью. – Святитель Зосима, основатель наш, вечный пост на нее наложил. Лет за семьдесят до соловецкого сидения то было, в самом первоначале… Повелел: убоины всем живым тварям никак не вкушать, а волков, что без горячей живой крови напитаться по-настоящему не могут, с острова выдворил. Так и сказал: „Вы, волки, твари Божии, во грехе рожденные и во грехе живущие, – идите туда, на матерую землю греховную, там живите, а тут место свято, его покиньте“. И поседали волки на льдины с жалобным воем, и уплыли на матерую землю. С тех пор ни капли живой крови на светлом острове не пролилось, ни человечьей, ни даже скотской…»
   «Правда?» – спросил Богдан.
   «Конечно», – удивленно поднял брови отец Киприан: мол, ты, Фома Неверящий, как смеешь сомневаться?
   С того первого дня каждой беседы с Киприаном Богдан ждал с радостью упования. Старый ракетчик оказался прекрасным человеком и отменным собеседником. Отец Кукша знал, под чье крыло послать чадо свое.
   Вот и нынче, восстав ото сна из поставленного прямо на земляном полу гроба, Богдан, предвкушая радости братского тружения на стройке, где к тому же предстояло сызнова увидеться с архимандритом, надел очки, повернулся лицом к малой искорке горящей пред иконою лампады и, ежась в полной студеной ночи землянке, приступил к утреннему правилу. Он взял себе за обычай завершать личные ритуалы до света, чтобы, подкрепившись на восходе последними осенними ягодами, до литургии бродить по острову и смотреть, впитывать великий покой, думать – примиряться с жизнью.
   Великий Конфуций учил: «Кто добродетелен, тот не бывает одинок, у него непременно появляются соседи»[37].
   «Вот и у Феоктиста, царствие ему Небесное, появился сосед, – думал Богдан, опускаясь на колени перед таинственно мерцающей во мраке иконою. – А у меня когда появится? И кто?»
   Перед самым рассветом глухая ночная тишина, словно пелена плотная да бесцветная, прорвалась и лопнула; в пяти ли от Богдановой пустыньки, на свой лад прогоняя тьму, рассыпали, ликуя, сверкающий радужный перезвон православные колокола. А минутой позже издалека, с северного берега, с Тибета долетело мерное и медлительное рычание колоколов буддийских. И так ладно это у них вместе получалось, так радостно!
   Это значило – восток посветлел.
   …Одинокие прогулки по дремучим дебрям светлого острова были еще одним душецелебным наслаждением. В едва сочащемся сквозь кроны свете медленно занимающегося северного дня мир казался то ли подводным, то ли завороженным, то ли попросту сказочным… Редко кого встретишь, особенно в часы столь ранние; монастырь на самом-то деле – не то место, где много праздношатающихся. Когда тропки Богдана пересекали главные дороги острова, тогда – да, тогда доводилось с людьми сталкиваться и обмениваться сообразными приветствиями; но Богдан предпочитал молчать и потому выбирал тропы дикие и уединенные. Часто выходил на берег губы, усаживался на расцветший лишайником камень и долго глядел в дымчатую даль, размышляя невесть о чем – о жизни всей целиком, о чем же еще? О чем на покое ни задумайся, все получится – о жизни; потому как когда думаешь торопливо и лихорадочно о кратких делах насущных – тогда о просто жизни, о вечной и вечно изменяющейся душе своей и подумать недосуг… Вдали виднелись мелкие острова, едва ли не валуны большие, щедро кинутые рукою Создателя в прохладные светлые волны; смутными тенями угадывались на северо-востоке, за проливом Анзерская Салма, низкие берега попросторней. Чайки кричали печально, бакланы кряхтели… шипели волны на песке.
   Покой.
   Как это говорил отец Киприан?
   Без примирения с собою раскаяние лишь бесам человека сдает…
   Примирение чудилось вот-вот, за каждой мутно белеющей в сумеречном утреннем мерцании березою, за каждым безлюдным, безмолвным поворотом, за каждым крестом безымянным…
   Покой. Ни души…
   Странную пару, однако, Богдан встретил в то утро уже во второй раз, и опять – не близ главных дорог, а в самой глухомани. Совсем нежданно. Двое мужчин, постарше и помоложе, возникли вдруг впереди; неуловимо чем-то похожие, с неподвижными, как застывшими, словно из дерева вырезанными лицами – лишь глаза поблескивают в узких щелочках век. И одеты, в общем, одинаково – в поношенных долгополых теплых халатах и крепких грубых сапогах со слегка загнутыми вверх носами, в меховых шапках-треухах – третье ухо широкое, ниспадает на спину и колышется при ходьбе; степные такие шапки… Нелюдимые люди, но как-то неприветливо, отчужденно нелюдимые, без умиления. Словно озабоченные чем-то раз и навсегда. Исходило от них какое-то неуловимое напряжение. Точно и в первый раз, оба мрачновато, независимо кивнули Богдану и, ни слова не говоря, размеренным шагом протопали мимо. А старший еще и покосился так коротенько на Богдана – странно покосился. Оценивающе. Не будь дело на святых твердях Соловецких – Богдан решил бы, что подозрительно он покосился. Но в чем тут людей подозревать можно?
   А действительно, в чем?
   Когда шаги их затихли, Богдан не выдержал – обернулся. Уже не видать. Ровно вылупились из чащобы на минуту и в чащобу же сгинули вновь, без следа.
   Богдан призадумался. К монастырям эти двое явственно не имели отношения. Разве что паломничают совсем наособицу…
   Медленно он пошел вперед. Никогда Богдан не был да и не мыслил себя следопытом каким; но тут случай выдался особенный. Сделалось не до любования утешительного, взгляд прорезался пытливый и острый, точно во время деятельного расследования, взгляд так и рыскал кругом, цепко оглядывал травы и дерева. И вскоре внимательность Богдана была вознаграждена: на обочине тропы без всякой на то природной причины слегка шевелились, расправляясь, влажные хвоинки и палые листья.
   Богдан вдругорядь оглянулся по сторонам.
   Ни души.
   Даже птицы молчали. Впрочем, осень…
   Дебря Соловецкая, конечно, мирная, но – что, собственно, делать степнякам в дебре, если они здесь не молятся ни Христу, ни Будде? Табуны пасут?
   Богдан покусал губу и решительно свернул с тропинки в чащу.
   Хорошо, что почвы тут были не болотистые – гранит рядом, чуть копни; слой землицы таков, что лучше ее не тревожить, точно оберточная бумага, сойдет, и жди потом десятилетиями, когда восстановится. И вся суровая зелень, что мхи, что лиственный подлесок, что сосны вековые, из этого оберточного слоя только и произрастает. Глаза только поберечь от хлещущих веток – а так вполне проходимо. Вот мох, вот залежь палой хвои… вот выход гранитный шагов в пять, словно александрийской набережной изрядный кус каким-то чудом на светлый остров перенесся, вот…
   Вот обезображенный, беспощадно распоротый трупик лисы. Беспомощно светят зубы широко разинутых мертвых челюстей, и рыжий мех весь испачкан кровью. А глаза – открытые, остекленевшие.
   Богдан остановился, вдруг сбившись с дыхания. Машинально поправил очки.
   Кто посмел осквернить святую твердь соловецкую пролитием крови?
   И по всему видать, недавно.
   Ночью, в темноте, сюда не проберешься.
   Если только фонаря не иметь. С фонарем – почему бы не пробраться, если потребно.
   Фонаря Богдан у степняков не приметил. Впрочем, под халатами широченными, плотными что угодно можно скрыть. Хоть светильник морской, что на маяки ставят.
   А может, зверь лисичку задрал?
   Невольно задержав дыхание от чисто животного отвращения к мертвечине, Богдан наклонился было – и тут же выпрямился опять. Какой там зверь. Ножом острейшим, какие у лекарей в ходу, живот резан, не иначе. И лапа изуродована.
   Да и потом, звери здесь заклятые на кровь, отец Киприан же рассказывал. Нету на святом острове хищников.
   Кроме людей?
   Люди-то не заклятые, так надо понимать?
   Богдан в полном ошеломлении стоял над трупом беспощадно изрезанного неким извергом зверька и не знал, что думать и что делать.
   Первая кровь на острове за шесть веков…
   Или не первая?!
 
   11-й день девятого месяца,
   первица,
   день
   – Это тангуты, – сразу определил отец Киприан, когда Богдан осторожно тронул тему странных лесобродов в степных треухах. – Вэймин Кэ-ци и Вэймин Чжу-дэ. По-моему, отец и сын они. А может, братья, старший и младший… Живут в странноприимном доме на Малом Заяцком… уж давно живут. Несколько лет. На Малом-то житье дешевле, а при долгих сроках проживания для них, может, сие существенно. Катерок у них, на материк время от времени ездят по делам по своим… по тангутским каким-то. Да и на острова путь им невозбранен. С чего бы возбранять? Пусть святым воздухом напитываются… Отчего ты интересуешься ими, чадо?
   – Просто необычные они какие-то, – уклончиво ответил Богдан. – Невесть что делают здесь.
   – Это истинно так, – ответил отец Киприан, чуть кивнув, – но ведь и вреда они тоже никому не наносят, поэтому спрашивать их нарочно нам не след. Ведомо мне, что они чтут себя как последних тангутов в мировой истории. Я не силен в народоведении Центральной Азии, но помню, что тангутское государство, бывшее одно время весьма сильным и ужасным, даже грозившим какое-то время Цветущей Средине, было дочиста разгромлено беспощадным основателем монгольской державы Чингизом. Считалось, что ни единого тангута Господь не уберег. Но эти утверждают, что род их как-то уцелел, хотя и захирел без свежей крови за прошедшие века до невозможности, – а мешать свою кровь с иными народами они не хотят, берегут чистоту. Понять их можно, – отец Киприан огладил бороду, – поведи они себя иначе – растворились бы, исчезли. Вэймины же, напротив того, мечтают о возрождении государства своего в границах, предшествовавших Чингизову разгрому, хотя бы на правах если не улуса, то уезда. Мечтание предивное и, между нами, чадо, говоря, – предикое. Ведь, по их же собственным словам, их двое на весь мир осталось – какой уж тут уезд… Но челобитные князю они о том слали некое время тому назад исправно, и теперь дожидаются решительного ответа. Если александрийский князь поддержит сию мечту, дело, мол, сдвинется… а покамест, в ожидании тревожном, время тут проводят…
   – Почему же они к Фотию обратились? – с некоторым сарказмом удивился Богдан. – Где Александрия и где их Хара-Хото былой? В Сибирский улус бы челом били или прямо в Ханбалык…
   – О-о, – улыбнулся отец Киприан, – тут у них тонкий расчет психологический. Они так промеж себя положили, что, мол, Русь от монгольского нашествия изначального тоже пострадала изрядно: население проредилось едва не вполовину, границы княжеств тогдашних по земле, ровно лягушки ошпаренные, запрыгали… Потому считают, что тут их легче поймут. А уж ежели Фотий-князь мечтание их поддержит, тогда пусть сам, мол, в Ханбалык с ним выходит, его слово там весомей.
   – Очередные отделенцы? – спросил Богдан с нескрываемой неприязнью. Отец Киприан искоса глянул на него внимательным и спокойным взглядом. Чуточку, как показалось Богдану, укоризненным.
   Они неторопливо, чинно вышагивали посреди улицы, усаженной двумя рядами корявой от постоянных ветров – тут ее звали «танцующей» – березы; улица вела от монастырского пирса поперек поселка Большие Зайцы напрямки к достраиваемому планетарию. Место для душеполезного заведения отец Киприан избрал преизрядное: рядом с не так давно откопанным древнезнатцами спиральным неолитическим лабиринтом, о сути и назначении коего по сию пору спорили ученые в своих толстых журналах. Двум дивам рукотворным, с точки зрения архимандрита, место было только рядом. Тем более, по скромному мнению старого ракетчика, никак не могло быть случайным то, что древнее каменное нагромождение по форме и виду столь с галактикой схоже – а ведь схоже, просто-таки в глаза сходство бросается, стоит лишь сверху да издалека на какое-либо подобное нашему звездное колесо поглядеть, а потом – на круговидно уложенное древними мечтателями мелкокаменье; впрочем, мнения сего отец Киприан никому не навязывал и даже высказывал вслух отнюдь не часто.
   Наставал час тружения телесного, и к стройке стекались бескорыстные строители. От пролива уже гудели двигатели: невидимый за домами и березами большой водометный сампан, пройдя на всех парах вкруг святого острова, от Савватьевской северной пристани сюда, на Большой Заяцкий, причаливал к ежедневному своему пирсу: вез усердную к общей заботе кармолюбивую братию из Чанцзяосы.
   – Нет, – спокойно ответствовал отец Киприан, – без Ордуси они себя не мыслят… – И немного тише добавил: – Что, сильно ожгли тебе душу в Асланiве, чадо?
   Богдан чуть пожал плечами.
   – Много где, – ответил он.
   – Ведомо сердцу моему, – чуть помедлив, проговорил отец Киприан, – наш ты человек, не мирской. Через год ли, через десять, – а быть тебе средь монасей.
   – Стезя моя светская, – спокойно ответил Богдан.
   – Покамест – да, – спокойно согласился архимандрит. – И у меня была таковая же – ан вся вышла. Всей сутью своей ты людям помогать рвешься – а насилия не терпишь ни на волос. Но помощь мирская, так ли, иначе ли, всегда насилие. Вот в этом противуречии ты и запутаешься раньше или позже – ежели уж ныне не начал. Оно тебя сюда приведет, другого пути не будет. Путь у тебя один-единственный, мы лишь пришлецы и присельники на сей земле и подвизаемся на ней едино за истину да человеколюбие.
   То, что отец Киприан поставил Богдана с собою в ряд, явилось приятной неожиданностью. Но Богдан был уверен, что лучше всех знает себе цену и что цена та – не слишком велика.
   – Мне даже здесь порой кажется, что шумно и народу много, – признался Богдан.
   Архимандрит вновь помолчал.
   – Что ж, и так бывает, – снова согласился он. – Первоначальник наш, преподобный Савватий, такоже изнывал. На Валаамском острове в монастыре ему и то суетно было. И лишь тогда возвеселилась пустыннолюбивая душа его, когда он узнал, что есть на дальнем севере, на море студеном, необитаемый Соловецкий остров. И ведь не отпускали его ни настоятель, ни братия, любили его крепко… но не смог он преодолеть тайного влечения – и не спросясь, без благословения, лишь Богу помолившись усердно, ночью тайно покинул монастырь достославный и пошел дальше искать пустыню по нраву[38]. Вот как бывает. Куда же тебя, чадо, тогда забросит? – задумчиво, уж как бы и не к Богдану обращаясь, пробормотал Киприан.
   Богдан ничего не ответил.
   Про лису он не сказал пока отцу Киприану ни полслова. Впрочем, покамест они беседовали просто как друзья и единочаятели, отнюдь не как духовные отец и сын. А вот во время исповеди, пожалуй, надо будет беспременно…
   Хотя что говорить? В чем проблема-то? Ну мертвая лисица… Неприятно, конечно, невместно – но уголовной составляющей нет как нет.
   Уголовной нет.
   Только вот кровь на заклятой от крови земле.
   А было и еще что-то. Что-то странное, цеплявшее так легонечко… но не понять что. «Не успел сообразить, покуда один был, – теперь не соображу, покуда снова один не останусь», – это Богдан, зная себя, понимал доподлинно.
   Ладно.
   Вот и стройка. Из створа той улицы, что вела к другому, западному пирсу пристани, во главе своей братии показался и уж оттуда, издалека, просиял в сторону отца Киприана приветливой улыбкою шанцзо Хуньдурту. В длинном, до самых пят желтом одеянии он словно плыл над месивом неряшливой, в строительном мусоре, земли. Отец Киприан широко воздел в стороны руки, от души готовясь к объятиям; ровно так же развел руки и идущий ему навстречу шанцзо. Точно они целую вечность не видались.
   Обнялись по-братски.
   – Здрав буди, Хуньдурту.
   – Здравствуй, Киприан…
   Настоятели соседствующих обителей дружили, дружили давно и крепко. И на стройке старались держаться вместе. Отрадно и трогательно было видеть, как сии пастыри, каждый в сообразном своей вере одеянии, споро и с удовольствием тягали туда-сюда взвизгивающую от натуги, кидающую то вправо, то влево фонтаны желтых пахучих опилок двуручную пилу или, стоя бок о бок, а то и согнувшись в три погибели, шпаклевали срубы внешних стен… а теперь вот, наравне с рядовыми труждающимися, на высоте без малого двух десятков шагов укладывали на внешнюю сторону главного смотрового купола звукоизолирующее покрытие из синтетического волокна. Никогда, ни полусловом не заговаривали они о вопросах веры и вели себя словно мирские закадычные друзья – да и понятно почему: что проку хулить убеждения друга, не раз и не два обдуманные, давно сделавшиеся стержнем личного бытия? Но время от времени Богдан ловил грустные, сочувственные взгляды, которые Киприан бросал на Рафика, когда был уверен, что тот не заметит, – и ровно такие же взгляды, коими ровно в тех же обстоятельствах печально одаривал Киприана обычно весьма улыбчивый шанцзо. Так и чувствовалось, что каждый сочувствует другому и мыслит про себя: «Охо-хо! Погубит он, бедняга, этим буддизмом свою бессмертную душу!»; «Охо-хо! Не вырваться ему со своим православием из мучительного круга перерождений!» И похоже было, что то сострадание, который каждый из них питал к весьма вероятной посмертной судьбе друга, здесь, в мире сем, нечувствительно заставляло их быть один с другим особенно внимательными, предупредительными и, сказать-то иначе затруднительно, нежными.
   Здесь, на площади перед планетарием, уже приобретавшим вполне законченные черты, было много женщин. То подруги провожали обетников на работу, то истовые богомолки, неутомимо, как заведенные, крестясь и кланяясь, держали равнение на величаво проходящую мимо процессию… Мирские девчата – жены, а то дочки моряков и работников пристани да юные практикантки-древнезнатицы, копающие лабиринт под нечутким к их девичьим потребностям руководством сюцая археологии из Архангельска, унылого и сильно сутулого субъекта, видеть ничего не видящего, кроме обработанных камней, черепков и эрготоу, – поглядывали на иноков помоложе совершенно с иным интересом.
   – Девы гуляют, словно облака[39], – сделав плавный жест широким рукавом в сторону держащегося поодаль женского племени, с мягкой улыбкой проговорил шанцзо Хуньдурту.
   Отец Киприан усмехнулся в бороду.
   – На Святой Руси похоже говорят, да иначе, – ответил он.
   – Как? – заинтересовался буддийский настоятель.
   – Девки гуляют – и мне весело́!
   От тройки молодых женщин, смиренно стоявших у входа в бревенчатую избу, в коей располагалась местная почта с телефоном и интернетным узлом, отделилась одна и стремглав бросилась наперерез отцу Киприану:
   – Благословите, батюшка!
   Вострый носик, милые канапушки… Длинное глухое платье, накидка без вычур, косынка, плотно покрывающая власы, – все честь по чести. Отец Киприан остановился и от души, несуетно осенил женщину неторопливым крестным знамением. Востроносая земно поклонилась и, приложившись к руке настоятеля, в полном восторге брызнула к подругам обратно, выбрасывая комья земли из-под каблучков:
   – Ох и настяжала же я нынче благодати! У отца Феодора взяла, у отца Перепетуя взяла, теперь вот у самого отца Киприана взяла – а еще полдня впереди!
   Шанцзо шагал, опустив глаза, изо всех сил стараясь не улыбнуться.
   Архимандрит с каменным лицом шел дальше.
   Но мгновение спустя все же обернулся в сторону Богдана – оказывается, после встречи с другом он не запамятовал о сановнике – и сказал негромко:
   – Ведомо сердцу моему, о чем ты думаешь. Не гордись, чадо, не гордись. Вера в Господа – душе человечьей подмога великая, но одну душу на другую в человеке разом да вдруг не меняет. Ибо незачем это Господу. Ему всякая душа важна. От привычной пустой погони она не страхует, вера-то. И все же лучше пусть молодица за количеством благодати гонится, нежели за количеством суетных благ и удовольствий мира сего. А благодать – она все равно лишней не бывает…
   Покосился на шанцзо, так и не согнавшего с тонких губ едва заметной улыбки, и сам усмехнулся. Чуть покрутил головой. Сказал:
   – Хотя, конечно…
   Помолчал немного.
   – А пару седмиц, – продолжил он, совсем, видно, разоткровенничавшись, когда рядом остались только шанцзо Хуньдурту и Богдан, – еще забавнее было. Подлетает одна юница, из древнекопательниц, видать, и лихо так, с ужасом спрашивает: батюшка, а скажите, правда, что монахи не моются совсем?
   – Ну и что ты ей ответил? – удержав улыбку, спросил шанцзо.
   Отец Киприан с гордостью поглядел на него, потом на Богдана и величаво оправил бороду.
   – Я сказал: моются, и даже весьма часто и тщательно. – Он сделал чуть театральную паузу; судя по всему, он был явно доволен остроумием своего ответа юнице. – Но некоторые – подвижничают!
   И оба пастыря от души рассмеялись. Отец Киприан – громко, раскатисто, неудержимо. Шанцзо Хуньдурту – тихонько, мягко и как бы издалека.
   Пришли. Тут уж каждый знал, что делать, – не первый, слава Богу, день труждались. Соседи Богдана по столику на пароходе тоже были здесь – за исключением маленького кармаданы, который, видать, сильно был занят, входя в курс здешних дел. Веселый прибалт Юхан, ногой поддав одну из упаковок со звукоизолирующим волокном, расставленных аккуратными рядами на дощатых подмостках возле подъемника, гордо глянул на Богдана и сказал:
   – Наша!
   Задумчивый, немногословный крестьянин Павло Заговников понимающе покивал и первым взялся двинулся к приставной лестнице, по коей тем, кому выпало радовать Господа работою на куполе, надлежало взбираться к самому небу – волокнисто-серому, медленным слитным потоком текущему высоко над островами и морем.
   – А вот скажите, преждерожденный Богдан, – лукаво глядя на минфа, произнес Юхан, – вот все же никогда я не поверю, чтобы такой работник, как вы, приехал сюда просто поспасаться, как мы. Признайтесь. Все равно ведь ваши подвиги всем известны – и с наперсным крестом, и в Асланiве… И напарник ваш, ланчжун Лобо, тоже, верно, где-то рядом. Признайтесь, мы никому не скажем: вы подозреваете, что тут готовится какое-то злодеяние?
   Богдан, взявшийся уже за перекладину лестницы, чтобы тоже, вслед за Павло, взбираться наверх, на купол, вынужден был остановиться – хотя, видит Бог, именно сейчас он, напротив, постарался бы карабкаться со скоростью атакующего боевого верблюда, чтобы убежать от вот уж третий день в той или иной форме повторяемых вопросов доброго, но немного назойливого в своем простодушном чувстве юмора химика.
   Хотя, может, он и не только шутил.
   Так или иначе, бежать было невозможно: Павло завис двумя перекладинами выше, заняв всю лестницу, и отчего-то застрял, так что путь спасения оказался полностью перекрыт.
   – Злодеяние уже произошло, – подал он голос сверху и, часто моргая, поглядел вниз, на Богдана. За перекладину он держался лишь левой рукою, а правой усиленно тер глаз. – Кто-то оставил упаковочную стружку на лесах, вот теперь мне что-то в глаз попало… нет, действительно, преждерожденный Богдан, верится с трудом, что человек такого ранга, как вы, приехал сюда без какой-то задней мысли.
   Стало ясно, что стружка стружкой, глаз глазом, а он прекрасно слышал, о чем затеялся разговор тут внизу – и не утерпел поучаствовать. Может, и стружку для этого только выдумал. Человек тактичный, не захотел грубо и бесцеремонно встревать в чужую беседу, каковая и без того выглядела не совсем сообразной и чуточку отдавала пустым балагурством; а вот, под благовидным предлогом затормозив на лесенке, позволил себе.
   – Каяться я приехал, каяться… – пробормотал Богдан.
   – В чем? – искренне удивился Павло. И только потом, похоже, до него дошло, что вопрос несколько бестактен. – Ох, простите… – Он опять, будто вспомнив о своей травме, потер глаз костяшкой указательного пальца. – Я не хотел… Просто, знаете, мы на хуторе люди простые, откровенные… что на уме, то и на языке.
   – А что в глазу, то где? – спросил снизу Юхан. Павло кривовато усмехнулся, по-прежнему не в силах двинуться наверх. – В глазу брата своего соринку видишь, а в своем – бревна не замечаешь…
   – Ох замечаю, – сказал Павло. – Так как же будет, преждерожденный Богдан?
   – Что? – устало спросил Богдан.
   – Скажите нам раз и навсегда: вы тут не по долгу службы?
   – Я тут по велению души, – сказал Богдан.
   – Все! – радостно заключил Юхан. – Можем спать спокойно.
   – И не подозревать друг друга в злоумышлении ограбить монастырскую ризницу, – добавил Павло и, видать, проморгавшись наконец, браво полез наверх; его штанины заполоскали на ветру, посреди заполненного клочковатыми облаками осеннего небосвода. Богдан двинулся за ним следом.
   На полпути к верхотуре Богдан на миг остановился, благо нескладный и немного неловкий Юхан приотстал, и, поправив пальцем очки, с наслаждением оглянулся по сторонам.
   Необъятный ветер, привольно катящийся над темно-серым, в барашках, морем и островами на высоте девяти шагов, веял в лицо мягко и властно, шумел в ушах, теребил волосы. Одноэтажные валунные и бревенчатые дома поселка здесь уже не застили горизонта – весь Большой Заяцкий, плоский, безлесный, щуплый, был как на ладони; а из-за широкого пролива, мягко светя куполами соборов, темнея протяжными стенами кремля и грозными, приземистыми его башнями, вставала гранитная, хвойная громада святой тверди Соловецкой. На площади перед планетарием по-прежнему толпился народ, созерцая богоугодное строительство и воодушевляясь примером братии, без сутолоки и спешки, но споро и складно распределявшейся по местам тружений. Сердце умилялось зрелищем работного разнообразия: кто в подрясниках серых, кто в желтом, кто в обычном светском – курточки непродуваемые, синие дерюжные порты с заклепками; вроде как туристы… Хорошо! Гармония!
   Богдан уж хотел было продолжить подъем, как увидел возле крыльца почты давешнего тангута в треухе. Похоже, старшего. Пришлось снова поправить очки. Да, точно. Пожилой. По-прежнему мрачный.
   И смотрел он оттуда, снизу, прямо на Богдана – пристально и недобро.
   Во всяком случае, так Богдану показалось.
 
   11-й день девятого месяца, первица,
   вечер
   Отец Киприан и Богдан, прогуливаясь вдвоем, медленно шествовали от Трапезной палаты по мощенной булыжником площади подле Успенской церкви. Томительно и неспешно смеркалось; монотонно текущие по небу облака пропитывались темной осенней угрюмостью, обещая близкие холода и, быть может, ранние снега.
   Архимандрит от души приблизил к себе Богдана – быть может, уважая не высказанную прямо, но, вероятно, вполне понятную просьбу отца Кукши, а то и просто проникнувшись к сановнику доверием и симпатией человеческой; может статься, он впрямь уверовал, что дальний жизненный путь непременно приведет минфа в те или иные святые стены, и решил по мере сил этому поспособствовать.
   Богдан той близости был только рад. Добрый, твердый и властный старец вызывал в нем лишь уважение.
   – Хорошо работаем, споро, – говорил отец Киприан; Богдан почтительно внимал владыке. – Христа ради трудиться легко. С Божьей помощью на той седмице отделки главные завершим… Мыслю я, чадо, сени планетарные перед главным смотровым залом украсить всячески драгоценной утварью из Келарской палаты да ризницы; там за века множество красот рукодельных скопилось, недоступных люду. С Византии монастырю в свое время подарков было нескудно, да от веницейского дожа… всего и не упомнить. А тут будет случай и самим на оные полюбоваться, и людям пред очи предложить. Только, мыслю, многие из них в запустении, надо будет срочно реставраторов опытных призвать… Недавно в голову мысль пришла, еще не продумал в деталях. Честно сказать… – Он смущенно усмехнулся, огладил бороду и глянул на Богдана из-под клобука. – Честно сказать, я уж о торжествах открытия думаю. Есть некая торопливость и суетность в душе у меня, есть… грешен. Не терпится.
   – Понимаю, – сказал Богдан.
   – Что ж тебе, мирскому-то, не понять. Вы там вечно в суете обретаетесь…
   – Ну уж не вечно, – почти обиделся Богдан. – Стараемся и мы душу не опустошать, отче. Разве что поневоле, если дело того требует – да и то… Тяжелее всего, – признал он, немного подумав, – в этом смысле тем живется, кто повседневным делом занят и роздыху никакого не имеет. Предпринимателям да им подобным… Да особенно тем, кто в совместных с заморскими предпринимателями делах участвует.
   – О тех бедолагах и о тяжкой доле их молюсь ежедневно, – сурово сказал отец Киприан. – Чтоб среди второстепенного своего производства не забывали о главном.
   – Бог милостив, – кивнул Богдан. – Авось, не попустит.
   – Так вот что хочу сказать. – В голосе владыки Богдану почудилась некая нерешительность. – Есть мысль у меня заповедная… Для вящей торжественности и вящего единения желаю я на открытие пригласить старого, еще по летному училищу, друга… Дорожки наши разошлись вскоре – он по научной стезе подвизаться решил, я – по военной… но связи долго еще, лет с десяток, мы не теряли. Он-то вскорости знаменит стал, космонавт на всю Ордусь прославленный… Сейчас состарился, не у дел. Хочу я его позвать – торжественное слово сказать братии, послушникам и людям ближним. Как тебе такой план?
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента