Правда, Леля как-то отличает своих, рожденных из и для хаоса. Сколько-то лет назад, когда мы в какой-то очередной раз с нею развелись по обоюдному и страстному согласию сторон, она сказала:
   - Надоело вычитывать идиотов (она тогда литредакторствовала в нашей газетке). Ну как это понимать: "Чернобыльцы, задетые зловещим крылом четвертого реактора, достойны лучшего"? А это: "В галошах и тюбетейке на голове"? Все. Хочу замуж за бандита.
   И вышла именно за бандита. За самого натурального гангстера и организованного преступника. Хотя на вид это был современный молодой преуспевающий человек, то есть господин. Неясно, в чем преуспевающий, но что преуспевающий и что господин - ясно и видно за версту по машине и манерам. Излишне вежливый, излишне спокойный. Смотрел на Лелю нежным, возможно, влюбленным взглядом, хотя был существенно ее моложе. При знакомстве вполсилы улыбался, называл меня по имени-отчеству, поддерживал, как мог, контакт. А мог он вполне прилично. Даже обнаружил, что ему небезызвестны Кафка, Камю, Курков и кто-то еще, чуть ли не Хайдеггер. Короче, он мне понравился, и я был рад за Лелю, рад, что на сей раз она попала в хорошие мужские руки и все у нее теперь будет по-другому и хорошо, а не так, как было со мной, и, значит, со мной уже ничего, слава Богу, не возобновится никогда. Я даже позволил себе легкую издевку, мол, как же это она так лопухнулась собиралась за бандита, а вышла за какого-то кандидата филонаук, по совместительству представителя малого и среднего бизнеса?
   - Кандидата! - сказала Леля. - Ну что ты! Он самый настоящий, рафинированный, можно сказать, бандит. О его деятельности Интерпол осведомлен. Он с кабинетом министров встречается ежемесячно, и в самых элитных бандитских
   кругах - фигура уважаемая, пользующаяся, как говорится, авторитетом.
   Тогда я ей не слишком поверил. Решил, что это ее обычная шутка ради шутки и фантазии. А поверил, когда она пришла домой ночью, вся в кровищи и в синяках, растрепанная до последнего предела, почти голышом и почти босиком, то есть в колготках, но в одной туфле.
   - Они хотели, чтоб я его сдала, - буднично сказала Леля. - Они меня били, и не только. Но я не сдала. Тем более что я понятия не имею, где он и вообще - жив ли.
   - Ты не знаешь, жив твой муж или не жив?
   - Не знаю, - сказала Леля. - Я его больше месяца не видела и никаких известий о нем не имею. И сведений тоже не имею.
   И в конце концов все же выяснилось, что в живых его нет. У бандитов жизнь яркая, интересная, но короткая. И все вернулось - не мог же я оставить Лелю в таком тяжелом, безвыходном положении. Мы снова пошли в загс. Я вошел первый, Леля - за мной. Я потопал по ковру - на предмет моли, - и мы поженились. Служащая нашего районного загса сказала "а, это опять вы" и подсунула нам книгу, в которой положено расписываться, книгу, на четверть заполненную нашими автографами.
   Но этот очередной раз был, я уже и не помню, когда. То ли три года назад, то ли четыре-пять. Зато теперь я успешно переживаю совершенно новый очередной раз. В том смысле, что опять она меня выставила. И я, если честно, еще не знаю, хорошо это для меня или плохо. Я склонен думать, что хорошо. Не зря же я время от времени думал одними и теми же словами одно и то же: "Господи, как надоело, и неужели все это будет тянуться и продолжаться до смерти? Моей или Лелиной. Но скорее - моей". Правда, я никогда ничего не говорил Леле о своем отношении к нашей совместной жизни. Хотел сказать, все ей сказать. Много раз собирался. Настраивался. Готовил и учил текст. Чтобы один раз отчетливо его произнести и забыть, покончить с этим. Бывало, что я уже входил в комнату к Леле, собравшись и в полной боевой готовности, входил с окончательным намерением произнести заготовленное, но мне непременно что-нибудь мешало. Какая-нибудь назойливая нахальная моль. И я начинал ее хватать и хлопать ладонями, чтобы убить, терял решительное настроение и ничего не произносил. Мне почему-то проще было не произносить. Проще было уйти и переждать какое-то время, а потом как-нибудь незаметно вернуться. Не спрашивая согласия и разрешения. Потому что если спросить разрешения, Леля ответит - нельзя. Ответит и не заметит своего ответа.
   Она и меня самого замечает далеко не всегда, замечает какими-то периодами, не имеющими отношения ни ко мне, ни к ней, ни к нашей бурной, прерывистой, семейной жизни, протекающей по замкнутому кругу, то есть по кругу просто, потому что не замкнутый круг кругом не является. И хорошо, если Леля замечает меня для любви, но и для ненависти, и для презрения она тоже меня замечает. И для того, чтобы выставить, - это само собой, это, можно сказать, святое.
   А не говорю я всего того, что хочу сказать, не потому, что я боюсь Лелю. Или боюсь ее потерять. Я уже ничего не боюсь. С одной стороны, вообще ничего, а с
   другой - ничего, что может произойти со мной из-за Лели, ее присутствия или отсутствия в моей жизни. В моей жизни было уже и присутствие, и отсутствие Лели, и было неоднократно. До того неоднократно, что у меня развилось стойкое безразличие ко всему, хоть как-то ее касающегося и к ней относящегося. Как ни крути, а мы умудрились прожить с ней долго, очень долго, и почти все это "долго" - неординарно, а именно: в полном отсутствии любви, то есть не вообще любви, а взаимной любви. Взаимная любовь у нас была только в самом начале. Год-два. Что у нас было все остальные многие годы определению не подлежит и не поддается. Как это ни печально сознавать.
   Впрочем, иногда я теряю свою защитную безразличную форму, и Леля меня достает. Я всегда воспринимаю это как неожиданность. К счастью, потом все опять само собой устанавливается и уравновешивается, и возвращается на круги своя восвояси. Во мне уравновешивается, а Леля как раз этой уравновешенности мне и не прощает. Потому что равнодушие - это очень сильное чувство. Женщина прощает мужчине все - пьянство, измены, безделье, глупость. Не прощает только равнодушия.
   Я это знаю, мне говорил об этом друг моей молодости, а ныне главный городской нарколог и психоаналитик с богатым опытом Женя Боловин. А он врать не будет. Он вывел из запоя половину нашего мегаполиса и всякого на своем трудовом веку повидал. И он не устает повторять: "Равнодушие - это очень сильное чувство". А я добавлю - и хорошая глухая защита. У меня, например, никакой другой защиты нет. Равнодушие - моя единственная броня. Мой единственный более или менее надежный щит. Правда, равнодушие не может служить мечом, а щит без меча - это не оружие.
   И это я знаю. Но оружие мне и не нужно. Оружие нужно для войны, для нападения. Оружие для защиты - это грубая ложь, шитая белыми нитками, вранье для дураков редкостных и набитых. Оружия для защиты не бывает, как не бывает щитов для нападения. А для меня важно и имеет значение, что я, будучи безоружным, все-таки небеззащитен. Я все-таки защищен. В какой-то степени. Пусть незначительной. Но в значительной не защищен никто.
   Да, значит, скорее всего, потому, что какая-то защита у меня есть, я и не говорю ничего Леле, хоть давно созрел и готов сказать. Я боюсь своими словами разрушить свою же защиту. Поскольку слова уже пригодны для нападения и вполне могут сойти за оружие. А когда ты пускаешь оружие - любое оружие в ход, ты обязательно нападаешь, нападаешь и - открываешься. Это правило без исключения. Я не хочу открываться. Мне лучше уйти в глухую защиту и отойти. На заранее подготовленные позиции.
   Хотя никакие они не подготовленные и не позиции.
   Я, мелко трясясь в этой тесной, пропахшей бензином маршрутке, даже не знаю, что там у меня творится, в моей, выражаясь красиво, студии, а если проще, в моей малосемейной квартире всеобщей площадью двадцать один метр квадратный. Я некоторыми ухищрениями, против всех советских законов, сохранил ее когда-то за собой, не задумываясь, зачем это делаю. Или думая, мельком и подсознательно, что квартира не помешает и пригодится моим будущим детям. Но довольно скоро выяснилось, что квартира эта нужна еще мне самому и что, действуя на автопилоте подсознания, я действовал вполне разумно. И ухищрялся не напрасно.
   Я давно там не был, в своей так называемой квартире, хотя работаю рядом, в пределах прямой видимости. И холодильник там отключен. И пыли, наверное, столько, что ни войти, ни выйти и тем более не продохнуть, и моль ходит пешком по стенам и сидит парами на потолке и полу, беззастенчиво размножаясь. Но там тихо и никого нет, и стоит низкий диван-лежанка. Если лечь на него лицом вверх, будет виден потолок, серый все от той же многолетней пыли и потрескавшийся от времени, зато притягивающий взгляд и внимание. Потолок, если в него уставиться и долго
   смотреть, - завораживает и порождает отсутствие каких бы то ни было мыслей. Именно это отсутствие мне и нужно, именно оно сейчас необходимо. Только взбрызнуть жилплощадь какой-нибудь гадостью, "Антимолью" - там, на подоконнике, стоит, кажется, флакон - и можно как-нибудь жить. Переждать. Расслабиться.
   В этом моем малосемейном доме не только моя квартира в таком состоянии стоит пустая. В последние годы квартиры стали постепенно, но довольно быстро пустеть. А их жильцы куда-то исчезать. Это общее явление, касающееся всех домов прежней типовой постройки. Раньше, совсем еще недавно, квартир остро не хватало, и многие люди десятилетиями стояли в очереди на жилье, живя в стесненных и, как тогда говорили, нечеловеческих условиях. И до многих из этих многих очередь не доходила. А сейчас, значит, мало того, что квартиры первых этажей превратились в магазины, парикмахерские, аптеки и склады, так еще и на других этажах они пустуют, и никто в них не живет и не собирается жить даже временно. Наверно, и правда, население страны, вымирая и разбегаясь, сокращается существенно, и проблема жилья, тот самый вечный жилищный вопрос, решается самостоятельно, без каких-либо целенаправленных усилий со стороны строительных организаций.
   Я думаю об этом, глядя на черный Днепр, который не начал еще светлеть. И не начнет, пока не начнет светлеть небо над ним. Но думаю я параллельно и о другом. Я пытаюсь ответить на вопрос, на который ответить нельзя. Вернее, можно ответить как угодно. А можно не отвечать вовсе - забыть, и вся, так сказать, недолга. Вопрос такой: связан ли мой недавний сон с тем, что произошло наяву, или не связан? И вообще что он может означать, этот сон, или мои сны не означают ничего?
   Мне приснился котенок. Совсем маленький и еще грудной. Он душераздирающе, в истерике, мяукал, просто кричал, из последних сил, до хрипа. Так животные детеныши кричат только от голода - когда терпеть его уже невозможно, и от
   страха - когда теряют мать и не могут ее найти. А я наклонился и погладил его пальцем. Это было все, что я мог для него сделать. Еды у меня не было. И котенок, не прекращая кричать, пошел за мной на шатких пушистых лапах, и мы пришли на остановку трамвая, и он прыгнул изо всех сил следом за мной на ступеньку, долетел до нее, вцепился когтями, подтянулся и влез всеми четырьмя. Я попытался не пустить котенка, думая "вдруг у него есть хоть какой-нибудь хозяин, а он уедет в трамвае и никогда не сможет вернуться обратно". Поэтому я спустил котенка с площадки на землю, а он запрыгнул опять и опять влез на ступеньку, и проскочил мимо меня внутрь, в салон, и забился под пластиковое сиденье, и умолк. И я ехал в этом трамвае, на сиденье, под которым сидел котенок, и думал, что мне с ним делать, оставить - а значит, бросить здесь, в вагоне, отвезти его обратно или забрать с собой. Я думал и не мог ничего решить, а трамвай шел, и моя остановка все приближалась и приближалась.
   Какие-то параллели с действительностью в этом сне при большом желании просматривались. Конечно, не прямые, а слегка искривленные и почти притянутые за уши. Но что из этого следовало и как нужно толковать мой сон, и нужно ли его толковать, я не имел понятия. К тому же не мог для себя выяснить, почему именно этот сон мне запомнился. Обычно-то я сны забываю на корню. Просыпаюсь с ощущением, что мне что-то снилось, а что - забываю моментально, как только открываю глаза и ощущаю себя проснувшимся. Или, бывает, проснусь от ужаса. И понимаю, что ужас есть, причины ужаса нет. Она исчезла во сне - закончившемся и в один миг забытом. Оставив только ужас, лишенный причины, ужас как таковой - что еще ужаснее. Одно в этом ужасе хорошо: проходит быстро. Буквально три-четыре глубоких вдоха, и нет его.
   А котенка я после пробуждения не забыл. И не только котенка. Я не забыл подробности сна. Например, мне было точно известно, что котенок этот не Тишка и не похож на Тишку, и я во сне помнил, что Тишки, сорвавшегося с девятого этажа, давно уже нет в живых. Проснувшись, я даже не сразу определил - все это мне приснилось или случилось на самом деле. Я даже осмотрелся. Поискал котенка глазами. И опять вспомнил, как я снял его с площадки на землю и как он снова упрямо залез в трамвай. А вот взял я его с собой или, оставив в вагоне, ушел, этого в моем сне не было. Сон оборвался раньше. Как и положено по законам жанра - на самом интересном месте, посреди сюжета. Наверно, это взял - не взял не имело определяющего значения. Наверно, сон мне снился не для того. Но вообще никто не знает, для чего снятся сны. И почему одни люди смотрят их каждую ночь, а другие лишены этого удовольствия и не представляют, что это такое. У меня есть знакомые - муж и жена. Так мужу ни разу в жизни ничего не снилось, зато жена такие сны видит! Когда она ложится спать, муж говорит: "Лерка легла кино смотреть".
   А почему сны снятся такие, а не другие, почему то запоминаются, то забываются? Об этом не у кого спросить. Сон разума, он и есть сон разума, и рождает этот сон, как известно, чудовищ. Особенно когда в сон погружается не один отдельный человек, а вся страна, нависающая над тобой. Россия во сне ничем не лучше России в огне.
   Почему мне пришла на ум Россия, конечно, не очень понятно. Поскольку я-то живу на Украине и меня это место жительства так или иначе устраивает и удовлетворяет. Во всяком случае - пока. Видимо, дело в языке, в том, что я говорю, думаю, пишу, брежу по-русски, и самые идиотские сны - слава Богу, я их запоминаю редко - мне снятся на русском языке. Поэтому понятно воздействие на мои мозги самой всевозможной русскости, поэтому и написалось само собой слово "Россия", невзирая на то, что окружает меня другая (к сожалению, недостаточно другая) страна.
   Нет, вообще-то довольно долго можно жить, не обращая внимания на то, что творится вокруг, в стране и за ее пределами. Жить своей приватной жизнью, получая от нее все - как горести, так и радости в комплекте - и ни с кем не делясь. Но постепенно окружающая среда сгущается, тяжелеет, в ней накапливается что-то такое, неясное, но очень реальное - и все это начинает на тебя со всех сторон давить. И ты чувствуешь на себе давление воздуха, людей, зданий и сооружений. Чувствуешь и понимаешь, что избавиться от него, его избежать, невозможно, понимаешь, что законы физики непоколебимы и вечны. И ты начинаешь как-то приспосабливаться, приноравливаться к этому неизбежному давлению, начинаешь под ним обустраивать свою жизнь, чувствуя телом и сознавая умом, что давление увеличивается и не сегодня завтра может раздавить все, тобою и другими построенное, и оно - построенное - рухнет и завалится, и ты останешься ни с чем под обломками, в импровизированной нерукотворной могиле. Другие, само собой, тоже там останутся, но кому легче от того, что могила не твоя личная, а братская? Да, братская, хотя попадают в братские могилы никакие не братья, а иногда и натуральные враги, но, попав в братскую могилу, они автоматически становятся братьями навек. Не зря же братские могилы бывают, а вражеских не бывает.
   И еще одно ты понимаешь. Что чем дольше страна будет спать, тем лучше. И для нее лучше, и для тебя, и для всех. Так хоть давление накапливается постепенно и медленно, и чудовищ в своем сне страна рождает сонных, в зевоте, и не слишком свирепых. А вот если она вспрянет ото сна - что будет тогда? Опять знак вопроса. Лучше и не думать. С возрастом их, этих горбатых знаков, возникает все больше, и ты движешься от обилия восклицательных знаков к обилию вопросительных. Причем время заменяет их - восклицательные на вопросительные, - ему мало того, что вопросительных знаков становится все больше, ему нужно еще, чтобы восклицательных становилось все меньше. А меньше вроде и некуда, чисто арифметически. Или это только вроде? Опять знак вопроса...
   Интересно, у этих людей, едущих со мной в маршрутке и досыпающих сидя то, что недоспали лежа, у них тоже полно этих знаков? А может, их тоже выставили? И они тоже едут в какие-нибудь свои убежища или к своим знакомым мужчинам и женщинам, у которых можно пожить и переждать. Не важно, что переждать. Все. Что бы ни пришлось.
   Да, наверно, хорошо иметь такую близкую доступную женщину со своим доступным жилищем. Я давно думаю о том, что для меня это было бы не просто хорошо, а очень хорошо и желательно. Но стоит мне познакомиться с женщиной, которая мне нравится и годится, как начинаются какие-нибудь неприятности. От смешных до не очень. Назавтра после одного такого многообещающего знакомства, когда я подумал: "Вот кто мне нужен для полного счастья, вот с кем я смогу избавиться от Лели и нейтрализовать ее пагубное влияние", - на носу у меня вздулся фиолетовый, непомерных размеров прыщ, вернее, фурункул. Он вздулся на самом кончике моего носа. А так как носом меня Бог и природа не обидели, то вид я имел - прохожие дети указывали на мой нос пальцами и спрашивали у мам, зачем дяде на лице такая загогулина - чтобы мы его боялись и хорошо себя вели? Не то что к женщине при наличии такого гипертрофированного носа, на улицу под покровом ночи выйти не тянуло.
   И прыщ - это можно считать курьезом, шуткой все той же самой природы. Прыщ все-таки рассосался и исчез с лица, оставив по себе лишь небольшое фиолетовое затвердение и эти воспоминания. Случались неприятности и посерьезнее. И если бы они случались со мной и ни с кем больше, так можно было бы как-то с ними мириться и переживать их своими силами, но они случались и с моими близкими. Когда у человека есть близкие, это, конечно, неплохо. Если с ними ничего не случается.
   Так вот, в один из нелучших наших с Лелей периодов я не выдержал жизни наедине с собой и завел себе любовницу. И моя мама тут же сломала себе шейку бедра. Как потом выяснилось, произошло это с ней именно в то время, когда мы были в постели. И это еще не самое страшное, что случилось с моими близкими в период моих попыток обойтись в жизни без Лели и начать жить как-нибудь поспокойнее и более предсказуемо, что ли. Мама пролежала несколько месяцев, но все-таки выздоровела, нога у нее, вопреки ожиданиям врачей и их предсказаниям, срослась, и она ходит теперь, как ходила всегда, будто и не было у нее того тяжелого перелома и тех месяцев. Самое страшное случилось не с мамой. Мама только сообщила мне о случившемся. О чем я всегда вспоминаю с тоской. И всегда неожиданно. И как только я это вспоминаю, у меня исчезает желание не то что жить по-другому, у меня вообще все желания притупляются, остается только биологическое ощущение жизни, а больше никаких ощущений не остается. И здесь тот случай, когда я, говоря громко и пафосно (но искренне), многое отдал бы за то, чтобы произошедшее со мной впервые не произошло вообще никогда. Здесь я согласился бы, чтоб первого раза не было. И не нужна мне такая острота чувств и такие впечатления, провалиться бы им.
   Я, конечно, опять говорю о Леле. О том, как она выставила меня в самый первый раз. И о том, что все отдал бы за то, чтобы этот первый раз пропустить, изъять из прошлого и, естественно, из настоящего. К тому, что меня можно взять и выставить, я тогда еще не привык и не был к этому подготовлен морально. Я просто не подозревал, что такое возможно. А Леля мне показала, что возможно, и очень легко. И я, оскорбленный и злой, ушел, думая, что в такой ситуации нужно уходить один раз, если ты мужчина, а не тряпка какая-нибудь. Естественно, в те годы я еще причислял себя к мужчинам, а не к тряпкам. Идти у меня было куда. И я туда пошел. То есть поехал. Только чтоб уединиться и побыть самому с собой вдали от Лели. Чтобы прийти в себя и в какое-нибудь равновесие. Чтобы не наговорить ей незабываемых гадостей. Чтобы не дать, в конце концов, по физиономии. Это было нормальное желание - желание побыть без никого. Я действительно хотел этого, а не чего-либо другого. Но она сама со мной заговорила. Прямо в троллейбусе. Хотя и не была похожа на женщин, пристающих к мужчинам в транспорте с целью извлечения выгоды. А вообще я не знаю, на кого она была похожа и на кого не была. Знаю, что посмотрела на меня продолжительно и сказала:
   - Что, жена бросила? Или выгнала?
   Я не собирался ей отвечать и тем не менее ответил:
   - Выгнала.
   Она не утешила меня никоим образом. Она сказала:
   - Значит, заработал и заслужил.
   И больше ничего не сказала. Пока мы не вышли из троллейбуса. Она, и когда вышли, не сказала, а пошла в другую сторону. Но потом передумала туда идти, вернулась, догнала меня и спросила:
   - У тебя деньги есть?
   И я сказал, что какие-то есть.
   - Ну, раз какие-то - зайдем в гастроном.
   В гастрономе мы купили бутылку красного портвейна. Тогда со спиртным было не особенно хорошо и вольготно, и в винном отделе был только этот портвейн, батареи одинаковых пыльных бутылок, одна к одной, на всех полках. А больше не было ничего. И еды мы тоже купили. Какой - не помню. Но что-то мы ели. Это мне почему-то запомнилось хорошо. То есть, вернее, я не помню, чтобы мы пили портвейн без закуски. Значит, закуска была.
   Ну, что произошло после портвейна, ясно. Какой была эта женщина любовницей - тоже помню не очень. Наверно, обыкновенной. Из всей гаммы и палитры возможных чувств, я испытывал к ней чувство благодарности. За то, что заговорила, за то, что не ушла, а пошла и провела со мной время. Все-таки без нее мне было бы гораздо хуже, и мое желание быть одному было ошибочным, ложным желанием.
   А утром приехала мама. Ей позвонила Леля и попросила, чтоб она привезла меня домой. Мама приехала очень рано. В половине шестого. И конечно, увидела, что я не один. Она сказала:
   - Сволочь ты.
   Я сказал:
   - Почему?
   А она сказала:
   - Собирайся.
   Я собрался. Моя случайная женщина тоже собралась. Быстро и незаметно. И ушла она - незаметно. Во всяком случае, я ее ухода не заметил.
   По дороге мама все мне рассказала. Вчера, поздно вечером, Леля оставила Светку дома и пошла выгулять Дика. Что было моей обязанностью, ежеутренней и ежевечерней. Но меня не было, и она пошла вместо меня. А Светку оставила сидеть в ночной квартире. Почему Леля не уложила ее спать, как обычно, в девять, мне непонятно до сих пор. И Леле непонятно. Видно, ускользнуло от нее время, и она потеряла с ним связь и чувство его потеряла. А спохватилась - Дик скулит, на улицу просится, и Светка не спит...
   Выгулять Дика во дворе на скорую руку Леле не удалось. Он потащил ее через набережную к Днепру. Там Дик любил гулять больше всего. И один подонок снес Дика...
   Потому что автомобили заняли свое место в нашей жизни. Мы их туда с удовольствием, как дураки, впустили. А они заняли место и в нашей смерти. В настоящей и придуманной. Чего от них никто поначалу не ожидал. Автомобилей стало полно не только на улицах, их полно в романах, рассказах, повестях - в текущей мировой литературе, в общем. Я давно это заметил, еще когда Дик был жив, и давно меня это нервировало. Потому что как ни откроешь книгу - хоть из их жизни, хоть из нашей, - герои и героини в автомобилях ездят, в них целуются и любят друг друга, рождаются в них, в них живут и обделывают всякого рода дела, в них и под ними гибнут. Дети, старики, женщины, преступники, все подряд гибнут. И я давно понимаю - это не потому, что у авторов напрочь отсутствует богатая фантазия и они не способны умертвить своих персонажей как-нибудь лихо, оригинально и привлекательно для читателя, а потому, что действительно бездна зазевавшегося и иного народу кончает свои дни и ночи под колесами. И происходят эти кончины постоянно и статистически неизбежно. И значит, ни от гибели этой машинизированной никуда не уйти, кому суждено, ни от ее описания. Хотя описывать тут фактически нечего...
   Дик стоял чуть впереди, натягивал поводок. Который и остался у Лели в руках, с вырванным карабинчиком ошейника.
   И пока водитель возвращался на место происшествия за зеркалом заднего вида, пока удивлялся, что он на кого-то наехал, пока Леля приходила в себя, пока возвращалась домой, прошло, конечно, какое-то время. Дверь в квартиру была не заперта. И даже приоткрыта. И Светки в квартире не было. И нет по сей день. Не заперла ли дверь Леля или ее кто-то открыл - установить не удалось. И Леля полночи слонялась по пустой квартире с поводком в руках, ничего не предпринимая.
   Поводок - это все, что у нее осталось в руках. Ну, и я остался. Но это ее не утешало, это для нее было все равно что ничего. А у меня тоже осталось ненамного больше. Вернее, Леля у меня осталась. Или она осталась не у меня, а отдельно от меня. Рядом, но отдельно.
   С тех пор я заводить любовниц побаиваюсь. Хотя меня и сейчас временами тянет к какой-нибудь тридцатилетней жучке, у которой из-под хвоста исходят во все стороны тучи флюидов. Но я, во избежание последствий и несчастий, себя останавливаю. Я смотрю на абсолютное большинство окружающих женщин и говорю себе: