Тем временем под звуки музыки продолжался обыск. Капелланчик следил за всеми движениям солдат, все время норовя стать перед пожилым гвардейцем, заложив руки за пояс и упорно глядя на него с мольбой и угрозой. Солдат как будто не замечал его, обыскивая других, но затем снова наталкивался на мальчика, который загораживал ему дорогу. Наконец человек в треуголке улыбнулся в жесткие усы и окликнул своего товарища.
   - Послушай! - сказал он, показывая на мальчика. - Обыщи-ка этого молодца. С ним, должно быть, надо быть осторожным.
   Капелланчик, прощая врагу насмешливый тон, поднял руки как можно выше, чтобы все смогли убедиться в важности его особы. Гвардеец уже давно удалился, слегка пощекотав ему живот, а он все еще стоял в позе человека, внушающего страх. Затем он подбежал к группе девушек, чтобы похвалиться опасностью, которой он только что бросил вызов. Хорошо, что дедушкин нож остался дома, надежно спрятанный отцом в неизвестном ему месте. Начни он носить нож, его бы у него отняли.
   Солдаты вскоре устали от этого бесплодного обыска. Старший из них, словно почуявшая дичь собака, лукаво посматривал в сторону женщин. Вот где, должно быть, спрятано оружие! Но разве кто-нибудь сдвинет с места этих высоких черных матрон? Враждебные взгляды этих сеньор были достаточно красноречивы. Пришлось бы применить силу, а они как-никак дамы!
   - Счастливо оставаться, сеньоры!
   И они вскинули ружья на плечи, отказавшись от любезного угощения нескольких юношей, которые успели сбегать в соседнюю таверну и притащить несколько кружек. Их угощали без всякого чувства злобы или страха: в конце концов, все они люди и живут на тесном островке. Но гвардейцы усиленно отказывались:
   - Большое спасибо, но уставом это запрещено.
   Они ушли, быть может чтобы укрыться где-нибудь поблизости и повторить обыск с наступлением темноты, когда люди начнут расходиться по домам.
   Когда опасность миновала, музыканты умолкли. Фебрер увидел, что Певец овладел тамбурином и уселся на свободной теперь площадке, которую раньше занимали танцоры. Люди столпились вокруг него полукругом. Почтенные матроны подвинули свои плетеные стулья, чтобы лучше слышать. Певец собирался исполнить один из романсов собственного сочинения, так называемый сказ, прерываемый жалобным криком, печальными трелями, которые продолжались до тех пор, пока у поющего хватало воздуха и легких.
   Он медленно ударял палочкой по коже тамбурина, стараясь придать скорбную серьезность своему монотонному, сонному и печальному напеву.
   - Как вы хотите, друзья, чтобы я пел, если сердце у меня разбито!
   И тотчас же вслед за этим - пронзительная трель, словно бесконечная жалоба умирающей птицы, раздающаяся среди глубокой тишины. Все смотрели на поющего и уже не видели в нем ленивого и больного парня, презираемого за непригодность к труду. В их примитивном мозгу таилось нечто смутное, что побуждало их внимать с уважением словам и стонам хилого юноши, словно что-то чудесное проносилось с тяжелым взмахом крыльев над их наивными душами.
   Голос Певца всхлипывал при упоминании о женщине, бесчувственной к его скорбным жалобам, и когда он сравнивал ее белизну с цветком миндаля, взоры всех обратились к Маргалиде; а та, уже привыкнув к подобным грубым проявлениям поэтического преклонения, которые были чем-то вроде вступления к ухаживанию, оставалась совершенно спокойной, даже не покраснела по-девичьи.
   Певец продолжал свои причитания, раскрасневшись от усиленного и мучительного кудахтанья, замыкавшего каждую строку. Его узкая грудь вздымалась в тяжелой одышке, пятна болезненного румянца горели на щеках; худая шея напряглась, и на ней обозначились синие жилки вен. Следуя обычаю, он прикрывал часть лица вышитым платком, который держал в руке, опиравшейся на тамбурин. Фебрер, слушая этот надрывный голос, испытывал тоскливое чувство. Ему казалось, что Певец надорвет себе грудь и голосовые связки; но остальные слушатели, привыкшие к этому дикому пению, столь же утомительному, как и недавний танец, не обращали внимания на усталость поющего, и бесконечный припев его им не надоедал.
   Несколько атлотов, отделившись от обступившей поэта толпы, по-видимому обсуждали что-то, а затем направились туда, где с серьезным видом сидели старики. Презрительно отвернувшись от своего приятеля Певца, бедного парня, который годился только на то, чтобы посвящать романсы девушкам, они разыскивали сеньо Пепа из Кан-Майорки, чтобы поговорить с ним по важному делу.
   Самый смелый из всей компании обратился к Пепу. Они хотели поговорить о фестейже Маргалиды и напомнить отцу о его обещании разрешить ухаживание за девушкой. Крестьянин медленно оглядел группу юношей, словно считал их.
   - Сколько вас?
   Говоривший улыбнулся: их гораздо больше, чем здесь с ним. Они представители других атлотов, оставшихся в кругу слушать пение. Все они из разных квартонов; даже из Сан Хуана, с другого конца острова, придут юноши ухаживать за Маргалидой. Пеп, хотя и притворялся несговорчивым отцом, все же покраснел и сжал губы с плохо скрываемым самодовольством, искоса поглядывая на сидевших рядом приятелей. Какая честь для Кан-Майорки! Никогда еще не видывали такого сватовства! Ни разу еще за дочерьми его приятелей так не ухаживали.
   - Двадцать будет? - спросил он.
   Атлоты медлили с ответом, прикидывая в уме и бормоча имена товарищей. Двадцать?.. Больше, гораздо больше! Можно считать, человек тридцать.
   Крестьянин сделал вид, будто он негодует. Тридцать! Уж не думают ли они, что ему не нужно отдохнуть и что он так и будет сидеть до утра и смотреть, как они любезничают?..
   Затем он успокоился и погрузился в сложные вычисления, задумчиво и недоуменно повторяя:
   - Тридцать!.. Тридцать!..
   Решение его было безоговорочным: он не может уделить на вечеринку более полутора часов, а так как атлотов тридцать, то это выходит по три минуты на брата. Три минуты - по часам - каждому на разговор с Маргалидой, и ни секунды больше! Вечеринки будут по четвергам и субботам. Когда он ухаживал за своей женой, женихов было куда меньше, и все же его тесть - человек, который никогда не смеялся, - не давал им больше трех минут на беседу. Что? Чересчур строго? Никаких споров и ссор! Первого, кто нарушит эти условия, он сумеет выставить за дверь палкой, а если будет нужно взяться за ружье, то и за этим дело не станет.
   Добряк Пеп, довольный тем, что может прикинуться невероятным храбрецом - благо женихи дочери держались крайне почтительно, - сыпал угрозы одна хвастливее другой и заявил, что убьет любого за малейшее несоблюдение правил. Атлоты слушали его с покорным видом и потихоньку улыбались. Договор был заключен. В следующий четверг в Кан-Майорки будет первая вечеринка. Фебрер, слышавший весь разговор, взглянул на верро, который держался в стороне, как будто его величие не позволяло ему снисходить до мелочных пунктов какого-то договора.
   Тем временем юноши отошли и смешались с толпой, втихомолку обсуждая порядок очередности. Певец окончил свое жалобное пение, издав напоследок такую мучительную, напоминавшую кудахтанье трель, что, казалось, он вот-вот окончательно надорвет себе горло. Он вытер пот со лба и прижал руки к груди; лицо его было багрово-синим. Но люди уже повернулись к нему спиной и забыли о нем.
   Девушки, отчаянно жестикулируя, окружили Маргалиду. Из чувства солидарности, свойственной их полу, они подталкивали подругу, прося ее спеть что-нибудь в ответ на слова Певца о лживости женщин.
   - Не хочу! Не хочу! - отвечала Цветок миндаля, отбиваясь от подруг.
   Ее сопротивление было настолько искренним, что наконец вмешались старухи и взяли ее под защиту:
   - Оставьте Маргалиду в покое, она пришла сюда забавляться, а не забавлять других! Думаете, легкое дело так вот сразу придумать ответ в стихах?
   Тамбуринист уже забрал у Певца инструмент и постукивал палочкой по обтянутому кожей кругу. Флейта переливалась быстрыми гаммами, словно прополаскивала себе горло, прежде чем начать усыпительную мелодию в африканском ритме. Танцы продолжаются!
   Солнце начало садиться. Подувший с моря ветерок освежал поля. Люди, казалось задремавшие от тяжелого зноя, теперь оживились и быстро задвигались, словно прохлада их подбодрила.
   Молодые парни кричали все разом, неистово и наперебой взывая к музыкантам. Одни требовали льяргу, другие курту; все упорно и властно настаивали на своем. Смертоносное оружие, скрытое женскими юбками, теперь снова вернулось к ним, и наличие этих верных спутников придавало каждому из атлотов свежие силы и новый задор.
   Музыканты грянули то, что им заблагорассудилось; любопытные отступили, и снова в центре площади запрыгали белые альпаргаты, закружились жесткие колокола синих и зеленых юбок, заколыхались кончики платков над толстыми
   Хайме по-прежнему смотрел на Кузнеца с непреодолимым чувством неприязни. Верро казался рассеянным и молча стоял среди толпы окружавших его почитателей. Он словно не обращал на них внимания и пристально, с суровым выражением смотрел на Маргалиду, как будто желая покорить ее своим взглядом, которого побаивались и мужчины.
   Когда же Капелланчик с ученической восторженностью подходил к верро, тот благосклонно улыбался ему как будущему родственнику. Те самые атлоты, которые только что говорили с Пепом по поводу сватовства, казалось робели в присутствии Кузнеца. Девушки, увлекаемые парнями, выходили танцевать, а Маргалида по-прежнему оставалась подле матери; все бросали на нее жадные взгляды, но никто не осмеливался подойти и пригласить ее.
   Майоркинец почувствовал, как в нем пробуждается чувство задора, свойственное его ранней юности. Он начинал ненавидеть верро; он ощущал почти что личное оскорбление при виде того страха, который Кузнец внушал всем присутствующим. Неужто не найдется никого, кто бы влепил пощечину этому хлыщу, вышедшему из тюрьмы?..
   Но вот к Маргалиде подошел юноша и взял ее за руку. Это был Певец, все еще мокрый и дрожащий от недавней усталости. Он приосанился, как будто утомление придало ему новую силу. Белоснежный Цветок миндаля начал кружиться на своих маленьких ножках, а он принялся прыгать и прыгать, стараясь поспеть за каждым ее движением. Бедный мальчик! Хайме испытывал щемящее чувство, догадываясь о том, каких усилий стоило этому бедняге победить физическую усталость. Юноша задыхался; через несколько минут у него уже задрожали ноги, но, несмотря на это, он улыбался, довольный своей победой. Он смотрел на Маргалиду влюбленными глазами и отводил их только для того, чтобы с гордостью взглянуть на своих друзей, молча выражавших ему сочувствие.
   На одном из поворотов он едва не упал: во время прыжка у него подогнулись колени. Все ожидали, что он вот-вот растянется на земле, но он продолжал танцевать, и видно было, какое усилие он делает над собой, приняв решение скорее погибнуть, но не признаться в своей слабости.
   Глаза его уже закрылись от головокружения, когда он почувствовал, что кто-то тронул его, по обычаю, за плечо, чтобы он уступил свою партнершу.
   Это был Кузнец, который пускался в пляс впервые за весь вечер. Прыжки его были встречены одобрительным шепотом. Все им восхищались, испытывая в то же время стадную трусость, свойственную запуганной толпе.
   Верро, видя всеобщее одобрение, усилил судорожные телодвижения, преследуя свою даму, становясь у нее на пути, опутывая ее сложной сетью своих движений, а Маргалида все кружилась, опустив глаза и стараясь не встречаться взглядом со своим грозным кавалером.
   Время от времени Кузнец, откинувшись назад и заложив руки за спину, чтобы показать свою силу, прыгал так высоко, как будто земля была упругой, а в его ноги вставлены стальные пружины. Эти прыжки, внушая Хайме отвращение, наводили его на мысль о побегах из тюрьмы и о подлых нападениях с ножом из-за угла.
   Минуты шли, а этот человек, казалось, не уставал. Некоторые пары уже удалились, в других танцор успел смениться несколько раз, а Кузнец продолжал свою дикую пляску, по-прежнему храня мрачный и презрительный вид и словно вовсе не поддаваясь утомлению.
   Сам Хайме с известной завистью признавал силу за страшным кузнецом. Какое животное!
   Вдруг он увидел, что тот шарит за поясом и протягивает руку к земле, не прекращая своих поворотов и прыжков. Над землей показалось облачко дыма, и сквозь его белую спираль мелькнули две бледные вспышки, озаренные лучами заходящего солнца. Вслед за этим прогремели два выстрела.
   Женщины, взвизгнув от внезапного испуга, стали жаться друг к дружке; мужчины с минуту были в нерешительности, но сразу же успокоились и разразились восторженными возгласами и рукоплесканиями.
   Отлично! Кузнец разрядил пистолет у ног своей партнерши - высшая любезность храбреца, самый большой почет, на который могла рассчитывать любая девушка на острове.
   Маргалида же - как-никак женщина - продолжала танцевать: на нее, истинную ивитянку, взрыв пороха не произвел особого впечатления. Она взглядом поблагодарила Кузнеца за его отвагу, позволившую ему бросить вызов гражданской гвардии, скрывавшейся, может быть, поблизости; затем она посмотрела на подруг, дрожавших от зависти при виде того, что ей был оказан такой знак внимания.
   Даже сам Пеп, к великому негодованию Хайме, казалось был горд пистолетными выстрелами, прозвучавшими у ног его дочери.
   Фебрер был единственным, кого не привел в восторг галантный подвиг верро.
   Проклятый арестант! Хайме не сознавал отчетливо причины своей ярости, но избавиться от нее не мог. С этим типом он еще столкнется!
   IV
   Пришла зима. Бывали дни, когда море бешено билось о цепь островов и утесов, прорезанную узкими проливами и рукавами. В этих морских коридорах вода, прежде спокойная и такого прозрачного синего цвета, что сквозь нее просвечивало песчаное дно, темнела и, крутясь, билась о берега и скалы, которые то исчезали, то вновь появлялись среди пенных валов. Между островами Очищения и Повешенных, где есть проход для больших судов, кораблям приходилось проскальзывать, борясь со слепой яростью течения и грозными, шумными ударами волн. Суда с Ивисы и Форментеры поднимали паруса и уходили под защиту островков. Извилины этого прибрежного лабиринта позволяли морякам, плававшим в Питиузском архипелаге, идти от одного острова к другому различными путями, учитывая направление ветра. В то время как с одной стороны архипелага море бушевало, с другой оно было неподвижным и вязким, словно густое масло. В проливах, волны громоздились друг на друга, образуя неистовые водовороты, но достаточно было переложить руль, изменить направление, чтобы судно оказалось под защитой островка, покачиваясь на райской поверхности спокойных, прозрачных вод, где виднелось дно, поросшее странными растениями, между которыми сновали рыбы, искрившиеся серебром и отливавшие пурпуром.
   Почти каждый день небо было в тучах, а море - свинцовым. Пик Ведра, вздымающий свой конический шпиль, на фоне этой бурной мглы казался еще огромнее, еще внушительнее. Море низвергалось водопадами, врываясь в углубления пещер с грохотом, напоминавшим пушечные выстрелы. На недосягаемой высоте с уступа на уступ прыгали лесные козы, и только когда в потемневшей синеве слышались раскаты грома и огненные змеи, извиваясь, стремились вниз на водопой к огромной чаше моря, робкие животные с пугливым блеянием убегали и скрывались в скалистых впадинах, покрытых зарослями можжевельника. Фебрер не раз в ненастные дни отправлялся на рыбную ловлю с дядюшкой Вентолера. Старому моряку море было хорошо знакомо. Иногда по утрам, когда Хайме лежал в постели и смотрел, как сквозь щели пробивается бледный и рассеянный свет пасмурного дня, ему приходилось вскакивать на голос товарища, который "пел мессу", сопровождая латинские цитаты швырянием камней в стену башни, "Вставайте! Хороший день для ловли. Наловим вдоволь!" И если Фебрер с некоторой тревогой поглядывал на грозное море, старик пояснял, что по ту сторону Ведры, под защитой утеса, они застанут спокойные воды.
   Иногда же, когда утро бывало восхитительно прекрасным, Фебрер напрасно ждал призывных возгласов старика. Проходили часы. Вслед за розовым отблеском зари в щелях появлялись золотые полосы солнечного света. Но тщетно: время шло, а ни мессы, ни ударов камней не было слышно. Дядюшка Вентолера не показывался. Стоило Хайме отворить окно, и взорам открывалось чистое, светлое небо, озаренное мягким блеском зимнего солнца, и темно-синее неспокойное море, катившее свои волны без пены и рокота под напором свежего ветра.
   Зимние дожди окутывали остров серой пеленой, сквозь которую едва выделялись неясные очертания ближних гор. На вершинах сосны плакали всеми своими зелеными иглами; толстый слой перегноя разбухал, как губка, и ноги, погружаясь в него, оставляли за собой жидкий след.
   На голых возвышенностях прибрежных скал дождь скапливался в ложбинах, образуя шумные ручьи, низвергавшиеся с утеса на утес. Широко разросшиеся смоковницы трепетали, как огромные разорванные дождевые зонты, пропуская воду, стекавшую на просторную площадку, осененную их кроной. Лишенные листвы миндальные деревья дрожали, как черные скелеты, глубокие овраги наполнялись ревущей водой, бесцельно сбегавшей к морю. Дороги, вымощенные синим булыжником и пролегавшие между высокими холмами из дикого камня, превращались в порожистые реки. Остров, большую часть года запыленный и томившийся жаждой, казалось не мог поглотить даже всеми своими порами этот избыток дождевой влаги, подобно тому как больной не способен проглотить сильнодействующее и трудно усваиваемое лекарство, которое, к тому же, запоздало.
   В эти дни сплошных ливней Фебрер сидел, как узник, в башне. Нельзя было ни выйти на лодке в море, ни побродить с ружьем по полям острова. Дома оставались запертыми, их белые квадратные стены были загрязнены дождевыми потоками, и о жизни говорили только струйки голубого дыма, -вырывавшиеся из труб.
   Обреченный на безделье, владелец башни Пирата перечитывал немногие книги, купленные им во время поездок в город, или задумчиво курил, припоминая прошлое, от которого ему захотелось убежать. Знать бы, что теперь творится на Майорке! Что говорят его друзья?
   Покорившись этой вынужденной неподвижности, в часы, когда нельзя было отвлечься физическими упражнениями, он вызывал в памяти прежнюю жизнь, с каждым днем становившуюся все более далекой и туманной. Она казалась ему чьим-то посторонним существованием, чем-то таким, что он наблюдал вблизи и отлично знал, но что относилось к чужой жизни. Неужто Хайме Фебрер, исколесивший всю Европу и вкусивший часы победы и тщеславия, был тот самый человек, который живет теперь в башне на берегу моря, опростившийся, бородатый и почти одичавший, носит альпаргаты и крестьянскую шляпу и больше привык к шуму волн и крику чаек, чем к людскому обществу?..
   Несколько недель тому назад он получил второе письмо от своего приятеля, контрабандиста Тони Клапеса. Оно также было написано в одном из кафе на Борне; в четырех наспех нацарапанных строчках Тони слал ему свой дружеский привет. Этот грубоватый, добродушный приятель не забывал его; он даже как будто не обижался на то, что его предыдущее письмо осталось без ответа. Он писал о капитане Пабло. Тот все сердится на Фебрера, но продолжает умело распутывать его дела. Контрабандист был уверен в Вальсе: он самый хитрый из чуэтов и благороднее, чем кто-либо из них. Он, конечно, спасет>остатки состояния Хайме, и тот сможет спокойно и счастливо прожить до конца своих дней на Майорке. От капитана он еще получит известие. Вальс не любит говорить до тех пор, пока все не закончено.
   Фебрер, узнав об этих надеждах, пожал плечами. Эх, да что там! Все кончено!.. Но в печальные зимние дни его обычная покорность восставала против этой жизни - существования одинокого моллюска, укрывшегося в каменном мешке. Неужели он будет так жить всегда?.. Разве не страшная глупость забиться в этот угол, когда есть еще молодость и силы, чтобы бороться за жизнь?
   Да, это страшно глупо. Остров, давший ему романтическое убежище, был прекрасен первые месяцы, когда светило солнце, зеленели деревья и местные нравы пленяли его душу своеобразной новизной. Но вот наступило ненастье, одиночество стало невыносимым, и деревенская жизнь предстала перед ним во всей своей варварской грубости. Эти крестьяне в синей суконной одежде, щеголявшие цветными поясами и галстуками, с цветами за ухом, показались ему вначале забавными глиняными фигурками, специально созданными для украшения полей, хористами томной и слащавой пасторальной оперетты. Но теперь он узнал их глубже; это были такие же люди, как и все остальные, при этом дикари, и, коснувшись их, цивилизация оставила по себе лишь легкий след и не затронула ни одной резкой черты их наследственной грубости. Когда на них смотришь издали, то на короткое время они способны очаровать прелестью новизны; но теперь он освоился с их обычаями, почти сравнялся с этими людьми, и его, словно раба, тяготило низменное существование, приходившее чуть ли не на каждом шагу в столкновение с его прежними идеями и предрассудками. Нужно вырваться из этой среды, но куда и как? Он беден. Весь его капитал состоит из нескольких десятков дуро, которые он захватил, когда бежал с Майорки. Эту сумму, кстати, он сохранил благодаря Пепу, упорно не желавшему брать с него какую-либо плату. Итак, он вынужден оставаться здесь, пригвожденный к башне, как к кресту, без надежд, без желаний и пытаясь полностью подавить в себе мысль, чтобы обрести безмятежность растительной жизни, - нечто вроде прозябания можжевельников и тамарисков, растущих на скалистых выступах мыса, или существования ракушек, навеки прирастающих к подводным утесам.
   После длительных размышлений он примирился со своей судьбой. Он не будет ни думать, ни желать. Кроме того, никогда не покидающая нас надежда рисовала ему смутную возможность чего-то необычайного, что придет в положенный час и вырвет его из этого окружения. Но пока все это не пришло как тягостно одиночество!..
   Пеп и его домочадцы составляли для Фебрера его единственную семью, но безотчетно, повинуясь, быть может, смутному инстинкту, эти люди все больше и больше отдалялись от него. Хайме замыкался в своем уединенном убежище, и они с каждым днем все реже вспоминали о сеньоре.
   Уже давно Маргалида не появлялась в башне. Она как будто избегала всякого повода к такой прогулке и уклонялась даже от встреч с Фебрером. Она стала другой, словно пробудилась к новой жизни. Невинная и доверчивая улыбка юности сменилась у нее сдержанностью, как у женщины, которая знает об опасностях, ожидающих ее на пути, а потому ступает медленно и осторожно.
   С тех пор как за ней стали ухаживать и юноши приходили повидать ее дважды в неделю в соответствии с традиционным фестейжем, она как будто осознала эти большие и неожиданные опасности, о которых раньше не догадывалась, и держалась подле матери, стараясь не оставаться наедине с мужчиной и краснея, если кто-нибудь из молодых людей встречался с ней взглядом.
   В этом ухаживании, столь обычном для нравов острова, не было ничего особенного, и, тем не менее, оно глухо раздражало Фебрера, словно он видел в нем покушение на убийство или грабеж. Нашествие в Кан-Майорки влюбленных молодых хвастунов он расценивал почти как личное оскорбление. Он смотрел на хутор Пепа как на свой собственный дом, но раз туда вторгались посторонние и их хорошо принимали, то ему оставалось лишь удалиться.
   Кроме того, он испытывал тайную досаду оттого, что не был больше, как в первые дни, единственным предметом внимания со стороны семьи. Пеп с женой продолжали считать его своим сеньором; Маргалида с братом питали к нему глубокое почтение, как к могущественному существу, явившемуся из дальних стран сюда потому, что Ивиса --это лучшее место на земле. Вместе с тем в их глазах, казалось, отражались теперь другие заботы. Посещение дома таким количеством атлотов и вызванные этим перемены в укладе жизни невольно ослабили их предупредительность по отношению к Фебреру. Всех их беспокоило будущее. Кто же в конце концов добьется чести стать мужем Маргалиды?.. В зимние вечера Фебрер, запершись у себя в башне, смотрел на слабый свет, мерцавший внизу, - огонек Кан-Майорки. Это не были вечера фестейжа; семья, вероятно, собиралась одна у очага, но он упорно придерживался своего затворничества. Нет, он не спустится туда. В своей досаде он сетовал даже на непогоду: ему порой казалось, будто зимние холода повинны в той перемене, которая постепенно наступала в его отношениях с крестьянским семейством. О, прекрасные летние ночи, когда все засиживались до позднего часа и смотрели, как трепещут звезды на темном небе за черным краем навеса над крыльцом!.. Фебрер усаживался под уютным кровом со всей семьей и дядюшкой Вентолера, который приходил в надежде на угощение. Его никогда не отпускали домой, не угостив ломтем арбуза, наполнявшего рот старика сладкой кровью своего розового мяса, или стаканом ароматной фиголы, настоянной на душистых горных травах. Маргалида, устремив глаза в таинственный мир звезд, пела ивисские романсы; голосок у нее был детский, но для Фебрера он звучал свежее и радостнее ветерка, вносившего легкий трепет в голубой сумрак ночи. Пеп с видом заправского путешественника рассказывал о своих поразительных приключениях в те годы, когда он был солдатом на королевской службе в далеких и почти фантастических странах - Каталонии и Валенсии.