Позже я понял, что близким для них человеком был только полуграмотный унтер-офицер Гаврилов, мой помощник, а я был барином, исполнявшим по отношению к солдатам почти обязательные традиции нашего помещичьего полка.
   В страстную субботу читаю в приказе по полку: "Завтра по случаю пасхальной заутрени в залах Зимнего дворца от эскадрона ея величества назначается почетный караул в составе тридцати нижних чинов, при унтер-офицере и трубаче под командой корнета гр. Игнатьева. Форма одежды парадная: в белых мундирах, в супервестах, в касках с орлами, в лосинах, ботфортах и перчатках с крагами".
   Величественные и ярко освещенные залы дворца постепенно наполняются придворными в раззолоченных мундирах, сенаторами в красных мундирах с расшитой золотом грудью, высшими чиновниками в черных мундирах, генералами и офицерами гвардии. Все рассматривают с любопытством наш караул, стоящий в середине большого Николаевского зала.
   Ничто не напоминает о том, что поводом для этого собрания явился религиозный праздник. Все пышно и церемонно, как всегда.
   Стук палочки церемониймейстера и гробовая тишина, среди которой раздается только моя команда: "Палаши вон! Слушай на караул!"
   Царь идет под руку с царицей и, взглянув на караул, холодно произносит:
   - Христос воскресе, кавалергарды!
   - Воистину воскресе, ваше императорское величество! - по разделениям отвечают кавалергарды, вкладывая в эти слова не больше чувства, чем в обычные, предусмотренные уставом, ответы начальству.
   И снова гробовая тишина.
   На следующий день веду опять свой караул во дворец для христосования с царем. Там уже собраны по традиции все караулы, несшие службу в пасхальную ночь.
   Я хорошо не знаю, в чем будет состоять церемония.
   Царь подходит ко мне и христосуется, как со старым знакомым. Императрица подает мне руку, целую ее и получаю фарфоровое яйцо, которое боюсь уронить, так как руки заняты и палашом, и каской, и крагами.
   Но мой сосед, унтер-офицер красавец Муравьев, не смущается и проделывает точно ту же церемонию. И правофланговый, латыш Михельсон, и украинец Яценко все следуют его примеру, и все оказываются настоящими придворными кавалерами.
   Изумляюсь, но при выходе из зала Муравьев мне объясняет, что вахмистр Николай Павлович весь великий пост "репертили и давали целовать ручку".
   Возвращаемся по набережной и служим предметом восхищения катающихся элегантных дам и нарядной толпы, запрудившей гранитные тротуары.
   Апрельское солнце играет на касках с серебряными орлами и на наших могучих палашах. Нога ступает твердо и уверенно по гладкому деревянному торцу мостовой, шаг у людей спокойный, кавалерийский, полный достоинства.
   А еще год назад вел я этих великанов в зипунах и дырявых полушубках под мокрым ноябрьским снегом из Михайловского манежа, где производилась разбивка новобранцев. Они стояли в манеже запуганные, с бессмысленным видом, и гигант Преображенский унтер-офицер брал по очереди каждого из них за плечи, разбирая отметку мелом на груди, которую ставил великий князь, главнокомандующий. Затем он отталкивал отобранного к толпе унтер-офицеров, ожидавших дневной "добычи" для своего полка.
   А еще через три года поведу я их на вокзал полупьяной толпой, уволенных в запас. Вся военная дисциплина слетит с них при выходе из казарм, и на вокзале я буду избегать с ними заговаривать, немного опасаясь этих людей, опьяневших не только от водки, но и от счастья. Для них ведь служба в гвардии не была веселым времяпрепровождением.
   * * *
   Мой последний лагерный сбор в полку закончился для меня сюрпризом. За два дня до окончания больших осенних маневров, начавшихся в Финляндии и закончившихся, как полагается, поближе к Военному полю Красного Села, нас, "отступающих под напором превосходных сил противника", завели на бивак в какой-то очень зловонный огород на самой окраине Выборгской стороны, в двух километрах от собственных казарм. Здесь была назначена дневка. Все ворчали, и я в том числе. Неожиданно ко мне подъехал полковой адъютант Скоропадский и объявил, что я и Волконский назначены ассистентами при штандарте на открытие памятника Александру II в Москве и что я должен немедленно выехать в Москву, чтобы устроить помещение для сводного гвардейского кавалерийского полка.
   Я не имел понятия, что это за памятник, но, приехав в Москву, узнал, что на заборе, окружавшем место постройки, какие-то досужие московские остряки вывели углем надпись:
   Бездарного строителя
   Безумный выбран план:
   Царя-освободителя
   Поставить в кегельбан.
   Действительно, памятник был бездарный, небольшую фигуру Александра окружали колонны, напоминавшие своим видом кегли.
   Кроме московского гарнизона, узкого служебного мира и, конечно, полиции, никто в первопрестольной этим торжеством не интересовался.
   Сводный гвардейский полк, назначенный на торжества, состоял из первых взводов всех двенадцати кавалерийских полков.
   Так как точного расписания воинского поезда я добиться не мог, то, соединившись с комендантом Николаевского вокзала по телефону, мы со Скоропадским решили облачиться в строевую форму с вечера и коротать ночь у Яра. То был еще старый деревянный Яр, гордившийся не только своим хором цыган, но и так называемым "пушкинским" кабинетом.
   Ночь прошла тоскливо. Скоропадский терпеть не мог цыган и навевал, как всегда, своим рассеянным видом и бесцельно устремленным куда-то взором истинную скуку.
   На рассвете мы встретили эшелон, и я повел свой взвод по ужасающим московским булыгам к Покровским казармам, где размещался Самогитский гренадерский полк. Немедленно по прибытии Скоропадский объявил, что я - как представитель 1-го полка - должен первым вступить на дежурство по сводному полку.
   Ровно в полдень, в час обеда в русской армии, ко мне в офицерское собрание пришел наш взводный и таинственно доложил, что люди отказались есть обед, настолько он плох, и что Николай Павлович "беспокоятся и прислали спросить меня, как быть".
   Войдя в помещение полка, я прежде всего увидел своих вскочивших с кроватей кавалергардов. Перед ними стояли чашки с нетронутым обедом. Попробовав из первой попавшейся чашки, я убедился, что суп - это безвкусная жиденькая бурда, а каша нестерпимо пропахла дымом. Люди молчали. Рядом, за колоннами арки, так же молча вытянувшись, стояли великаны-брюнеты, все как один с бородками,конногвардейцы. Дальше были гатчинские кирасиры - брюнеты с тонкими усиками, рядом с ними - грубоватые и светлые блондины, царскосельские кирасиры. И у гвардейских казаков, чубатых бородачей, до еды никто не дотронулся. Старшина их первой сотни, украшенный Георгием и медалями еще за турецкую войну, с достоинством мне заявил, что "пища казакам не пригожа". Та же примерно картина повторилась и во взводах второй гвардейской дивизии. У черномазых конногренадер, белобрысых драгун и варшавских гродненских гусар в их малиновых чикчирах, а также и лейб-гусар, и улан никто обеда есть не стал.
   Я обходил сводный полк, стоявший в угрюмом молчании, и невольно залюбовался этими людьми. Никогда русская гвардия не представлялась мне такой красивой, как при этом обходе. Самые физически сильные и красивые представители народов необъятной России были собраны здесь, в казармах Самогитского полка.
   Никакого начальства, разумеется, в полку в этот час уже не было, и выход из положения для меня был один: если казенного пайка не хватает, а люди голодны, то надо их кормить из собственного кармана. На счастье, в бумажнике оказался сторублевый билет, припасенный для дорогой московской жизни, и не больше как через полчаса люди моего взвода уже несли для всего полка мешки с колбасой и ветчиной.
   Вернувшись в собрание, я надеялся сам поесть, но никто мне этого не предлагал, и большой обеденный стол был даже не накрыт. Дежурный по Самогитскому полку, седеющий капитан, и его юркий помощник, краснощекий подпоручик, тоже как будто ничего не ели. Прождав весь день, я к вечеру все же решился спросить по секрету одного их двух вестовых - совершенно забитых на вид самогитцев, нельзя ли что-нибудь получить в буфете, и притом иметь право заплатить за это? К немалому моему удивлению и радости, солдатик просиял, вероятно, от возможности услужить и, ответив: "Так тошно, обязательно заплатить", исчез. Уплетая через несколько минут глазунью, я ругал себя за свою глупую гвардейскую деликатность, помешавшую мне считать офицерское собрание доступным не только для своих, но и для чужих офицеров: я не мог себе представить, чтобы меня как гостя не угощали.
   Угощение, впрочем, состоялось, только много позже. Перед вечером стали собираться офицеры Самогитского полка, которые, не то с подобострастием, не то с чувством отчужденности, рассматривали мою гвардейскую форму, которую они видели впервые. Я чувствовал, что их поражали моя почтительность к старшим в чине и простое, товарищеское отношение со своими сверстниками. Дежурный капитан все старался удержать своего помощника от беседы со мной и считал только себя достойным, на правах равного по должности, быть с гвардейцем в корректных служебных отношениях.
   Одновременно с офицерами приехал их командир полка - высокого роста, статный шатен, с подстриженной бородкой, с иголочки одетый. В нем без труда можно было узнать бывшего гвардейца. Когда я рапортовал ему, он пожал мне руку, почти как старому знакомому. Затем он присел к столу, а офицеры, стоя навытяжку, ловили каждое его слово.
   - Завтра его императорское высочество, великий князь, главнокомандующий, произведет репетицию высочайшего парада. Вам, господа, надлежит быть в мундирах первого срока и уж, разумеется, не в нитяных перчатках, как ваши,при этом он указал на побагровевшего от стыда дежурного капитана,- а в чистейших замшевых.
   После минуты смущенного молчания один из командиров батальонов, подполковник с обрюзгшим бесцветным лицом, голосом, в котором чувствовался страх, попросил разрешения быть в мундирах второго срока, так как все офицеры сделали себе новые мундиры для высочайшего парада и светло-желтые воротники могут за один раз выцвести на солнце.
   - Тогда надо иметь не один, а два новых мундира,- ответил тоном, не допускающим возражений, командир полка.
   О перчатках уже никто не смел заикаться, хотя я чувствовал, что их у офицеров, конечно, не было.
   Дав закончить командиру полка разговор в непривычном для меня жестком тоне, я, горя желанием чем-нибудь отомстить этому гвардейскому хаму за несчастных офицеров, попросил разрешения доложить об инциденте с обедом. По показанию кашеваров и командира довольствовавшего нас батальона, обед был испорчен из-за спешки, вызванной отсутствием своевременного распоряжения от полковой канцелярии. Это я особенно подчеркнул. Меня немедленно и уже в более смелом тоне поддержал один из капитанов с круглым брюшком, а командир полка стал подобострастно передо мной извиняться и просить все вызванные этим дополнительные расходы отнести за его счет. После этого он скрылся.
   Меня окружили офицеры и, услышав, что я искренно возмущен командиром, стали наперебой рассказывать подробности их горькой судьбы под властью этого недавно к ним назначенного бывшего гвардейца.
   - Неужели,- спрашивали они меня,- у вас в Петербурге все такие бессердечные?
   Тут же образовалась компания, предложившая выпить за мое здоровье.
   - У вас, конечно, пьют только шампанское?
   - Нет,- говорю,- больше всего я люблю водку.
   - Что вы, что вы! У нас ведь есть даже красное вино.
   Пришлось согласиться на вино, но когда бутылка была открыта, то офицеры, попробовав, потребовали льда, до того было трудно выпить этот сладкий квас в натуральном виде.
   Электричества не было. Горел небольшой бронзовый канделябр, слабо освещавший высокие каменные своды собрания. Глубина пустынной залы и соседний аванзал оставались во мраке. Мрачно было и у меня на душе.
   Компания рассказывала мне до рассвета про житье-бытье московского гарнизона, о том, как было трудно, особенно женатым, прожить на офицерское жалованье, в девяносто рублей в месяц подпоручику и в сто двадцать - капитану. Да к тому же из этих денег шли вычеты на букеты великой княгине и обязательные обеды, а мундир с дорогим гренадерским шитьем обходился не менее ста рублей.
   Комнату дешевле чем за двадцать рублей в месяц в Москве найти трудно.
   Вот холостые и спят в собрании, на письменных столах, там в глубине: диванов-то, кроме одного для дежурного, у нас и нет.
   Мне тем тяжелее было слушать все эти откровения, что жизнь офицеров первых гвардейских полков не имела с этим ничего общего.
   Выходя в полк, мы все прекрасно знали, что жалованья никогда не увидим: оно пойдет целиком на букеты императрице и полковым дамам, на венки бывшим кавалергардским офицерам, на подарки и жетоны уходящим из полка, на сверхсрочных трубачей, на постройку церкви, на юбилей полка и связанное с ним роскошное издание полковой истории и т. п. Жалованья не будет хватать даже на оплату прощальных обедов, приемы других полков, где французское шампанское будет не только выпито, но и разойдется по карманам буфетчиков и полковых поставщиков. На оплату счетов по офицерской артели требовалось не менее ста рублей в месяц, а в лагерное время, когда попойки являлись неотъемлемой частью всякого смотра, и этих денег хватать не могло. Для всего остального денег из жалованья уже не оставалось. А расходы были велики. Например, кресло в первом ряду театра стоило чуть ли не десять рублей. Сидеть дальше 7-го ряда офицерам нашего полка запрещалось.
   Умение выпить десяток стопок шампанского в офицерской артели было обязательным для кавалергарда. Таков был и негласный экзамен для молодых надо было пить стопки залпом до дна и оставаться в полном порядке.
   Для многих это было истинным мучением. Особенно тяжело приходилось некоторым молодым в первые месяцы службы, когда старшие постепенно переходили с ними на "ты": в каждом таком случае требовалось пить на брудершафт. Некоторые из старших, люди более добродушные, сразу пили с молодыми на "ты", а другие выдерживали рок, и в этом случае продолжительность срока служила критерием того, насколько молодой корнет внушает к себе симпатию. На одном празднике меня подозвал к себе старейший из бывших командиров полка генерал-адъютант граф Мусин-Пушкин и предложил выпить с ним на брудершафт. Однако после традиционного троекратного поцелуя он внушительно мне сказал:
   - Теперь я могу тебе говорить "ты", но ты все-таки продолжай мне говорить: "ваше сиятельство".
   Все праздники походили один на другой: после богатейшей закуски с водкой всех сортов и изысканного обеда или ужина стол ставился поперек зала и покрывался серебряными жбанами с шампанским и вазами с фруктами и сластями.
   Сначала в зал входил хор трубачей, славившийся на всю столицу прекрасным исполнением даже серьезной музыки.
   Русские военные капельмейстеры в русской гвардии были редкостью, и в нашем полку эту должность уже многие годы занимал "херр Гюбнер", носивший форму военного чиновника, но, конечно, не приглашавшийся к "барскому столу".
   Веселье не клеилось. Тогда вызывали полковых песенников и начиналось собственно "гуляние". Если песенники затягивают песню "Я вечор, моя милая, я в гостях был у тебя", то все офицеры нашего эскадрона встают, так как это эскадронная песня, и выпивают стопку шампанского. "Ты слышишь, товарищ, тревогу трубят",- заводят песенники, и тот же ритуал проделывают офицеры 3-го эскадрона, и так дальше.
   В интервалах между песнями поют бесконечные "чарочки" - всем по старшинству, начиная с командира полка, причем каждый должен выйти на середину зала, вытянуться, как по команде "Смирно!", с низким поклоном взять с подноса стакан шампанского, затем обернуться к песенникам и, сказав: "Ваше здоровье, братцы", осушить стакан до дна. В эту минуту солдаты его подхватывают и поднимают на руках, он должен стоять прямо и выпить наверху еще один стакан вина. Иногда поднимают по нескольку офицеров сразу, и тогда начинаются длинные речи, прославляющие заслуги того или другого эскадрона, того или другого офицера. А песенники должны держать "господ" на руках до команды "На ноги!".
   Бывало, весной уже светает - несколько офицеров сидят в бильярдной, куда доносятся звуки все той же "чарочки", остальные продолжают пить в столовой. Однообразие, скука гнетут, многим хочется идти спать, но до ухода командира полка никто не имеет права покинуть офицерской артели. Так на всех праздниках - полковом, каждого из четырех эскадронов, нестроевой команды, на каждом мальчишнике, на каждом приеме офицеров других полков - круглый год и каждый год, а для некоторых, быть может, и всю жизнь...
   Никто не задумывается над тем, что эти "гуляния" шли вразрез с воинским уставом, каравшим нижних чинов за пьянство, и с военным законом, строже каравшим за преступление, совершенное в пьяном виде. Сломать эту традицию никто не смел или же не хотел. К тому же общие попойки были едва ли не главным связующим звеном в офицерской среде, а некоторые из полковых офицеров даже с солдатами знакомились благодаря вызову песенников и с удивлением замечали среди них то новых унтер-офицеров, то неоперившихся новобранцев.
   Лучшим песенником был запевала нашего эскадрона, лихой унтер-офицер Пурышев. Его за душу бравший баритон вызывал общие похвалы, ему подносили офицеры полные бокалы шампанского, и он пил и пил все больше, до дня, когда я прочел в приказе по полку о его разжаловании в рядовые за пьянство. Шесть месяцев спустя он был переведен в разряд штрафованных, а еще тремя месяцами позже - наказан розгами за "неисправимо дурное поведение".
   Так был погублен нами талантливый человек.
   Должен оговорить, что полк наш считался среди других полков скромным, а главное - "не пьющим", не то что лейб-гусары, где большинство офицеров разорялось в один-два года, или конная гвардия, в которой круглый год шли знаменитые "четверговые обеды" - уйти "живым" с такого обеда было нелегко.
   Зато на этих обедах устраивались крупные дела, раздавались губернаторские посты и даже казенные заводские жеребцы. Полк этот поставил из своей среды все царское окружение, как то: министра двора - барона Фредерикса, гофмаршала графа Бенкендорфа, князей Долгоруковых, Оболенских и даже директора императорских театров Теляковского. Большинство великих князей предпочитало служить или числиться в конной гвардии. Бывали периоды, когда засилье прибалтийских баронов в этом полку доходило до того, что, по рассказам моего отца, они попросту выживали из него чисто русских дворян.
   На одном из первых царских парадов, в котором я участвовал, ко мне подъехал конногвардеец Сережа Долгорукий, будущий флигель-адъютант, и серьезно спросил, почему наш полк недостаточно громко кричал "ура" при объезде фронта царем? "Недостаточно "репертили",- шутя ответил я, хотя из намека Сережи понял, что они, конногвардейцы, считали себя более верноподданными.
   Русская контрреволюция, испробовав вождей из флота и армии, остановила свой выбор в конце концов на типичном представителе той же конной гвардии бароне Врангеле.
   "Черный барон" имел и смолоду ту же внешность, которая знакома теперь каждому по плакатам и карикатурам. Я встречал его в юности на великосветских балах, где он выделялся не только своим ростом, но и тужуркой студента горного института; он был, кажется, единственным студентом технического института, принятым в высшем обществе.
   Потом я встретил его уже лихим эстандарт-юнкером конной гвардии, когда он в компании с моим младшим братом - гусаром, держал офицерский экзамен и просил меня, окончившего в то время Академию генерального штаба, помочь на полевых поездках. Врангель за несколько месяцев военной службы преобразился в высокомерного гвардейца. Мне же в то время гвардейская служба уже так осточертела, что я посоветовал этому молодому инженеру бросить полк и ехать на работу в знакомую мне с детства Восточную Сибирь. Как это ни странно, но доводы мои подействовали, и Врангель отправился делать карьеру в Иркутск.
   Следующая наша встреча была совсем неожиданной - на платформе железнодорожной станции Чита, когда я проезжал там, отправляясь на японскую войну.
   - Не мог же я не вернуться в такую минуту на военную службу,- сказал мне, как бы оправдываясь, Врангель и лихо заломил большую черную папаху забайкальского казака.
   Тогда он показался мне искренним, но на театре войны я скоро должен был разочароваться в этом ловком, блестящем юноше. Он то и дело разыскивал меня где-нибудь, чтобы посоветоваться - какой орден стоит променять на лишний чин: ему хотелось нагнать два потерянных для военной службы года; куда устроиться, чтобы выделиться или чем-нибудь отличиться.
   А по окончании войны, в Петербурге, он опять заехал ко мне, чтобы спросить моего совета, как бы одновременно и пройти курс Академии генерального штаба, и попасть в офицеры конной гвардии, и как "оседлать" в этом полку товарищей, большинство которых он в душе считал ничтожествами. Больше мы не виделись. Но в 1920 году из Крыма в Париж приехал ко мне посланец Врангеля, просившего поверить его "чисто демократической крестьянской и земельной реформе".
   Нарвавшись на хороший отпор, сей посланец ограничился просьбой дать ему хотя бы мою визитную карточку с надписью: "Здравствуй, Пипер", как мы звали в свое время Врангеля. Это было уже смешно. "Ну и слабы же вы,- ответил я,- если даже моя карточка вам нужна".
   Полковая жизнь тесно переплеталась с жизнью высшего светского общества. Еще будучи пажом, я понял, что попасть в высшее общество совсем не так просто и что главным препятствием для меня в этом отношении является мое долгое пребывание в провинции. Первые два года меня из-за дружеских чувств к моим родителям приглашали иногда только Шереметевы, Вяземские и Сипягин, женатый на Вяземской. Вместе с двумя-тремя подобными семьями они хотя и принадлежали к высшему петербургскому свету, но составляли в нем обособленное ядро с ярко выраженным патриархальным и помещичьим оттенком. Французский язык, в противоположность высшему свету, у них был не в моде. Они щеголяли исконными русскими обычаями, вкусами и даже пищей.
   Помню, как мой камердинер Иван, замечая мое одиночество, советовал пойти погулять - или по набережной, или в Летний сад. Мне уже тогда бросилось в глаза, что вход в этот сад был воспрещен "собакам и нижним чинам". Позднее, выйдя в полк, я был возмущен, когда узнал, что вахмистр Николай Павлович должен был довольствоваться для прогулок со своими детьми пыльным полковым двором, в то время как в Летнем саду на уютных скамеечках сиживали с барышнями безусые юнкера первого года службы.
   Отношение ко мне высшего света изменилось, как только я надел кавалергардский мундир. Посыпались приглашения, большей частью на французском языке.
   - Ваше сиятельство,- говорил мне мой старый Иван,- на приглашения отвечать надо, а если трудно, так вот у меня сохранились от бывшего моего барина, графа Канкрина, французские формы ответов на все случаи жизни.
   Петербургский сезон длился всего несколько недель - от рождества до воскресения на масленой. В понедельник первой недели поста звонили церковные колокола, закрывались театры на целые семь недель, и в течение этого времени разрешалось приглашать друг друга на вкусные скоромные обеды, но и не "оскорамливаться танцами". Весной высшее общество встречалось на Стрелке, на Елагином острове. Знакомые раскланивались, двигаясь непрерывной цепью колясок и дрожек вокруг Елагинского пруда. А летом - лагерь или дачи, отпуск в имении или в Париже, куда наезжало столько "бояр рюсс", что французы прозвали осенний сезон русским.
   Выезды в свет зимой заключались в том, что каждый вечер нужно было надевать вицмундир и каску и ехать около одиннадцати часов вечера в один из тридцати - сорока домов, куда ты бывал приглашен на бал. Частенько ты даже не знал хозяев в лицо и просил первых встречных указать тебе хозяйку дома.
   Каждый вечер ты встречал тех же самых барышень, которых приглашали на танцы те же самые офицеры; фраки составляли редкое исключение.
   Каждый вечер танцующим раздавались бантики и гвоздики из Ниццы, а в богатых домах в залу вносились корзины с розами и сиренью. Каждый вечер тот же примерно ужин и бегство с котильона в четыре часа утра под предлогом утреннего манежа.
   Выезды в свет представляли для молодых офицеров чуть ли не служебную обязанность, и каждый полк имел своих почти профессиональных танцоров. Каждый вечер дирижировал танцами тот же улан Маслов и играл на рояле одни и те же вальсы тот же тапер Альквист.
   В углу зала всегда на тех же местах сидели мамаши, зорко наблюдавшие за тем, кто танцует с дочерью мазурку. Две-три мазурки подряд с той же барышней компрометировали ее, и свадьба на красную горку считалась обеспеченной, можно было уже готовиться нанести осенью визит новой полковой даме.
   Никому, конечно, в голову не приходило говорить на всех этих приемах не только о полковой службе - это была тайна офицерской артели, но и о России, о которой никто не вспоминал; заграницу мало кто знал, а уж о политике никто и не заикался.
   Любопытно, что на этих приемах почти нельзя было встретить представителей многочисленного в Петербурге дипломатического корпуса. Но зато они были желанными гостями в единственном в своем роде политическом салоне графини Клейнмихель. Эта стареющая вдова была, между прочим, близко знакома с императором Вильгельмом. Однажды в Берлине наш хорошо осведомленный военный атташе сказал, проходя со мной по Аллее побед: